Текст книги "Лёд (ЛП)"
Автор книги: Яцек Дукай
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 95 страниц)
– Я ожидаю уже добрую четверть часа, комиссар опять куда-то вышел, – произнесло я-оно,через каждые два слова поднимая голос.
Седой не отреагировал. В голове начали вспухать самые неожиданные идеи – может, он и вправду не дышит, потому что с ним вот так, тихонько, приключился сердечный приступ? И теперь там сидит стынущий труп? И что я-оноразговаривает с трупом? Скрещивает достойные взгляды с мертвяком? Появилось видение громадной прихожей в Имперском Учреждении, где, лавка за лавкой, в тишине и неподвижности сидят мертвые и живые просители и те, что в ожидании милости со стороны чиновника медленно кончаются. Когда же приходит очередь трупа, швейцары вносят его, застывшего в сидячей позе пред лицо делопроизводителя, прокуриста или какого-другого чиновника, ибо прусский чиновничий ритуал никак невозможно не соблюсти, не оскорбив при этом авторитета Учреждения.
Вошел секретарь-татарин. Увидав седого усача, он слегка побледнел. Вежливо поклонившись, чиновник уселся за столом и тут же уткнулся в бумаги. Я-онопыталось перехватить его взгляд, дать ему глазами знак, незаметно переслать вопросительную мину – но тот ни разу не поднял голову. Ситуация еще более запутывалась. Эти жирные, отвратительные пятна наверняка видны из-под шубы. Я-оноуже просто горело. Тут старик схватился с лавки – я-оночуть ли не подпрыгнуло. Подошел, протянул руку. Инстинктивно поднялось и пожало ее, неуклюже прижимая к себе шубу левой рукой.
– Поздравляю, – громко и четко промолвил тот.
Я-онотупо поблагодарило. Седой еще кивнул, схватил, не глядя, какие-то бумаги со стола, после чего достойно отмаршировал.
– Кто это был? – ошеломленно спросило я-оно.
– Господин генеральный директор, Зигфрид Ингмарович Ормута, – полушепотом ответил толстый Михаил.
Вздохнуло. А говорят, что в Краю Лютов сумасшедших не бывает…!
В Доме Моды Раппапорта сразу же направилось в мужской отдел, где, без особых церемоний, приобрело (что там ни говори, за деньги Белицкого) два легких чесучовых костюма цвета грязной бронзы, более-менее нормально лежащие, но дешевые, поскольку сшитые на манекен, и одну пару черных штучковых брюк. Сразу же переодевшись в примерочной, расспросило приказчика, и тот направил на четвертый этаж, к модистке. Если описание Вуцбувны не обманывало, женщину звали Леокадия Гвужджь; «госпожа Гвужджь» – замужняя женщина или вдова. Щекельников приблизился на лестнице и шепнул на ухо: – Ей денег не давать. – Захочу, так и весь кошелек отдам. – У-у, сердце прокисшее. – Так, лучше уходите. – Ну да, чужое легко отдается, – издевался тот. Я-онопылало.
На «Складе Нарядной Женщины», между зеркальными галереями, в которых гляделись шикарно и модно одетые манекены, между полукруглыми шкафами, заполненными блестящими новизной вечерними туалетами, скопированными из венских журналов, и между стойками с мехами, блестящими словно от свежей росы, с шубками, этуалями, муфточками, обшитыми мехом накидками; под высокими полками, с которых стекали цветастые ткани: саржи, шнели, батики, тафты, адамаски, органдины, крепдешины, марокены, муслины – мягонькие под самим только взглядом, словно детский сон; от одной до другой витрины с головными уборами: то совершенно фантазийных, то скроенных по образцу русской шапки; так вот, кружа от одного прекрасного искушения до другого, еще более красивого, по мрамору с кокосовыми матами прохаживались не менее прекрасно одетые женщины, но никогда по отдельности: то в группках по две, по три, либо в компании мужчин. Это были этажи самого высокого шика.
Из глубины алькова, залитого медовым светом, начиналась атака уже на другой орган чувств. Хрустальные сокровищницы парфюмерии представляли драгоценные благовония в искусно вырезанных флакончиках из мираже-стекла, смешивающих радуги попугайных отблесков с радугами искусительных запахов. Достаточно было пройти возле первой же витрины, и даже человек с забитым носом мог быть очарован одними этикетками на зимназовых плакетках под эмблемой Эда Пино: Paquita Lily, Jasmin De France, Violette Princesse, Persian Amandia, Blue Nymphia, Bouquet Marie Louise…Чувство запаха – то самое чувство, которое оперирует на невидимом, неслышимом уровне, к которому нельзя прикоснуться – разве оно не ближе всего к нематериальному миру?
Сразу же воображение представило образ панны Вуцбувны в робкой компании ненамного богатого, чем сама она кавалера, как они прогуливаются по Дому Моды в единственный их за неделю, а то и месяц выходной, чтобы, по крайней мере, насмотреться на красоту, приблизиться к жизни высшего света, поглазеть на элегантных господ и изысканных дам, раза в два старших от такого подростка; ведь это же на них кроят моды, на зрелых, старше тридцати лет женщин, то есть – на женщин идеальных: женщин законченных, исполнившихся, а не на недозрелую девоньку, что представляет собой всего лишь половину, а то и четверть женщины. La passion se porte vieux [257]257
Страсть взгляда (фр.)
[Закрыть]. Но, тем временем, можно хоть подышать воздухом богатства, втянуть в легкие эти надушенные миазмы шикарной жизни…
– Госпожа Гвужджь?
– Там.
Узнало ее по белокурой косе и веснушкам. Прекрасно сложенная женщина бальзаковского возраста, с выдающимся бюстом и широкими, крепкими ладонями. Обручального кольца она не носила.
Подождало, пока она не отойдет от покупательницы, после этого приблизилось и вежливо представилось.
Та инстинктивно выглянула через виражное окно на уличную светень.
– Я так и думала.
– Не понял?
– На кладбище привиделось. – Она вздохнула, качнула головой, сжала губы. – Подождите, пожалуйста, я отпрошусь у начальства.
Появилась она через несколько минут, уже в пальто с несколько потертым воротником из выдры, в меховой шапочке. Быстро сбежала по лестнице, натягивая на ходу перчатки.
– Только не стойте, уважаемый, а то снова пересуды начнутся.
– Это плохо?
Нарочито взяло ее под руку.
Та неожиданно рассмеялась, открывая зубы, почти что все еще целые и белые.
– А пожалуйста! – Склонила голову, подставляя пухлую щечку. – Девку расцелуешь, с утра счастье добудешь.
На улице повела уже она, сразу же сворачивая в сторону Главной и видимым в тумане зданиям Географического общества и Таможенной Палаты, откуда только что прибыло.
– Пан Бенедикт? – удостоверилась она, вынув из сумочки мираже-стекольные очки и надев их. Приостановилась, чтобы натереть лицо какой-то мазью, затем окуталась белой шалью, украшенной множеством длинных кистей, спускавшихся по пальто чуть ли не до пояса.
– Он вам говорил?
– Говорил, что у него есть дети. Как вы обо мне разузнали?
Рассказало.
– Но откуда такое удивление? – задало вопрос. – Ведь он же мог писать домой.
– Обо мне?
Можно было поклясться, что под шалью она снова улыбается. Сразу вернулось утреннее, паршивое настроение.
– Знаете, моя мать умерла всего год назад, год и три месяца.
– И вы думаете, будто бы она знала?
– Нет. Он не писал.
– Тогда, наверняка, она умерла не по моей причине. Для меня она не существовала.
– Для отца, по-видимому, она тоже не существовала.
– Ах! И вы тут же приехали, чтобы – что? выложить мне все это? А тут на тебе, еще такая наглость? Фи!
– Вы признаете, вам было известно, что он был женат.
Женщина помолчала. При этом изменился ритм дыхания, а когда вновь заговорила, изменился и ее тон.
– Нет, так мы, уважаемый пан, разговаривать не станем. – Она не вырвалась, но я-онопочувствовало, что об этом подумывает, в конце концов, опустила руку свободно. – Вы не устыдите меня каким-либо из моих искренних чувств. Я Филиппа любила. Люблю. Любила.
Я-ононадело мираже-очки.
– Простите.
– За что же? Вы меня стыдитесь!
Глядело в бело-цветную мглу.
– Как вы познакомились?
– Он – сильный человек. Вы же знаете лучше всего. Никогда я не знала никого более сильного. Мой отец, который четверть века был начальником Горного Управленияна Амуре, говорил, силу человека познаешь по несчастьям, что на него сваливаются. Если кто гибкий, тонкий и мелкий душой, тот без праблемидет по течению и ветру и вписывается в любые обстоятельства; но если кто тверд, тот сопротивляется, и чем сильнее стоит на своем, тем сильнее напирает против него жизнь. Под конец он уже чувствует, будто бы весь мир издевается над ним: а сломайся, сломайся, сломайся! Все остальное уже поддалось, согнулось, размылось – а тут одна заноза выскакивает и в бок колет. И вот все бремя мира идет на эту занозу: сломать, вырвать, уничтожить. Есть такие люди-занозы – разве вам такие не ведомы, пан Бенедикт? Которые всегда колют. Всегда всех колют. Такими норовистыми можно искренне восхищаться, их можно искренне любить, вот только жить с ними невозможно.
– Вы разошлись?
– Да. – Ее шаль на лице посерела от пропитанного тьмечью дыхания. – Но – как мы познакомились! А познакомились так, что он поколотил моего кузена и притащил потом к нам домой, чтобы его же перевязать.
– Верю. – Раскашлялось; мороз проникал в горло, накапливался в груди. Подняло воротник шубы, пряча в нем рот и нос. – Тогда он проживал у Вуцбы, правда? Когда вы последний раз о нем слышали?
– Ушел он ранней весной тысяча девятьсот девятнадцатого. Потом – какие-то сплетни, слухи. Один раз к нам пришли из охранки, тоже расспрашивали, нет ли от него каких вестей.
– Он не писал?
– Нет. – Она хрипло рассмеялась. – Не писал.
– Говорил он вам, почему, кхрр, зачем это сделал?
Вышло на улицу Главную и повернуло на восток, оставляя за спиной базар, Таможню, Географическое Общество и дом генерал-губернатора.
Странное впечатление нарастало в человеке, который, чем больше, прогуливался по улицам Города Льда: будто бы гуляет он сам. Будто никого больше на этих улицах нет; даже если кто пешком выходил из дома, его тут же потощала мгла. Других прохожих видело чрезвычайно редко, то есть тогда, когда почти что сталкивался с ними, обойдя в самый последний момент. Звуки их шагов, их голоса, шум уличного движения – все грязло в этой сырой вате. Снабженные лампами сани проезжали в звоне колокольчиков слева, в реке небесно-цветных испарений. Небо имело цвет неба, поскольку, на самом деле, оно обладало цветом Черного Сияния, но на мираже-очках переливалось назад в синеву, словно желток разбитого яйца, снова втиснутый в скорлупу.
– А этот поколоченный кузен, – продолжила моя спутница, – работает в Холодном Николаевске, на холадницах,у него есть дружки зимовники, очень верующая братия. От них я и слышу все эти сплетни. Отец Мороз, спасение или же гибель всего мира, Посол Подземного Мира.
– Но вы этому не верите.
– Он никогда не рассказывал мне слишком много о прошлом, но мне же известно, что приговор он получил за политические дела, за вооруженные выступления. Так?
– Но что это все имеет общего с…
– Долгое время мне казалось, что у него все это уже прошло, во всяком случае – что он переболел, вымучил все прошлое из себя, что остепенился – человек семейный, эту свою семью любящий, изживающий из себя утопические амбиции, ведь они являются привилегией юности. Но потом до меня дошло…
– Заноза.
– Весной того года, сразу же после немчуры с воздушным шаром, когда Филипп перестал возвращаться на ночь с работы, и после того, как от кузена через его знакомых из «Руд Горчинского» стало мне известно, что какие-то люди его там, в Николаевске, посещают после наступления темноты, и что, якобы, Юзеф Пилсудский со своими Сибирскими Стрельцами через Николаевск ехал, вот тогда-то…
– Погодите! – стиснуло пани Леокадию за локоть. – Отец работал в «Рудах Горчинского»?
Та повернула голову, глянуло сквозь мираже-очки в мираже-очки, цвета перемешались в глазах.
– Так вы не знали? – удивленно отшатнулась она. – Филипп – геолог с образованием! Так что ему было здесь делать? Взяли с охотой, Горчинский даже ни про какие дипломы не спрашивал.
– Тогда почему же столько времени он проживал у сапожника, в холодной норе?
– А это я уже должна спросить у его родного сына: почему Филипп Герославский именно такой, какой он есть? Быть может, сын мне на это быстрее ответит? Почему он не может жить нормально, как другие люди, почему сам лезет из одного скандала в другой, из одной жизненной невозможности – в другую, вечно сам себя в угол загоняет, так что в конце лишь зубами остается скрипеть и на чудо какое-нибудь для него рассчитывать! Почему!
Откашлялось.
– Но ведь вы хотели его именно такого.
Она ненадолго сняла очки, чтобы осушить глаза (плакать на морозе – весьма неразумно) и чтобы вытереть нос платочком.
– Я же знаю, что богатырьиз меня никакой, не родилась я, не замерзла подругой легенды. Вот сами вы кто?
– По профессии? Математик.
– Математик. Так что, в жены обязательно возьмете женщину в цифрах искусную? Нет же. Она выйдет за Бенедикта Герославского – жениха, но не за Бенедикта Герославского – математика. Мы смотрим на людей только с одной стороны, каждый – со своей; один лишь Господь может оглядеть человека сразу со всех сторон, и сверху, и снизу, ха, изнутри даже.
– В том-то и дело, пани Леокадия, глядя с вашей стороны…
– Потому что он меня любил! – Она перевела дыхание. Краски темного пальто стекали с нее во мглу, пани Гвужджь с минуты на минуту делалась все более туманно-цветной и почти что прозрачной. Держало ее крепко под локоть. Она шла быстро, глядя прямо перед собой. – Неужто нужно обращаться к вульгарным словам? По отношению к его сыну? Ведь это неприлично. Зачем вы спрашиваете? Не знаете истинной страсти? А? Тогда как о ней другим людям рассказываете? Как объясняете?
– О таких вещах нельзя рассказывать, – буркнуло в ответ. – О таком не думают.
– Так! Так! – гортанно рассмеялась она, диафрагмой, словно при этом ей стало намного легче. – Дай Бог, чтобы вы хоть когда-нибудь познали от женщины такую любовь, такую пожирающую душу страсть – истинное желание сильного человека, которое поглощает без всяких условий – и не потому, что ты желаешь, но потому, что желают тебя…
– Откровенный сладострастник милее Богу…
– Да что вы там понимаете!
Бурятский бубен бил спереди все громче. Это были уже окраины города, за Ланинской; мы шли уже более получаса. Выждав мгновение чистого тумана, свободного от огней и не звенящего колокольчиками упряжи, перебежало на другую сторону крутой улочки. Откуда-то вынырнула табличка: Третья Солдатская.
Пани Леокадия оглянулась.
– Какой-то разбойник за нами бредет, – заметила она тоном рассеянного удивления.
– А! Это мой разбойник.
– Вы коллекционируете всяческих темных типов?
– Разные люди желают мне зла. Зато вот господин Щекельников желает зла всему живущему.
– А вы не думали над тем, чтобы применить стратегии, более здоровые для духа? Возлюби врага своего.
– Мне легче их любить и даже сочувствовать, когда подумаю, кхрр, что с ними господин Щекельников своим ножичком сделает.
– Вот если бы у каждого человека имелся собственный Щекельников. – Она неприятно засмеялась. – Сразу же на земле воцарилось бы Царствие Божье.
– Всему свое время. Пока же что господа Смит и Вессон продают замечательные револьверы.
Леокадия рассмеялась под шалью, выпустив разреженную светень.
– Вы, должно быть, первейшее развлечение во всех салонах!
– Находясь в салонах, я слишком много думаю, кххр, забываю про язык, и все считают меня кретином.
Вот так переговариваясь, вышло на грунтовую дорогу, то есть, на тракт обледеневшей грязи между полями белоцветного снега, сразу же свернувший прямо на восток и наверх, поскольку он вел на вершину Иерусалимского Холма. Узнало – как во сне, словно сквозь сон – и эту дорогу, и этот холм.
Сразу же ускорило, так что пани Леокадии приходилось догонять меня на крутом склоне. Дорогу она не объясняла, и так ведь знало, куда идем. Распознало возвышающиеся над поверхностью тумана соседние холмы, с их зарослями карликовой березы, тоже прикрытые снегом; распознало неровные ряды крестов, католических и православных, склонившихся над подледными могилами, и развалины сгоревшей церкви, и сарай могильщиков сразу же узнало. Мгла здесь стелилась низко над землей, в ней бродило словно сквозь те испарения газов, что лют изверг из себя на станции Старая Зима – белоцветная взвесь становилась мутной от каждого шага. Черное Сияниезаливало кладбище серым тьветом; светени от крестов на беленьком снегу были почти невидимыми.
Опустило воротник, чтобы втянуть ледяной воздух прямо в легкие, может, он протрезвит; но нет, не помогло. Шло между могил, топча твердую, хрустящую корку, черное дыхание парило изо рта. Постепенно весь потьвет напитался на мираже-стеклах ядовитыми, резкими красками, непонятно откуда высосанными; ведь не было здесь никакого зимназа, из радуг которого можно было их украсть. Зато на небе было жаркое августовское Солнце, и две звезды холодного огня царили над городом: тунгетитовые купола Собора Христа Спасителя словно глаза архангела мести – и потому-то все кладбищенские кресты обрели цвет Солнца, то есть, горели белым, белее льда жаром. Черное небо дарило тьмечь тропинке.
Пани Леокадия схватила за руку. Остановилось перед небольшим, низеньким огоньком-крестом. Кто-то заботился о могилке, совсем недавно табличку очистили от льда, достаточно было стряхнуть снег.
Пани Гвужджь упала на колени, перекрестилась. В мираже-очках матери текли бело-голубые реки. Отвело глаза. Эта табличка – эти кресты – там сарай, тут яма… Могила, в которой собирались закопать живьем, находилась не дальше пяти аршин отсюда. Сегодня над ней уже было свежее надгробие.
Пани Леокадия не читала молитв – она что-то рассказывала своей доченьке мелодичным голосом, как разговаривают с младенцами. Крест горел так, что было больно глазам. Глянуло рядом со светенью от церковной стены – полуголый человек вышел в тьвет, повернул голову, мигнул единственным глазом, слегка поклонился. Рукой в перчатке прикоснулось к краю шапки. Ерофей слегка усмехнулся и ударил сжатым кулаком в синюю грудь. Стиснуло пальцы в кулак и тоже ударило себя в грудь.
Это было время странных черных сияний, и множества вещей, творимых в тьвете, что больше похожи были на дела, что творишь во сне, во сне этом необходимые.
О сломанной копейке– К примеру, приказчиком, канцеляристом или же счетоводом в какой-нибудь бухгалтерии.
– Но, пан Бенедикт! Да Господи же Боже! Никто ведь вас не выпрашивает! – Пан Войслав даже за сердце схватился (правда, при этом спутал стороны тела). – Мы же принимаем вас в гостях с огромным удовольствием! Дети вас любят. Сильно! И женщины тоже – им есть с кем разговаривать. Говорят, что вы их замечательно слушаете – разве не так?
– Потому что мало говорю.
– Пан Бенедикт! Если вас тревожат эти несколько сотен…
– Я должен зарабатывать, – повторило с тупым упрямством. – Я должен вернуть долго.
– Да разве я про какие сроки говорю! Или заплатить требую? Нет же!
– Вы слишком даже гостеприимны, слова не могу сказать. Но что? – месяц, два, кто знает, когда меня Шембух отпустит – так что, сидеть нахлебником, словно тетка-старуха на милостях семьи догорать? Не пойду же я требовать должность в Зиме! Вот я и подумал про все эти зимназовые товарищества – чуть ли не каждое второе имя, польское – а вы всех их знаете.
Выпило остаток настоя, отставило чашку. При этом инстинктивно тянуло на ногти: не то, что обкусанные (вовсе нет), но то, что все уже бледно-синие, без единой полоски розового под низом. Это был один из визуальных эффектов низкого потребления тьмечи в среде Края Льда с его высокой концентрацией той же тьмечи. Все время было впечатление, что потьвет с тела и одежды отличается от потьвета лютовчиков: интенсивность искажений света одинаковая, но вектор отличается. Только люди не обращали на это внимания.
– Я даже не говорю про пана Порфирия, это наверняка было бы неудобно, но, взять, к примеру, Горчиньского…?
Пан Войслав махнул, словно отгоняя муху.
– Где же это вы, милсдарь, про деда Горчиньского услышали? Горчиньский давным-давно Круппу все продал за харбинские векселя, шестнадцать за сотню, бедненький. – Он похлопал себя по животу, дернул за бороду и глянул внимательно, словно заново человека осматривая, с явным подозрением мошенничества.
Может, он увидит это, подумало – но не отвернуло глаз, но взглядом на взгляд ответило, вдобавок голову поднимая и губы стягивая. Может, он что узнает, что замерзло, невозможно ведь так просто формы свои изменить.
Но нет – да и откуда пану Белицкому знать таинства черной физики?
Тот выпустил воздух из легких.
– А ведь все прекрасно складывается! – Прихлопнул в ладоши. – Мужчина должен иметь занятие, мужчина обязан чувствовать ценность рук своих. Если сам заработать не способен, то обречен из чужой милости, жить, словно женщина на содержании – тут вы правы! – Схватил за брелок, глянул на циферблат часов-луковицы. – Пошлю Трифона, господин Цвайгрос успеет ответить. Так что, готовьтесь, пан Бенедикт, поедем!
– Сейчас? Я же только вернулся.
– А куда это вы на рассвете в последнее время сбегаете, дорогой мой? В городе где-то завтракаете? Или красавицу какую приболтали, а? Но тогда я бы, скорее, понял, вечерние прогулки, хе-хе. Не вас первого Амур бы тут подстрелил.
Было 13 сентября, святого Иоанна Златоуста, суббота, утро после позднего завтрака в доме семьи Белицких. Ледовые лучи от летнего солнца освещали высокие окна столовой, текучие мираже-стекольные витражи. Лют вморозился назад в Ангару, благодаря чему у всех на Цветистой настроение улучшилось. У Мацуся ночью вылез молочный зуб, за него он получил от отца тяжелый полуимпериал – сейчас он светил им нам в глаза, стоя у окна и пуская золотистые зайчики. При этом он широко открывал ротик, совая язычком под щечкой; только тогда десну елозить переставал, когда в комнату входил кто-нибудь новый – верный слуга Григорий, служанка, няня, Трифон – на что Мацусь направлял в его сторону отполированную монету, щекоча по лицу теплым отражением. – У меня денезька! – объявлял он всем. – Денезька есть!
Вместе с паном Войславом поехало в кофейню Миттеля – один квартал от Главной улицы, третий этаж массивного каменного дома, над вывеской нью-йоркской Германии, вход сбоку. На лестнице разминулись с брюхатым наполовину азиатом, поспешно натягивающим шубу. – Что, сбегаете? – заговорил с ним пан Войслав. – Куда же так спешите? – Тот лишь фыркнул и галопом помчался вниз. – Ужецкий, – пояснил пан Белицкий. – Мать китаянка, но сам православный старовер, большие деньги зарабатывает на кирпичном чае, стоит где-то с полмиллиона. – Поняло тогда, в какое общество входит.
Еще перед тем, как пан Войслав успел сдать шубу гардеробщику, к нему подскочил молодой еврейчик с прилизанными черными волосами, весь накрученный нервной энергией; скорее всего, он заметил Белицкого через стеклянные двери вестибюля.
Подбежал и начал без какого-либо вступления:
– Семь тысяч пудов грязной чартушки, через три дня на ветке в Иннокентьевском Один, оплата авансом сорок процентов, мой человек берет векселя Штурма и Голубева, авизо Брухе и компания, Фишенштайн только что давал мне двадцать шесть с половиной, одну шестую табора Петрицкого, и что вы на это скажете, господин Белицкий?
– Он давал, почему вы не взяли?
– Кто говорит, что не взял? Я что, умом бальной,чтобы не брать, когда дают? Взял! Я вас спрашиваю, что вы скажете, я же знаю, что на Фишенштайна вы зуб имеете.
– Но какой тут гешефт, господин Рыбка?
– Гешефт всегда имеется! – Нервничающий молодой человек потащил Белицкого в сторону, непонятно зачем, так как голос нинасколечки не снизил. – Я могу иметь следующие пять тысяч пудов на будущую субботу, и тогда смогу их продать за двадцать семь, а то и восемь. Но…
– Но к следующей субботе Шульц десять раз может объявить про открытие Холодной Дороги.
– Так вот, я бы вам продал сегодня за двадцать пять, ладно, пускай Бог меня за глупость накажет, двадцать четыре тысячи и семьсот, и тогда можете смеяться Фишенштайну прямо в лицо, и пускай зеленый червяк жрет Фишенштайна!
– Вы мне продаете чужие риски, господин Рыбка. – Белицкий без труда вырвался из объятий, толкнул двери в главный зал. – Я сегодня прикуплю ваши будущенедельные руды, а в понедельник прочитаю в «Вестнике» про открытие кежменской линии, и тогда все будут смеяться мне в лицо.
– Это вы повторите мне через неделю, когда нигде не найдете получистой чартушки ниже тридцати!
– Э, господин Рыбка, клянусь здоровьем, вы Пилсудского оплачиваете!
– Чего? Как это? Кого?
Вошло в зал. Пан Белицкий сразу же потянул к столику под гигантским зеркалом в золоченой раме.
– Где Вальдусь? – спросил он у двух печальных блондинов в мятых костюмах.
– У Цвайгроса. Читал? Это же оскорбление Божье!
– Что там у вас?
Правый блондин стукнул по газетной простыне, разложенной между чаем и закусками.
– Подпишут мир, не подпишут, но военный налог будут удерживать еще не меньше года в связи, цитирую, с необходимостью восстановления военного потенциала Империи.
– Где это у вас? А! Пока что неофициально.
– Иду к Педущику, – понурым голосом объявил левый блондин. – Подам ему свою голову на подносе. Если Победоносцев снова отдаст Дырявый Дворец в исключительное распоряжение Тиссена, я распродаюсь. Чтоб меня лют приморозил – распродаюсь!
– Как же, как же, распродаетесь…! – фыркнул пан Войслав, устроившись на стуле рядом и махнув официанту. – Ежели бы и должны были распродажу устраивать, то сделали бы это во время забастовки шаманов. Это сколько вы на варшавских трамваях вытянули, тысяч пятьдесят? Пан старший [259]259
Обращение к старшему официанту, метрдотелю (польск)
[Закрыть], самоварчик сюда просим!
– Вы продали зимназо на варшавские рельсы? – вмешалось я-оно. – А там есть у кого контракт на водопровод и канализацию?
– Чего?
– Ведь как оно выглядело в городах, что раньше под Лед пошли? Трубы не меняли?
– Господин Бенедикт Герославский, – завершил формальности Белицкий. – Недавно из Варшавы прибыл. Послушайте, Уржецкий вылетел отсюда как ошпаренный – это по причине того налога?
– Последние отметки из Европы, Гамбург и все остальные биржи, акции «Банкферайн» пошли резко вниз на сорок пять крон с пятидесятые геллерами.
– Покажите-ка!
– Рубль стоит на двести шестнадцать крон с мелочевкой.
– А подумал бы кто – спекулянт великий, все в четырехпроцентных вексельных письмах и правительственных облигациях.
– Сказал господин специалист по спуску состояний в нужник.
Печальные блондины оказались братьями Гавронами, сыновьями Якуба Гаврона из Лодзи, крестьянского сына, обогатившегося на швейных машинах и давшего образование детям в европейских школах; подавившись сливовой косточкой, он покинул этот мир пота и денег в возрасте сорока четырех лет, оставляя близнецам, Яну и Янушу, более трехсот тысяч рублей наличными плюс несколько инвестиций в Лодзи. Инцидент со сливой случился в тысяча девятьсот десятом году. До девятьсот тринадцатого братья сумели растрынькать практически все деньги. Растратив отцовские запасы, они взялись за накопление собственных, а Иркутск эпохи зимназа показался им наиболее подходящим местом для этого. В чем не прогадали. Тем временем, Ян женился и дал жизнь дочкам и сыну – росло новое поколение Гавронов. Быть может, цикл повторится заново.
За чаем с заварными пирожными, за кофе с горячим фруктовым пирогом пан Белицкий занимался здесь, у Виттеля, наполовину серьезными, «кафешечными» делами. На мгновение к столику подсел упомянутый Фишенштайн – импозантная фигура, с гривой седых волос, с совершенно седыми пейсами, в черном халате; еврей опирался на толстенном, словно древко знамени, посохе; на его лице выделялся мертвый левый глаз, который был заменен в глазнице шаром из мираже-стекла и тунгетитовым зрачком – как только он его поворачивал в полуслепом взгляде, краски и светени, проплывающие в нечеловеческом глазище, сразу же менялись. Пан Войслав поднялся, они приветствовали друг друга крайне вежливо, с привычным среди здешних купцов уважением. По-польски, русски и на идиш началась беседа ни о чем, в которой – как я– оносориентировалось лишь впоследствии, речь шла о том, кто и за какой проект подаст голос на ближайшем совещании Сибирхожето, в частности, кому и какие будут предоставлены концессии на переморозку. Братья Гавроны насторожили уши. Ни Белицкий, ни Финкельштайн не были ни директорами, ни акционерами Сибирхожето, тем не менее, оба обладали каким-то влиянием на голоса совета. Поняло, что именно таким образом делается политика в Иркутске, именно таков глас народа, и таково его влияние на приговоры власти: не посредством гордости и областной политики, но посредством голоса денег.
Когда Белицкий отошел, проводя Финкельштайна к выходу, Гавроны с охотой разъяснили те или иные аспекты, окрашивая пояснения крикливыми жалобами. Сибирхожето могло голосовать за все, что угодно, на практике же – один только Победоносцев решал вопросы, касающиеся прав эксплуатации гнезд лютов Холодного Николаевска, равно как и всей Сибири. Наиболее стойкие и глубокие гнезда находились в так называемом Дырявом Дворце, трансмутационные способности которого оценивались в пять миллионов с лишком пудом в год. Холадницовыйконцерн Тиссена совместно с обществом Белков-Жильцева получил большую часть контрактов от Военного Министерства России, в том числе, чуть ли не все контракты на зимназо, которое должно было пойти на строительство Тихоокеанского Холодного Флота.
– Одно дело, что налогами душат, – жаловался Ян.
– А налоги именно для того, чтобы честных людей ими и душить, – вторил ему Януш.
– А другое дело, что пока военные приоритеты удержатся, нам к холадницамне протолпиться.
– Снова цены на натуральные ископаемые под самый потолок поднимутся.
– Сороки и геологи-старатели в тайге стрелять будут друг друга.
– Судебные процессы земли заблокируют.
– Разбойников больше станет.
– И воровать будут, воровать.
– И шаманов подкупать.
– На Дорогах Мамонтов убивать станут.
– Когда на харбинской бирже зимназо стальной пробы поднимется выше семи рублей за пуд, в Подземном Мире снова война вспыхнет.
– Фишенштайн умный человек, что в землю вкладывает.
– А кто когда потерял что на торговле землей? Здесь нет уже, где людей хоронить.
– Кладбищенский бизнес! А это мысль! Тысячами сюда приезжают, и что делают? Умирают.
– Вот если бы такое постановление через городскую думу провести, чтобы магистрат платил за всех бедняков.
– Да не бойся, не бойся, можно в газеты попов вытянуть и мягкосердечных жен светил наших, и кто поднимет руку против христианского милосердия? А?
Тут вспомнило об иркутских могильщиках, которые, судя по всему, и сами прекрасно управляются.