Текст книги "Лёд (ЛП)"
Автор книги: Яцек Дукай
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 72 (всего у книги 95 страниц)
– Княгиня Блуцкая и мне тогда спасала жизнь, так почему ей было бы нужно… Ах, ну да, она же мартыновка – все по мартыновской вере пошло!
– Община Ее Высочества и моя община в Москве в большой неприязни живут, кровь между нами. Правда между нами. – Он опустил голову. – Распутин самолично задушил батюшку нашего. Только, ваше благородие, не время сейчас…
– Погоди. Сначала все это должно замерзнуть! Почему Дусин – доверенное лицо княжны, то есть, наверняка мартыновец тоже – но…
– Господин Дусин был человеком, верным их Высочествам, но брат нам. Он еще обещал, что вам тоже поможет – что, не помог?
Замерзло.
– Ладно. – Прочистило нос еще раз. – Так за что это меня вроде бы должны арестовать?
– За убийство губернатора Шульца.
Носовой платок полетел на пол. Упало на табуретку у печки.
– Не врете…
Пелка нервно перекрестился, поцеловал ладанку.
– Спасением души клянусь!
– Откуда у вас такие сведения?
Тот прикусил губу.
– А вы меня не выдадите?
– Не выдам, Пелка, не беспокойтесь.
– Ну… Тогда так. Как только я приехал за вашим благородием, это уже добрый месяц тому, то куда мне было деваться? К братьям моим, к приятелям приятелей обратился. Какое-то время еще лечился, но сразу же слово отправил, что ежели что вашего благородия касаться будет – а ведь каждый, идущий путем Мартына, про Сына Мороза слыхал – эта весть должна до меня дойти, а я уже подавлял всяческие опасные замыслы разгоряченных голов, чтобы в покое ваше благородие оставили. И вот так именно сегодня новость страшная пришла от брата нашего, который, только умоляю ваше благородие, чтобы никому – который слугой в доме полковника Гейста, и говорит он, ой, что он говорит: было покушение кровавое на Его Сиятельство, графа Шульца-Зимнего, первое же обвинение по которому и верную-быструю смерть выписали уже на Венедикта Филипповича Герославского. А раз господина пока что в кандалы не заковали, то наверняка лишь затем, что готовятся к крупной жандармской акции по всему Иркутску. И что может вам жизнь спасти – только бегство!
Вытерло лоб и только теперь заметило пот на коже выступивший. Отодвинулось от печки.
– И когда это покушение состоялось?
– Да вот, пока пробежать успели туда-сюда с тревогой – это сколько? Час где-то?
– Сиди тут.
Вышло в салон. Крикнув, чтобы принесли бумагу и ручку, быстро написало несколько слов уважаемому Модесту Павловичу Кужменьцеву и послало слугу верхом, рублевку в карман ему сунувши, чтобы сломя голову сквозь пургу поскакал.
Панна Марта допытывалась, что происходит – господин Щекельников все так же стоял в коридоре перед дверью, разве что нож кошмарный за пазуху спрятал. С извинениями расцеловавши ручки панне, попросило, чтобы та постучала, как только пан Войслав с работы вернется, схватило с кухни горячего шоколаду и вернулось к Пелке.
Тот шоколаду не хотел; налило в одну чашку. Парень сидел с синим лицом, прижатым к холодному стеклу; правым глазом, черным, в белую тьму всматриваясь, левым по комнате высматривая, что в результате давало совершенно рыбье косоглазие.
Подуло на шоколад.
– Так кто вы вообще такой, Пелка? – спросило тихо. – Зачем вы за мной через полсвета ездите, людей ради меня убиваете, собственную шею подставляете?
Тот еще шире вылупил влажный глаз.
– Да как же! Ваше благородие! Как это, зачем!
– Вера сердечная, это понимаю, но…
– Вера! – выдохнул тот и раскашлялся, долго еще массируя горло, прижатое лапой Щекельникова.
Стараясь отмерять каждую мысль и жест в соответствии с внутренним тактом, чтобы любой чуждый ритм не мог, навязавшись телу, навязать свою волю и духу, глотало шоколад мелкими глотками, отсчитывая по простым числам, то есть, на один, два, три, пять и семь. При этом не отрывало взгляда от Мефодия. Барин и батрак, городовой и уличный бродяга, поляк и русский.
– И все же, по правде, что вам нужно? – продолжило неспешную беседу. – Значит, мартыновцам? Чего вы хотите? Чего ожидаете?
Удивление и решимость переливались на лице Пелки.
– А вы, католики – что вам нужно? Чего вы хотите? Чего ожидаете?
– Выходит, не вера, хорошо. Что же?
Тот смешался, отвел взгляд; но точно так же он мог пытаться сорваться с зимназовой привязи.
– У господ вечно оно так… – буркнул парень.
– Как, Мефодий, как?
– Вечно такие бабские разговоры у вас. – Он тряхнул башкой. – Ну, и почему ваше благородие не бежит?! Ведь арестуют вас!
Вытерло ус от шоколада.
– Сам ты молодец,не баба, но ведь можешь сказать, что в душе твоей играет; это дело мужское, Мефодий, не про мелкие чувства болтать, но заглянуть в самого себя и ясно назвать тот дух, что мужчину к величайшим подвигам ведет. И ты, Мефодий, правильно отмечаешь, у господ подобное умение глаза и слова, души и разума чаще встречается; а мужик, даже когда соседа зарубит, то никак судье вслух не способен объяснить: отчего, зачем, ради чего все это сотворил. Тем более, не выскажет он, почему всю жизнь на пашне провел, как его отец и отец его отца; нет в его жизни никаких «почему» и «зачем». Вот так, замерзло. – Языком распределило сладкий шоколад по нёбу; его вкус и гладкая, маслянистая плотность отпечатались на языке, так что высказывалось уже в тоне и ритме воистину шоколадном, то есть, плавно, мягко, низко, сладко. – За то вот господа… Как ты считаешь, Мефодий, о чем говорит все искусство, которым в городах и имениях восхищаются, все эти театральные и книжные рассказы?
– Как баб скорее к греху подтолкнуть и в голове им замутить, – буркнул тот.
– Это тоже. Только я же спрашиваю, не зачем – о чем, про что? Так вот, о том как раз: что человек делает нечто великое – благородный поступок, подлое деяние, неожиданное действие – что-то другое, такое, которое, вроде бы, не от него пришло, и каковы последствия этих поступков он переживает, как он пытается самому себе и другим рассказать, почему так сделал, что сделал; и обычно случается – ни на каком людском языке он этого высказать не может – так именно для того искусство, пьеса и служит, она рассказывает.
– Я такого не знаю, – сказал Пелка. – Я не начитанный.
– Но мы же на земле Льда, здесь даже мужик, который за всю жизнь в чистое зеркало не глянул, способен все на паре пальцев вычислить. – Отставило чашку. – А вот скажи-ка Мефодий: за кого ты так сильно стыдишься?
Тот прижал висок к стеклу, стиснул веки.
– За родителейсвоих, за них.
– Кто они?
– Кто? – выдохнул тот. – С мамонтами уже ходят.
– Но стыд тянет.
– Тянет стыд, барин, тянет, ой как тянет.
– За что?
– За подлость, вредность нелюдскую, за сердца черные и жизнь мою, так стыдно пред Богом и людьми, так… – Пелка чуть ли не задохнулся. Приложил кулак к груди, склонил голову. – Тянет, давит, так рвет когтями огненными, что временами и дышать не способно.
– Знаю, Пелка, знаю. Но и то знаю, что мы не живем грехами родителей своих. Если бы все по ним наследовали с печатью греха первородного, то через несколько поколений на земле было бы царствие сатаны: всякое дитя к грехам прошлого прибавляло бы собственные грехи. Но ведь все наоборот, Пелка, не так все!
– Так оно же из-за меня, ради меня и за меня! – завыл Мефодий. – Из-за того, что живу!
– Что ж ты такого наделал?
– Я… Пять лет тому назад, пять лет был я подростком, что по снегу с собаками гонял, наказанье божье для матери с отцом, по лесам шатался, харч воровал, от работы отлынивал. Жили мы в Мрачнетове, деревне такой под лесом, что была поставлена по декрету канцлера Столыпина, еще перед лютами; отсюда, может, верст сто.
– И была Зима.
– Была Зима, и зимой это случилось, и я, дурак, пошел с ребятами в лес западни ставить, хотели шкурки продать, пару рублей заработать; а один парнишка бутыль сивухи взял, и еще кто-то… Упились все, на это уже никакой памяти нет, но упились и свалились спать там на ночь, а тут морозы пришли под сорок, ну мы в камень и… Говорят, будто я не жил.
– И что случилось?
– Да, ночью в Мрачнетово пришел Батюшка Мороз.
– Уже знали его?
– Нет. Только тут, ваше благородие, такое дело, что перед тем за неделю исправник прибыл в деревню и у старосты прибил апавещениетакое про Батюшку Мороза с обещанием сотни рублей золотом тому, кто властям его сдаст. С большой фотографией.
– Ах!
– Сто рублей золотом для мужика! А он прибыл в самый трескучий мороз, то есть, в морозе, по морозу, на морозе. Голый был совсем, так сквозь метель и шел. Старик Госев его и спрашивает, зачем, мол, прибыл. Отец Мороз отвечает, что идет за черным Солнцем и чтоб больных ему давали, лечить станет, что можно еще излечить, болезнь вымораживать.
– Это он говорил?
– Говорил. Тогда еще. Да.
– В тысяча девятьсот девятнадцатом?
– Да. Только следует вам знать, что тогда он еще не во всем был Отец Мороз, как сегодня мне ведомо; и не помню даже, чтоб его тогда так называли. А что мне люди рассказали: что ходил, что садился, и по-живому говорил, что даже водку пил – только все как-то медленно и странными движениями, и что скрипел, и что снег и лед из него сыпался, и вообще – холодным был он сильно, коснуться невозможно, в избе не выдержать, сосульки до земли.
– И что? Говори, Мефодий.
Тот провел щекой по мираже-стеклу, словно кот, ласкающийся к… к морозу.
– И тут мать прибегает в отчаянии: спасай дитя мое! Померзли ребятишки насмерть! И в ноги ему падает, холодно, а и сама бы потащила. И куда собаки охотничьи повели – пошел он.
– И что?
– И живу, как видите.
– Что же он сделал?
– А кто ж его знает? Четверо нас было, упившихся-замерзших; одного тронули, отбивать от земли стали, так у него рука обледеневшая отвалилась, тело раскололось – так и оставили и за попом послали. А бабы уже Батюшку Мороза привели. А мы лежали там под деревьями, на мерзлоте голой… поначалу долго он с нами чего-то делал, в крови колупался, говорят, в сердца сосульки алые нам вымораживал… а потом взял и сошел с нами на Дороги Мамонтов.
…Три дня родители ждали, на образа молились; на четвертое утро вышел он из земли со мной и Петей. Вроде при всем сознании были; не помню. Только знаете, барин, живые, живые и здоровые. Одно только до смерти осталось: мороз в костях. Значит только, у Пети всего на пару дней, потому что заморозка не отпустила его, хоть тот льдом и камнями блевал, и черные сгустки из тела себе вынимал, и в огонь ложился; а вот я…
– Так ты, Пелка, по Дорогам Мамонтов ходил.
– Не знаю. Говорят, будто ходил. Наверняка ходил. Не помню.
– Не помнишь, только – замерзло.
– Ну да. Ага, а потом оно так: наутро сотские с десятниками, да исправников целая куча в Мрачнетово съехались и обстреливать Батюшку Мороза издалека стали, и как он, пулями побитый, они словно глину крушили, в землю бросался, в Дороги Мамонтов стекая, но опять же, медленно так, в морозе, на что его штыками, да дубьем, да косами, железяками всяческими били и секли, и коней на него напускали, и цепями рвали, Боже ж ты мой, и булыжники на него скидывали, и он так через всю деревню, и на целину, и в лес, и как-то так в землю занырнул, весь побитый.
…После чего заплатили моим отцу и матери сто рублей золотом.
– Ах!
Мефодий терся лицом по стеклу уже чуть ли не в каком-то трансе, стуча себе в грудь кулаком.
– А я живу! Я живу! Сто рублей за то, что спасителя выдали! Упаси Господь!
– Так ведь он тоже выжил, Отец Мороз, он жив.
Пелка стиснул синие губы.
– Прошел, может, месяц – но меня там уже не было, отослали меня родителик деду и бабке под Вышний Волочок – месяц, как я уехал, да и исправники давно уже отбыли, никто ничего ночью не видел, как он стал вымораживаться от колодца, к утру уже почти на ногах стоял, только на сей раз с ним нельзя было заговорить, и сам он уже не говорил людскими словами; и знаю я лишь то, что те, что с самого утра в сани уселись и из Мрачнетова убрались, те жизнь и сохранили; потому что когда уже туда жандармы прибыли через несколько дней, одну лишь мерзлоту застали – лед, лед, один лед, избы раскрыты, кривые, заснеженные, утварь вся в сосульках, скот в камень, и ни единой живой души, ни единого тела теплого. Только крест громадный из сосновых стволов замороженных посреди деревни стоит.
– Забрал их.
– Сами пошли.
– Всю деревню.
– И справедливо ведь, ваше благородие, справедливо – за зло, что на добро сотворено было.
– А ты…
– Я вашему благородию… я, ваше благородие… я…
– Другой еще бы мстил.
Пелка без памяти бил себя в худую грудь.
– Меня – меня тянет, меня печет, меня сжигает. Хотя бы словечко одно. Но от кого? От него? Ну, даже если бы и так – то ли он меня, то ли я его – что здесь прощать! Ваше благородие это понять может? Я не понимаю! – Он схватился за голову. – Ничего не понимаю! Совсем!
– Здесь нет никакого прощения, Пелка. Имеется один только стыд.
Замерзло.
Но не могло не возвращаться все время к горькой мысли: что же это за измаилово проклятие – сто рублей, тысяча, проданный мужичьем, которому он только добро принес, проданный родным сыном, выданный товарищем по работе, «истинным другом» – да что же это за проклятие измаилово! – разве в том лежит принцип «структурной постоянной характера», что людей, хочешь – не хочешь, друг против друга обращает, злость, гнев и отвращение в них пробуждает, к явному предательству в конце концов по причине какого-то таинственного магнетизма сердца приводя? То будет дикарь: руки его против всех, и руки всех – против него: и против братьев всех разобьет он свои шатры.Измаил, человек Правды, человек-абаас, живая теслектрическая динамо-машина, божественный аккумулятор тьмечи. Людьми с такими характерами можно восхищаться, даже любить всей душой, вот только жить с ними невозможно.Сложно даже сказать, где для них судьба хуже: в Лете, где они способны метаться только лишь между разными видами полулжи, или же здесь, в Зиме, в краю абсолюта. Так или иначе, не для жизни предназначены такие люди, не для жизни…
– Пасматри, Мефодя…
– Ваше благородие должно меня послушать, бежать нужно, не медля…
– Ну…
Кто-то постучал.
Вышло в коридор.
Слуга снимал с Белицкого шубу и шарфы. Пан Войслав стащил очки, поднял поцеловать Михасю, которая, уже готовясь ко сну, все-таки притопала к папочке, таща за собой тряпичного медвежонка по имени Пан Чепчей.
– Пан Бенедикт… – начал было хозяин над головкой дочки, пищащей ему в бороду, какой он холодный.
– Вы не позволите на пару слов, именно сейчас, это очень срочно.
Пан Войслав отдал Михасю бонне.
– Я как раз хотел вас… – просопел он. – Потому что перед самым выходом из фирмы дошли до нас странные слухи, а ведь вы сегодня как раз в правительственных сферах вращались, не так ли?
– У меня здесь человек, который рассказывает, будто бы час или два назад был убит Шульц-Зимний. И, обратите внимание, он говорит правду.
Пан Войслав застыл на месте. Лед в его раскидистой бороде еще не успел растаять и теперь искрился на фоне отьмета, серебром украшая молчание Белицкого.
– С другой стороны, – продолжило я-оно, —мне известно, что там, по дороге кто-то запустил ложь, поскольку человек этот говорит, в правде своей, и о том, будто бы, представляете, что за это убийство хотят арестовать меня; я же сегодня к Цитадели даже и не приближался, только-только от Круппа возвратился.
– Да что вы такое говорите! – выдавил из себя Белицкий.
– Именно, а вашего дома…
– Погодите! Нужно сначала все это проверить! Модест Павлович…
– Я уже написал ему. Правда Кужменьцева – это уже почти что правда Шульца.
Присев на табурете, пан Войслав в задумчивости стаскивал обувь.
– А эти все слухи, – спросило, – они какого рода?
– А, совершенно иные. Будто бы из Зимнего пришла срочная отставка графу Шульцу, и что князь Блуцкий-Осей имперскими полками должен навести здесь новый порядок.
– Вот это да!
– Черное Сияние,пан Бенедикт, все мы понемногу сонные рабы, принимающие признак правды за саму правду, предсказание за свершившуюся неизбежность. – Он наконец-то стащил второй сапог. – Сейчас пошлю Трифона, незачем поспешно пани ковать. Есть у вас какие-нибудь предметы, в отношении которых охранка могла бы дело пришить?
– Нет… нету.
– А этот ваш человек?
– Хммм, правильно.
Вернулось к Пелке. Поблагодарило его, разумно не суя ему денег, не предлагая никакого иного вознаграждения. Тот кивал головой, но все время глядел куда-то в сторону, все еще связанный памятью стыда (которая сама стыдом палит).
– Теперь тебе уже пора идти, Мефодий, так ты лучше мне поможешь.
– Но вы же убежите! Бегите!
– Со всей уверенностью не собираюсь я идти на расстрел за преступление, в котором не виноват.
Вывело его из комнатки. Господин Щекельников глянул с подозрением. Одна его рука все еще была спрятана, явно сжимая рукоять штыка. Показало, чтобы он вернул зимовнику мясницкое орудие.
– Зачем тебе был этот ножик? – спросило у Пелки на пороге.
– А разве мог я знать, успею ли? А вдруг бы ваше благородие уже забирали…
– И ты собирался броситься с ним на жандармов?
– Что первое под руку попало…
– Ага, так вот выскочил, помчался – выходит, это не ты сегодня за мной следил.
– Я? Нет, ваше благородие, я – нет.
Оказавшись за порогом, он еще раз передумал и пытался повернуть, вновь охваченный неожиданным беспокойством: – Не отступлю, пока ваше благородие в безопасности не уйдет! – так что пришлось его провести по лестнице до ворот, и с помощью костоломов-охранников с ветром на Цветистую выпустить; метель тут же захватила и проглотила его.
Часы в доме пробили половину девятого. Съело горячий ужин с густым журеком и луковым хлебом с хрустящей корочкой. Пани Белицкая вышивала на пяльцах возле огня, ежесекундно лупая над тканью ведьмовским глазом: половина ее сморщенной физиономии освещалась огнем, другая половина скрывалась в тени и затьмете. Кот-царапка грелся у ее ног.
– Но ведь молодой человек нашего Войслава ни в какую гадкую компанию не затащил? – сладеньким голоском поскрипывала бабка.
– Нет, проше пани.
– И ни в какие политические мятежи?
– Нет, проше пани.
– У Войславика такое доброе сердце.
– Очень доброе.
Никак не могло понять, каким образом старуха представила себе такую правду, будто бы я-оносилой притянуло пана Войслава к чему-то, что противоречило его убеждениям, ба, благополучию всего семейства. Для этого следовало быть месмеристом мирового покроя! (Или Алистером Кроули).
Без пяти девять постучал курьер к Белицкому с бумагой от человека из его фирмы. На Вокзал Муравьева, якобы, прибыл эшелон, заполненный военными, якобы, отозванными с японского фронта полками; тут же солдат высаживали и формировали в отряды, всего три громадные роты. Белицкий ответил приказом собрать дополнительных людей для охраны складов.
Я-оносидело в салоне при огне керосиновых ламп, печи и камина, пытаясь вклеиться в беседу, которая, сама по себе всякий раз распадалась; атмосфера нервного ожидания передалась всем присутствующим. С Белицким сидели здесь и пани Галина, и панна Марта; здесь билось сердце дома. Слуги все время подносили кофе и сладости (которые поглощал один пан Войслав, за то полными горстями).
Где-то к половине десятого на Цветистую прибыл адвокат Кужменьцев. Пыхтящий, заснеженный, багровый от мороза, черный от тьмечи, ведомый доверенным помощником под руку – вначале ему пришлось хорошенько в кресле устроиться и глотнуть пару рюмочек сливовицы, прежде чем вернуться к полному сознанию и обрести голос – а за это время у всех присутствующих нервы до крайности натянулись.
– Хкрххммм! Так. Уффф! Не мне, старику, ночью по морозу безбожному сломя голову ездить. Еще немного, и совсем бы меня из Ящика не выпустили…
– Из Цитадели едете?
– Ну да, видите ли, Венедикт Филиппович, скорее я страшную весть, от вас полученную, прочитал, чем начальник канцелярии бургомистра, который ко мне на маджонг…
– Да что же там произошло?! Скажите наконец!
– Так я же и говорю! Разве нет? Говорю! – Сказав это, он вновь засопел, и только третья рюмочкавернула ему голос. – Бррр! Славьте Господа, ибо не ведаете ни времени, ни места! В собственном кабинете, над губернаторскими бумагами, его собственным ножом для разрезания писем, сегодня вечером был зарезан несчастный Тимофей Макарович Шульц!
Женщины вскрикнули, перекрестились. У старика Григория поднос выпал из рук – женщины вскрикнули во второй раз. Проснувшийся кот, грохоча металлом и пронзительно мяукая, чмыхнул по этому подносу в сторону.
Пан Белицкий закурил трубку.
– Что бы они все сдохли.
Старуху Белицкую чуть удар не хватил.
– Мамаша пусть спать отправляется, – бросил пан Войслав, даже не глянув в ее сторону. Подвинув табурет к креслу адвоката, он склонил свою тушу к достойному старцу, насколько позволяла собственная фигура, не менее монументальная. – И кто же его убил?
– А, мерзавцы какие-то гадкие, охрана тут же их схватила, двое их было, якобы, анархисты какие-то или нигилисты, а может и коммунисты, только ничего точного пока что не ведомо. Сейчас же все собрались у ложа умирающего, его личный врач и целая армия более-менее значительных врачей, военных и гражданских, имеются даже китайские и бурятские знахари. А по коридорам солдатики под ружьем шастают, как с цепи сорвались, пока ночь пройдет, точно постреляют друг друга, в горячке этой на любую тень-светень прыгая, не так ли? Ведь постреляют же.
– Но скажите, Модест Павлович, как это случилось? – упрямо допытывалось я-оно. —Какой-то заговор был? Пошли ли какие-нибудь приказы про аресты? Потому что именно такие слухи до нас доходят. И про ту отставку от императора, которая на стол Шульца попасть была должна.
Кужменьцев погладил седую бороду, моргнул кровавым глазом.
– Да, правду говорите. Имеется приказ императорский, про который я от таких людей слышал, как будто своими глазами его видел. Приказ «предпринять все необходимые действия с целью подавления мятежа Шульца».
– Какого-такого мятежа?! – отшатнулся Белицкий.
– Князь Блуцкий-Осей никогда бы не согласился со скрытным убийством… – буркнуло себе под нос. – Но вот Гейст и Шембух, все те люди из охранки и чиновники, Зиму ненавидящие…
– Вы думаете, будто бы те самые террористы были посланы против генерал-губернатора охраной?
– Модест Павлович, своими словами скажите правду про графа Шульца – что он за человек: поддался бы он покорно, если бы был уверен в несправедливости и черных замыслах, что за отставкой стоят? Модест Павлович! Черное Сияниенад нами! Неужто для графа Шульца иная очевидность?
Адвокат поднес корявую руку к виску.
– Это человек сильный, благородный.
– Вот видите! Гораздо легче и безопаснее отправить в отставку покойника. В особенности же здесь, в Сибири, за десять тысяч верст от императорского дворца.
– Никогда он не противился Его Величеству…
– Но способно ли Его Величество подобное опасение отогнать?
Адвокат Кужменьцев лишь тупо качал головой.
Пан Белицкий указал трубкой в сторону стола.
– Послушайте, – шепнул он, – если это провокация охранного отделения, то и вправду может быть что-то и на поляков. Один Господь знает, на кого указал полковник Гейст.
– Так мне собираться?
– Понимаете, только на первые несколько дней, пока все не успокоится; а потом Модест Павлович направит письма, выяснит все по официальной линии – ведь сейчас, любая стычка с солдатами, так и пулю в лоб схлопотать можно. Зачем фортуну дразнить?
– Похоже, вы не слишком четко все это видите, – прошипело я-онорезче, чем собиралось. – Шульц было моим защитником, это Шульц дал мне и моему отцу свободные паспорта, это он думал мною с лютами воспользоваться; Богом клянусь, это он меня вообще сюда направил! После смерти Шульца я всего лишь падаль меж волками.
– Так вы считаете, что отсюда и та сплетня про приказ об аресте…?
Вошел слуга.
– Господин директор Поченгло к пану Герославскому.
Белицкий вопросительно пыхнул из своей трубочки. Только развело руки: неожиданность.
Порфирий Поченгло не желал заходить в салон. Он всего лишь переступил порог на втором этаже. Не снял ни шапки, ни мираже-стекольных очков, разве что расстегнул шубу и стащил с рук рукавицы и нервно бил этими рукавицами по ладони.
Быстро пожав руку, прямо с порога плюнул кровью:
– Губернатора зарезали.
– Знаем.
– Знаете? – Директор вздохнул. – Ага, знаете. Потому что, видите ли, пришел приказ об отставке…
– Знаем.
В очках Поченгло всколыхнулись масляные калейдоскопы.
– Пан Бенедикт, а вот скажите нам, не ваша ли это работа.
– Что?
– Слава Богу! – Только теперь стащил он очки, слегка улыбнулся. Под ястребиными бровями каплями жидкого серебра поблескивали светени. Лицо его, снова небритое, было покрыто какими-то струпьями, коростой, словно он только что прибыл из какой-то самой морозной сибирской глуши. – Я приехал вас предупредить, но, раз вы уже знаете… Вы уже упаковались? Могу забрать вас своими санями. Правда, та дорога, через Харбин, в данный момент, скорее всего, невозможна, да и Транссибом тоже, станут проверять каждого по отдельности, но как-то…
– Так на меня уже имеется ордер?
– Господи Божке мой, пан Бенедикт, они же по вашей рекомендации туда вошли!
– Что?
– По вашей визитной карточке, с вашими собственноручными рекомендациями губернатору Шульцу!
Я-онооперлось о стенку. Мамонты пробежали галопом под фундаментами дома, все затряслось, секунда, две, я– ононе могло прийти в себя; Поченгло позвал слуг, уселось на принесенном стуле.
– Шембух, – шепнуло, когда кровь вернулась в голову.
– Pardon?
– Шембух, Гейст. И неужто вся эта иркутская шелупонь осмелилась против генерал-губернатора…
Пан Поченгло явно смутился.
– Ну, дорогой мой пан Бенедикт, по правде все выглядит не так.
Сфокусировало взгляд на его обмороженном, покрытом отьметом лице, на его глазах, отражающих странное впечатление стыда-радости.
– Но ведь он еще дышит, так? – спросило тихо.
Тот утвердительно качнул головой.
– Три раны, множество крови, все молятся, даст Бог – выживет.
– Вы тоже – молитесь; вы, областники,сторонники отделения, молитесь крепче всего.
Поченгло отвел глаза к лампе, переступил с ноги на ногу, сбивая мерзлый снег с сапог.
– Да что же это такое, – глухо воскликнуло я-оно, —что всегда прибегаете со стыдом своим, с угрызениями совести и желанием сатисфакции – post factum,когда все злое сделали до конца! Вот тогда – друзья-приятели! Вот тогда – хоть к ране приложи! Только вначале – эту рану вы собственной рукой нанесете.
– Вы же знаете, что договор между нами с моей стороны был самым откровенным: вы договариваетесь относительно Оттепели с лютами, как и было говорено – здесь Лето, в Европе – Зима, я же вас безопасно переправляю в Америку.
– Откровенным и душевным. Но с самого начала, с того заседания Клуба Сломанной Копейки, а то и еще раньше, еще во время своих сибирских вояжей вы точно так же, от души, работали ради триумфа областнической идеи, только совершенно иным путем. Заговоры, так! Заговоры, словно швейцарские часы – в один только момент времени и в единственном месте на Земле, где заговоры возможны по-настоящему: здесь, подо Льдом! И не следует кивать, – нацелило в директора пальцем, – я вижу!
Я-ононачало считать.
– Успех мирного договора князя Блуцкого. А затем! Конец морской блокады. А затем! Возобновление торговли Сибири с Америкой; воскрешение Российско-Американской Компании, возврат к строительству Туннеля на Аляску. А затем! Резкое падение цен стали на биржах с другого берега Тихого океана. А затем! Паника в голове Дж. П. Моргана и безжалостные приказы его агентам в Москве и Петербурге, миллионы на взятки. А затем! А затем! Расчет Порфирия Поченгло и его областников:вовсе даже не торпедировать миссию Моргана – но помочь ему, именно помочь, как только можно, в деле очернения генерал-губернатора перед царем.
…Математика характера! Алгоритмика Истории! Уголовное преступление Льда! Столь же надежное, как дважды два – четыре, как дедуктивный вывод Шерлока Холмса! Вы лично знакомы с графом Шульцем, вам знакома единоправда графа. Что сделает Шульц, без каких-либо оснований обвиненный царем в измене и сброшенный со своего сибирского трона, изгнанный из царства зимназа?
– Ну, тут бабка надвое ворожила, – буркнул директор.
– Выходит, столкновение. Но довольно легко вычисляемое в обоих вариантах. Такой это человек! Загнанный под стенку, ввергнутый в ложь, в несправедливость – поддастся ли он? Или же, все-таки объявит независимость Сибири? И тогда областники на коне!
…Вы не подумали лишь о том, что царь тоже прикроется. Шембух, ха! Шембух, Гейст, как же! Это не против них шла игра, а против самого царя! Его приказы здесь Министерство Зимы и Третье Отделение ввели в ледовый заговор, именно он меня макнул рожей в политику. – Я-ономрачно оскалилось. – В каких-то иркутских интригах между одним и другим чиновником еще можно было рассчитывать на какого-то человека – вот только что я могу против Императора Всероссийского.
Пан Поченгло поглядел с превосходством.
– Вы столько раз говорили об Истории. И вот сейчас вас разогнавшаяся История пнула под зад. Больно? Не может не болеть. Все остальное растворится в иллюзорном тумане – она одна останется жесткой реальностью. Так что не стоните, как тогда, в поезде. Вы коснулись обнаженной материи Исторического Процесса!
– А я вас человеком с характером считал!
Тот иронически фыркнул.
– Вы переоцениваете степень моего плутовства. Не существует какого-либо подобного заговора, такой клеветнической интриги, посредством которой здесь, подо Льдом, можно было бы сделать, что граф Шульц обманет самого себя, то есть, станет кем-то, кем не является. Не могу я Правду как угодно фабриковать, по капризу собственному творить Правду из Неправды. Если бы дело это противоречило форме души графа, князь Блуцкий-Осей первым бы увидел это и сказал царю, что Правда такова, что в характере губернатора Шульца-Зимнего нет измены, что верность его сильнее амбиций, и что он никогда Сибирь у Его Величества не заберет. И на этом бы все и закончилось, и сам Шульц об этом тоже прекрасно знал. Тем временем, что он делал? Сотнями садил под замок вольнодумцев за любую тень подозрений в поддержке отделения, казакам приказал в народ стрелять, при всякой оказии клялся в верноподданстве Петербургу, и собственных людей, не слишком самодержцу приятных, в тюрьмы сажал.
Вспомнилась сцена в Цитадели, когда Шульц опустил перед князем того полковника со слишком откровенным языком опустил. Воистину, Математика Характера – ибо чем отличалась эта последующая игра от розыгрыша Иваном Петруховым на балу в губернаторском дворце?
В Царстве Идей математик будет самым практичным из всех людей.
– Членов Клуба я бы обманывать не стал, – продолжал пан Порфирий. – Мысль пришла уже потом, после визита американцев у Шульца, на который он отреагировал теми неожиданными арестами… И ведь мне пришлось уйти с глаз, чтобы тут же не предать себя. Что было можно, устраивали на бумаге, посредством писем, посторонних курьеров.