Текст книги "Лёд (ЛП)"
Автор книги: Яцек Дукай
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 95 страниц)
…В прохладных стенах усадьбы и под голубым небом жатвы, на воздухе, дрожащем от полуденного солнца и жара пропитанной солнцем земли. С каждым днем все, каждый раз сильнее, сливалось с воображением, а может как раз это я в него западала, каким-то месмерическим образом втягивая и Артура – как все это случилось, спрашивать напрасно, все равно, расскажу лишь то, что помню. Так вот, с каждым днем… Поначалу мы много не разговаривали, но Артур очень быстро отбросил иллюзии человеческого языка, оставаясь с выражениями мужчинского диалекта; поэтому мы не разговаривали вообще, нет языка между нашими видами. Земля была горячая – я не носила обуви, ходила босиком, впервые в жизни голыми ногами по голой земле. Он приманивал меня кувшином холодного лимонада, сочным яблоком. Никогда не подходил, не подавал. Становился, вытянув руку, мне приходилось приблизиться, взять. Тогда он наклонялся, разыскивая своими глазами мои. Задача была такова, чтобы со временем я начала есть у него с ладони, буквально, то есть, не используя своих рук, губами прямо из его рук, языком с кожи. Он не охотился за мной, не шел по моему следу, как шел бы по следу обычного зверя; и все-таки, даже просто прогуливаясь в одиночестве, я всегда чувствовала его присутствие, его настороженный взгляд; и вправду, не раз и не два он мелькал где-то вдали, силуэтом на фоне горизонта или же тенью между деревьями, так что у меня даже появилась привычка оглядываться через плечо, приостанавливаться и прислушиваться – словно у лесной серны. За столом он на меня не глядел – смотрел на тех, на кого смотрела я, с которыми разговаривала. Входил и выходил из помещения он передо мною. А потом… Вечером мы возвращались с реки: хозяева, дочери эконома, кто-то из соседей, неспешная прогулка по полевой дороге; я шла босиком и поранилась острым камешком, тот рассек еще не успевшую огрубеть кожу между пальцами; я подпрыгивала на одной ноге, и какой-то подвыпивший мужик, что проходил мимо, сделал какое-то непристойное замечание; хромая, я осталась сзади всех, но, как оказалось, отстал и Артур; он схватил этого мужика за ухо и начал его выкручивать, так что пьяница упал на колени, под конец заставил того рожей в пыль улечься, и чуть ему то ухо совсем не оборвал; мужик так и остался лежать на дороге, с кровью на лице. Вы понимаете? Я стояла, глядела, молчала. Артур, конечно же, даже и не оглянулся. Я поковыляла за ним. Чувствовала, что охота близится к концу, это вопрос буквально нескольких дней. И предостережения не будет. Он ничего не скажет, не спросит, не станет просить – только не он, длинные мышцы под загоревшей до бронзового оттенка кожей, мужчинская мелодия движений, грива светлых волос, белые клыки. Что делать? Я не могла заснуть. Этой ночью он не пришел. Когда рассвело, я так и не заснула. Днем он тоже не пришел. Я не могла есть. Сидя за столом, я водила за Артуром взглядом, другие тоже обратили внимание, это становилось все более очевидным. Кто-то что-то сказал. Артур обернулся, улыбаясь, и склонился ко мне, на открытой ладони у него лежала четвертушка сочной груши, сладкий сок стекал по пальцам, по обнаженной коже покрытого волосами предплечья. Я облизала губы. Потом вынула нож из шарлотки и вонзила ему в грудь.
…Меня отослали в клинику профессора Зильберга. Там меня лечили от «нервного срыва»; и там же я подхватила потом туберкулез.
Тук-тук-тук-ТУК, тук-тук-тук-ТУК, тук-тук-тук-ТУК.
Рассказывая, панна Елена сильно натрудилась; тут уже не было ни малейшего сомнения: нездоровый румянец, ускорившееся дыхание, нервные движения пальцев на рюмке. Только я-онодо сих пор не знало, чему это были признаки: правды или лжи. То ли чувственное возбуждение вызвало в ней признание мужчине откровеннейших истин – или же она нервничала, выдавая чистейшую ложь? Под электрической лампой любая тень резких эмоций высвечивалась на ее лице крайне выразительно, словно пейзаж битвы в фотопластиконе.
– Раз уж вы позволяете себе такую, ммм, непосредственность, разрешите уже и мне, и не надо обижаться. – Я-онодопило коньяк и энергично отставило рюмку, которая чуть не разлетелась под пальцами. Поединок продолжался, ставки были повышены. – Давайте теперь представлюсь надлежавшим образом: Бенедикт Герославский, закоренелый азартный игрок.
– Ах!
– Да, да, вы меня видели играющим, и что подумали: сильный, потому что преодолел стыд? Ха, слабак, потому что не смог победить вредной привычки.
– А вы только так все считаете?
– Что?
Елена сделала неопределенный жест пальцами.
– Сильный, слабый, сильный.
– Панна Елена, какое имеет значение, действительно ли я так считаю – более сильный и так победит слабого, даже если бы я называл их по-французски красивыми словечками и различал в ювелирных разновесах. Вот только азартный игрок, вот только эта вредная привычка – она во мне сильнее.
…А история будет такая. Семнадцать лет, первый год в Императорском университете, карты. Был один такой студент-юрист, Фредерик Вельц, ибо вам следует знать, что самое начало я помню превосходно, и вообще тут было начало, четкое и конкретное – насколько что-либо существует в прошлом – четкая граница между временем азартных игр и временем до азартных игр, поскольку ни дома, ни в семье и посреди родственников, приятелей семьи или ранее в школе мне не дано было испробовать этого плода искушения, не было подобных традиций среди Герославских, не унаследовал я плохой крови и по матушке, только лишь в Императорском, в тот самый день, когда мы отступили от закрытых дверей факультета, потому что ночью на него насел лют и заморозил все аудитории; занятия отменили, кучка туда, кучка сюда, а Фредерик Вельц пригласил перекинуться в покер. Теперь можете подумать: ну так что, слово незнакомца, ни к чему не обязывающее, наверное, это я сам должен был напроситься. Так вот, есть такие люди, для которых незнакомцев не существует.
…Фредек был из тех, кто обнимает все человечество. Наверняка вам такие типы знакомы. Еще перед тем, как с тобой встретится, он уже твой лучший друг, сердечность выливается из него, словно из дырявой кадки, достаточно лишь подойти открыться – что очень легко. Он приветствует тебя всегда с распростертыми объятиями, громко крича издалека, чем больше вокруг людей – тем громче, с широкой улыбкой, а смеется он из глубины брюха, смех исходит из внутренностей; такие люди, как правило, отличаются фигурой, весом, лицо круглое, аппетитное, с толстыми губами, с длинными ручищами. Правда, силы в руках у Фредерика считай что никакой не было, но в остальном – как я описал. Ему еще и двадцати лет не исполнилось, а уже виден был в нем любимый дядюшка и грубовато-добродушный дедуля. Мы часто ошибаемся относительно натуры лиц подобного покроя, часто говорим: душа общества. Я не сразу понял, что у Фредека было правдивое, а что притворное. Смеялся он слишком громко. Объятия раскрывал слишком широко. Слишком энергично он пожимал тебе руку. Видите ли, я могу распознать стыд во всех его проявлениях, в том числе – и этом.
…Он привлек меня так же, как привлекал многих – тех молчаливых, держащихся сбоку студентов, которых другие студенты и не знали. Он кормил нами свою сердечность, кормил собственный стыд. И кем бы он был, если бы не мог быть добродушным приятелем всякой затерянной души в Университете. Поначалу игра была обстоятельством товарищеской встречи: идешь на водку, идешь на уху, идешь на картишки – все это означает то же самое: встретиться, присесть на несколько часов под совместным предлогом, в задымленной квартире, в темном подвале, на каком-то чердаке, через который тянет холодным сквозняком, где сосульки на подоконниках растут, словно стручки фасоли; все исключительно так: присесть, поговорить. Для того же и учеба; знания можно добыть тысячей способов, но нужно добыть таких знакомых, которые должны тебя сопровождать на тропах карьеры в течение всей жизни, и которые взаимно устраивают карьеру, они – тебе, ты – им, благодаря одной только студенческой договоренности – только так. И никто меня не уговаривал, чтобы у вас не было никаких сомнений, меня никто не втягивал. Все играли, вот я и присматривался. Все играли, вот я и комбинировал, как сыграл бы сам на месте того или другого приятеля. Все играли, вот и я сам, в конце концов, сыграл.
…Азарт распространялся среди студентов, а большинство из них были такими же бедняками, как и я сам. Суммы были небольшие, да и играли мы не слишком серьезно. Вся штука в том, панна Елена, штука в том, что я выигрывал. Но! Даже не это стало решающим. Невозможно выигрывать бесконечно, я это знал, в какой-то момент обжегся бы, отступил. Поскольку же выигрывал, и все видели, что выигрываю – к тому же, все знали, что я изучаю математику, и из этого сотворили фетиш, немного в шутку, немного всерьез – совершенно естественным путем я пришел к тем играм, где ставки были повыше, где вращались уже закоренелые картежники, это меня Фредерик туда ввел. И когда я выигрывал там, то выигрывал уже серьезные деньги. И что я делал с этими деньгами? Вот тут слушайте внимательнее, поскольку здесь вредная привычка и начинается. Если бы я эти деньги пропивал! Если бы тратил их на девушек! Уже одно это могло меня серьезно потрясти угрызениями совести и погасить жажду. Вместо этого, я только подливал масло в огонь. Первый серьезный банк, помню, сто шестнадцать рублей – что я сделал? Послал мать к знаменитому врачу, купил ей лекарства. Детям из дома, где жил, надарил конфет и игрушек. Видите теперь, с чего дурная привычка началась? Я сделался зависимым от их радости, даже не от благодарности, но от радости в их глазах, от этого теплого удовлетворения на сердце, когда мы с такой легкостью творим бескорыстное добро.
…Вы иронично усмехаетесь. Какая вульгарная отговорка! Но я вовсе и не утверждаю, будто бы играл ради этого; когда я играю, то, помимо игры, никаких иных мотивов нет. Я только рассказываю о своем пути. От вшивых студенческих нор, через задние комнаты кафе и частные салоны, до столика Милого Князя. Фредек видел, сколько я выигрываю, и как-то вечером привел меня к князю варшавских картежников – действительно ли благородно рожденного, это возможно, судя по внешности, манерам и языку, он мог быть графом точно так же, как и я сам. Встретишь такого на улице и подумаешь: красивая старость. Седой джентльмен с римским носом, виленским певучим акцентом, с милой улыбкой. Вступительный взнос: двести рублей. Но Фредек никак не мог знать, что я из выигранных денег сохранял лишь столько, чтобы было с чем сесть за стол в следующий вечер. Так что теперь пришлось одолжить. И да, да, конечно же, в первую же ночь у Милого Князя я проиграл весь кредит до последней копейки.
…Что приказывает разум? Нужно отдать долг, но ведь неоткуда, а раньше я только выигрывал – так что проще всего отыграться. Вы скажете, будто это вовсе даже и неразумно. Вообще, играть в азартные игры, это неразумно, да и большая часть людских начинаний мало чего имеет общего с разумом – мне трудно вспомнить хотя бы одну разумную вещь, которую сделал, усевшись в этот поезд – но, раз уже играл, почему именно этот карточный вечер должен был стать ошибкой? Понятно, я снова проигрался, и долг мой удвоился, но не в этом дело. Я взял деньги, отложенные на медикаменты матери; проиграл. Заложил вещи отца; проиграл. Взял то, что было отложено на оплату учебы и квартиры; проиграл. Заложил золотые часы и наиболее приличные вещи; проиграл. И вот теперь прошу меня спросить: а зачем?
…А нет никакого «зачем». Это обман всех подобных рассказов: мы глядим назад – в память – и соединяем идущие друг за другом события: вот это я сделал по таким причинам, а вот это – по таким, и даже если не знал тогда, то теперь знаю. Ложь! Когда я сажусь играть, нет ничего помимо игры. Нет никаких внешних причин, все эти слезливые сказки о радости тех, кого мы одариваем – это был лишь этап на пути, но никак не мотив для игры. Точно так же, как панна не живет ради гранитных ангелочков на гробнице – это посмертное украшение, это уже за пределами жизни. А жизнь – ну что же, родился, живешь, умираешь. Какую, черт подери, можно здесь указать причину? Вы понимаете? Я сам не играю. Я никогда не играю. Оно само играется.
…Снова прихожу к Милому Князю, субботний вечер, высшие сферы, иногда он устраивал рауты перед длительными покерными ночами, и тогда привлекал значительных личностей из варшавского общества – господа во фраках, дамы в оперных туалетах; лакей меня даже в коридор не впустил, ведь я уже рассказывал, что самые приличные тряпки уже заложил у евреев. Но как же я отыграюсь, раз не могу играть на такие ставки? Как я отыграюсь, если мне нечего поставить? Входит Фредек с приличной дамочкой, заметил меня, очень озаботился, самое сердечное сочувствие поплыло у него по роже, браток, c'est tragique [122]122
Это ужасно (фр.)
[Закрыть], погоди, сейчас все устроим. Даже подмигнул мне, похлопал своей медвежьей лапой по плечу и нырнул в салоны. Жду четверть часа, еще четверть часа, а голоса и музыка тут же, за стеной; милосердный лакей принес мне кусок хлеба с паштетом, я быстро его съел, не отрывая взгляда от паркета. Тут слышу шаги – Фредек привел Князя. Тот огорчен, друг мой, чем могу помочь, руку на плечо мне, сам вынимает бумажник. Взять у него червонец? Но ведь это никакая не помощь, это еще один камень на шее, я же не хотел еще сильнее влезать в долги, не пришел за милостыней. А он уже пихает мне деньгив карман. И тогда я понял. Глаз не поднимаю, головы не поворачиваю, спрашиваю только вежливо, как могу я свой долг урегулировать, найдется ли для меня какая-нибудь помощь. Милый Князь тяжко вздыхает. Вексель остается векселем, долг выплатить необходимо, на Страшном Суде нам тоже будут считать «должен» и «имеется», пан Бенедикт сам лучше всех знает холодную бесстрастность арифметики. Понятное дело, из чьего кармана деньги выходят, это особого значения не имеет, рубль рублю товарищ и брат, лишь бы попал в тот карман, чтобы сальдо выровнять. А может пан Бенедикт знает кого-нибудь с любовью к азарту, готового спустить пару сотен в милой компании? Тогда я спрашиваю, а какой мне с того процент. Он говорит: семь. Я говорю: пятнадцать. Договорились на десяти. Фредек похлопал меня по спине.
…От Князя я вышел с гневом и ненавистью в сердце. Но они быстро погасли. Нужно понимать природу стыда, фальшивая сердечность Фредерика Вельца была абсолютно откровенной – не для того он дружбу свою так громко провозглашал, чтобы затянуть человека в сеть Милого Князя, но наоборот: это Милый Князь усмотрел его, чтобы им для себя воспользоваться, потому что Фредек с этой его насильно завоевывающей людей сердечностью был словно липучка для одиноких душ. Панна Елена, вы видите зависимость? Знание механики людских сердец может быть столь же смертоносным, что и знание химии цианистых и мышьяковых соединений.
…Поскольку загонщик и искуситель был из меня никакой, выкуп векселей с этих десяти процентов чужого несчастья занял бы у меня несколько лет. Как только я что-то добывал для себя из этого долга Милому Князю, тем еще в большие долги влезал. А почему? Игралось… Один раз выигрывалось, пару раза проигрывалось; а играть я продолжал, лишь бы столик, карты да пара желающих, то на пять копеек, то на пятьдесят рублей, лишь бы ставка да судьба в потных ладонях – игралось. Неужели не хотелось мне прервать эту вредную привычку, освободиться? Да хотелось же! До тех пор, пока не начиналась игра.
…Нужно было выдумать способ, спроектировать ловушку на самого себя, в противном случае Милый Князь пожрал бы меня вместе с душой и башмаками. Вся штука в том, чтобы вообще не садиться играть. Чтобы сделать ее невозможной, превратить в не-игру. Как отобрать у азарта его значимость, как перечеркнуть любую ставку? Прошу панну идти за мной с широко раскрытыми глазами, ведь это предательская тропа, необходимо очень внимательно прослеживать все ее знаки и повороты. Как превратить игру в не-игру? А ведь я уже вам говорил, отнять мотивы к игре ничего не дает: у нее нет мотивов. Играешь ради игры, играешь, потому что играется. И этот принцип – со временем я видел это все более четко – не ограничивается лишь вредной привычкой к азарту, он не ограничивается тем, что мы привыкли называть вредными привычками; разве что все мы только из вредных привычек и состоим. Но азарт делает это более выразительным, выпирает на глаза; уже нельзя обманчиво внушить себе, что ты бросаешь на стол последний рубль, раз знаешь, что не должен, раз запланировал встать и уйти, раз не хочешь бросить – а бросаешь. После столь болезненного опыта очень трудно продолжать оставаться во лжи.
…Выходит, остается лишить смысла саму идею игры. Убрать азарт из азарта. Логика подсказывает два метода, как это сделать: либо заменяя в игре любую вероятность уверенностью – тогда игра уже не будет игрой, точно так же, как восходы и заходы Солнца не являются случайностью, на которые можно делать ставки; либо свести до нуля все ставки в игре – тогда игра не будет игрой, точно так же, как музыка, лишенная звуков, является не музыкой, но тишиной. Первый способ, возможно, был бы хорош для ясновидящих. Второй тоже казался мне непрактичным. Ведь всегда игра ведется на что-то. Даже когда речь не в деньгах, когда деньги не имеют значения – тогда мы играем ради удовлетворения от победы, ради унижения противника, ради лучшего самочувствия, ради уважения других людей, ради репутации, ради лучшего мнения о себе самом. Впрочем, деньги, как правило, служат именно материальной мерой этих нематериальных товаров.
…Так как же все это сделать неважным, как перечеркнуть? Идите за мной и не отворачивайте взгляда! А может, вы уже это видите сами?
– Самоубийство?
– Да нет же! Никогда! Самоубийство, ну, панна Елена, ведь самоубийство, это ничто иное как очередная игра, очередная раздача в темную – ведь вы же не скажете, будто бы с абсолютной уверенностью знаете, что ждет вас после смерти и ждет ли вообще – вы можете верить, можете надеяться, как надеешься на пикового туза – но не больше – убежать от игр в игру, что же это за решение, и правда – да еще и такая ставка, наивысшая – да если бы такое было возможно, я был бы завзятым самоубийцей!
– Как же тогда?
– Кого нельзя искусить материальными ценностями? Не богача: этому вечно будет мало, нет богачей абсолютных, таких, по сравнению с которыми невозможно стать большим богачом; с этой стороны шкала открыта до бесконечности. Но у нее есть граница с другой стороны: тот, кто живет в абсолютной бедности, свободен не только от страха нужды – поскольку здесь он достиг ее экстремума – но и от потребности к обогащению: поскольку он живет в абсолютной нищете.Ну что, панна Елена…
…Вот оно. Вот оно. Это единственно возможное освобождение. И не в масштабе материальных богатств – но и тех, наиболее важных: удовлетворения, уважения, удовольствия, чести, всех богатств духа. Тогда, даже если бы ты и вступил в игру: то ли карта лучше, то ли хуже, то ли ставка на столе абсолютно символичная, то ли куча золота и приговор вечного позора, без разницы – это все равно, что перебирать буквы незнакомого алфавита, словно созвездия на небе или форма облака над лесом: все пустое и тебе совершенно безразличное. Игра, полностью лишенная сути игры. Ты не играешь – ты только выполняешь лишенные значения и содержания движения руками, меняешь одни предметы на другие, перекладываешь бумажки с места на место.
…Но, оказывается, нет ничего более сложного, чем спуститься на самое дно. Вы когда-нибудь плавали на глубине? Вода выпирает тело, поднимает его вверх. Нужны огромные усилия, огромная сила воли, неустанная работа и железная последовательность, чтобы добраться до дна. Нужно поочередно вырвать в себе все, что тянет наверх, все надежды, светлые запросы, все, что нас в наших собственных глазах возвышает, любой, даже самый малый зародыш уважения к самому себе, любую завязь ценности, которые могли бы когда-нибудь оказаться настолько ценными, чтобы снова было бы на что играть – все это необходимо вырвать!
Панна Елена присматривалась с тревожным вниманием, выгнувшись вперед, с полураскрытыми губами, те спеклись в ее сухом дыхании, она забывала их смачивать, забывала сглатывать слюну.
– Вы говорили, будто не можете – но ведь это же самоубийство!
– Наоборот: именно свобода, свобода от дурной привычки.
– Я вам не верю, пан Бенедикт, это какая-то чудовищная ложь, в жизни я не слышала ничего более ужасного!
Я-онопожало плечами.
– Впрочем, это само по себе очевидная невозможность, нельзя дойти до такого состояния; вот как вы это сделали, пан Бенедикт? Как вам это удалось?
– А мне и не удалось.
– Не поняла.
– В этой истории нет концовки, она еще не закончилась, я ее только переживаю. Все пытаюсь вырваться и пытаюсь. Раз вниз, раз вверх, – показало я-онорукой, – дергаюсь над самым дном, словно мотылек над пламенем, вечно на палец от окончательной низости, снова поднимаясь в свежую заядлость, когда горячая кровь возвращается в жилы, рубли в бумажник, и нервы свербят, возбуждение воскрешает стыд, а затем снова, с болью ломая себе душу и вырывая из нее надежду за надеждой, чтобы вновь остановиться в самый последний момент. Во время этого путешествия панна собственными глазами видела не один такой цикл спасительного падения и возрождения ради греха. Что вырвано, тут же отрастает, а скорее всего – гордость, та самая печенка души, что кровоточит стыдом. И так я болтаюсь между тьветом и светом, Черный Прометей.
Тук-тук-тук-ТУК, тук-тук-тук-ТУК, тук-тук-тук-ТУК.
– Я вам не верю, не верю.
Я-онохрипло рассмеялось, от длительного рассказа пересохло в горле.
– Нет, это крайне мило, время от времени встретить столь невинную душеньку.
Панна Елена вздернула голову, словно ее ударили по щеке.
– А теперь вы еще будете меня оскорблять!
Я-оно смеялось.
– Ну кто же еще принимает слова о невинности за оскорбление – если не по-настоящему невинная душа?
– Ах, так? Так? Так? – Панна Мукляновичувна чуть ли не задохнулась. Отставив рюмку, она какое-то время не могла перевести дух, потянулась к рукаву, но, не найдя платочка, прижала к виску кружевной манжет, словно то был охлаждающий компресс. – Так, – шепнула она, и тут же, в мгновение ока, словно бы с девушки сбросили некий психический фильтр, словно от нее отвернули голубой прожектор – она превратилась в совершенно другого человека: Елену Мукляновичувну подменили Еленой Мукляновичувной, тот же самый приличный костюм, та же самая бледная кожа и угольно-черная бровь, но внутри уже живет кто-то другой: кто-то постарше, с холодным, устойчивым характером, кто-то, привыкший к свободе здорового, сильного тела. Панна Елена опустила руку, та свободно упала на покрывало. Она заложила ногу на ногу, левой ладонью пригладила узкую юбку; во время этого движения глянула, без усмешки, из под ресниц, из под тяжелых век.
– Подлейте-ка мне еще, – спокойно сказала она, уже более низким, хрипловатым голосом.
Я-оноподнялось, открыло бар, налило в обе рюмки, уже не разводя водой.
Панна Елена подняла свою порцию левой рукой, не уронив ни капли, энергичным движением перевернула рюмку вверх дном и проглотила коньяк в один глоток.
– Еще.
Я-оноснова налило.
Эту порцию она выпила столь же быстро.
– Садитесь.
Она глянула на свое отражение в черном оконном стекле. Прикоснулась к щеке, слегка подняла бровь в клиническом удивлении. Не поворачивая головы, вытянула правую руку вверх и к двери, кисть свисала свободно; девушка смотрела в одну сторону, а указывала в другую – жест оперной дивы, примадонны, поза между сценическими фигурами.
– Погаси.
Я-оноповернуло выключатель. Купе залил мрак. Наощупь дотянулось до стула. За окном на линии горизонта перемещались полосы темных окрасок неба – темных, но все же более светлых, чем грубо-зернистая серость, покрывшая пространства Азии с востока до запада и с запада до востока. Никаких огней, фонарей, отдаленных рефлексов; но, быть может, выплывет над равнинами золотая Луна, звездный фонарь Ориента.
Уселось тоже наощупь. Внутри купе остались лишь неподвижные тени, между ними, на расстоянии вытянутой руки – тень Елены. Блеснул рубин, следовательно, вот эта тень соответствует ее шее, вот эта – голове, а вот в этих тенях – глаза панны Елены. А вот тут – губы.
Сейчас она дышала очень глубоко.
– Родилась я в семействе дубильщиков кож на Повисле. Родители мои умерли, когда мне исполнилось десять лет, когда в Варшаву пришли люты. Та сентябрьская Зима забрала у меня все семейство, сестер и брата, семью дяди и других родичей. До моего рождения отец был мастером у Герлаха на Тамке; ему отстрелили ногу на Грибовской Площади [123]123
Имеются в виду события 1905 года. Тамка – варшавская улица – Прим. перевод.
[Закрыть]. Пришлось вернуться к дублению кож, и к тому же пришлось убираться из доходного дома в Старом Городе. Через неделю после того, как я появилась на свет, в мае тысяча девятьсот пятого, фабричные рабочие и мясники пошли с ножами и топорами на публичные дома, проституткам и сутенерам пришлось удирать, чтобы спасать жизни, за некоторыми гнались до лесов. У дяди спряталась раненная в голову девушка; вылечилась и потом уже осталась у нас, убирала в одной семье на Вилянове, стирала людям, Мариолька Бельчикувна. После первой зимы Зимы именно она стала моей опекуншей, с тех пор она занималась мною.
…Был такой год, несколько долгих месяцев, когда мы остались без крыши над головой. Думали отправиться в провинцию, лишь бы подальше от варшавских морозов. Вы, случаем, не заметили, насколько меньше бездомных на варшавских улицах со времени прихода лютов? Мы просили милостыню, среди всех прочих. У меня на теле остались следы после тех ночей, когда я мучилась в подворотнях на льду. Мариольку взяло на службу одно семейство врачей, я спала на кухне, было тепло. Но потом нас выбросили на улицу: у госпожи докторши пропали золотые сережки, и на кого пало подозрение? Мне было уже четырнадцать лет. Стоял декабрь, неделя до Рождества, Лед висел на деревьях и между крышами, на Королевский Замок насел черный антихрист, с неба падали замерзшие в камень вороны. Мариолька потащила меня прямо на Мариенштат, в новый небоскреб, на фасаде спереди громадная неоновая вывеска, но мы вошли с заднего крыльца, сторож ее узнал. Ждем, пока не появится хозяин – это был Гриша Бунцвай, а пришли мы в «Тропикаль», только тогда я ничего еще не понимала, и только лишь после того, как Мариолька сунула ему что-то в руку и шепнула на ухо, а он громко рассмеялся и фамильярно обнял ее… Все так, с этими сережками она возвратилась к своему старому опекуну, теперь у него было заведение для благороднорожденных господ, и уже не часы-луковицы от карманников, но сладкую жизнь сплавлял нафаршированным фрайерам глянцевый шопенфельдщик [124]124
Что-то ни в каких словарях «гвары» (варшавского жаргона) мне это выражение не встретилось. В прямом, немецком переводе – деятель из кварталов магазинов. – Прим. перевод.
[Закрыть]. Так я начала работать в «Тропикале».
…Мариолька всегда меня защищала. Она сразу же заявила Бунцваю: для меня никакой работы с клиентами, только на тылах – я подшивала костюмы девочкам, когда заведение закрывалось – убирала, иногда помогала на кухне. Дело в том, что Бунцвай вел вовсе даже не публичный дом, заведение было тип-топ, хрусталь, витражи, перья и танцовщицы, шампанскоеи астраханская икра. Но, естественно, к одинокому джентльмену тут же подсаживалась дама для компании, каждая лично Гришей выбранная; а над заведением, на втором, третьем и четвертом этажах имел Гриша несколько апартаментов, очень хитро разделенных, с отдельными входами, чтобы парам не нужно было на мороз выходить. О чем я тоже узнала не сразу и не прямо.
…А как? Подглядывала. Подсматривала и подслушивала, я занималась этим даже тогда, когда занималась чем-то другим; а уж когда была минутка, свободная от работы, то тем более: глазом к щелке, к приоткрытой двери, к форточке, из-за занавески, через затемненное стекло и даже через замочную скважину – подсматривала настоящую жизнь. Среди людей Бунцвая были самые разные типчики, в том числе и Ясик Бжуз, карманник и взломщик, который, ради забавы, учил нас вскрывать замки и другим штучкам. Впрочем, никто и не замечал худенькую девочку в униформе горничной, мы ведь анонимны, как жандармы. Там люди живут; а мы тут поглощаем их жизнь, на нас она отпечатывается, в нас остается. Они переживают любовные драмы на дансингах, авантюры и скандалы в электрическом свете на глазах у графов и принцев; мы об этом лишь мечтаем и видим сны. Так в кого же эта жизнь западает глубже?
…Господин Бунцвай как-то раз прихватил меня в компрометирующей ситуации, когда я из-за пальмы приглядывалась к господам в любовном объятии у задней лестницы «Тропикаля». Схватил меня за волосы, затащил в свой кабинет, тут же вызывая Мариольку. Ну, думаю, сейчас прибьет. Но нет. Приказал мне снять фартучек, распустить волосы, подняться на цыпочки и повернуться кругом на ковре перед письменным столом; и при этом он сделал такой жест, такое движение рукой с портсигаром в сторону Мариольки, как будто бы предоставлял ей доказательство, сдавался в каком-то споре или же выбрасывал из себя долго сдерживаемое отвращение. Мариолька поняла, я – нет; они не приказали мне выйти, но вся их беседа была словно тот жест, полусловечки, недомолвки, они о чем-то торговались, Мариолька мне так и не объяснила – то есть, лгала, никогда не объяснила по правде.
…В результате этих торгов Гриша стал посылать меня на уроки французского, меня учили писать и правильно выражаться, танцевать и играть на пианино; правда, к последнему таланта у меня не было. Спешу развеять ваши подозрения: намерение вовсе не было столь очевидным, Бунцваю вовсе не нужна была очередная девица, которую можно было бы продать в качестве содержанки какому-нибудь финансисту или депутату. Скажем так, вот он принимает кого-то по делам. Господа рассаживаются в креслах у него в кабинете, служащая приносит угощение, они вытаскивают бумаги, закуривают, щелкают счетами. И вот тут забегает к Грише молоденькая племянница в домашнем платьице, встрепанная девонька, ах, дядюшка, пальчик порезала, ой, действительно, ну ладно, все уже хорошо, простите, господа, моя воспитанница, ну конечно же, какое прелестное дитя, не думайте ничего плохого, ну конечно, ce que femme veut, Dieu le veut [125]125
Чего хочет женщина, того хочет Бог (фр.)
[Закрыть]– потому что девонька все это делает с улыбкой, хихиканьем, подмигивая большим людям и накручивая локоны на здоровом пальчике. Или по-другому: отправляется Бунцвай с визитами в салоны – он сам, рожа квадратная, акцент родом из забегаловок, шрам на лбу, кого он с собой возьмет: даму легких обычаев с замалеванным лицом и всем известным именем? Нет, он возьмет худенького подростка, который с прелестной робостью расскажет пожилым дамам по-польски и по-французски о несчастьях собственной семьи, расскажет о страшных болезнях и о доброте господина Бунцвая, который, возможно, снаружи и грубоватый, но сердце – чистое золото! У меня было приготовлено несколько таких историй. Дамы сильно умилялись. Гриша что-то там бурчал себе под нос, по-настоящему смущенный.