Текст книги "Лёд (ЛП)"
Автор книги: Яцек Дукай
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 95 страниц)
– Господи Иисусе!
– Вас спасло расположение вагонов. И вы считаете, будто бы он тут еще никого не убил? Ха! Не забывайте про цель ледняков: Тесла, арсенал Теслы, защита Льда, оборона status quoРоссии. Какой бы план не был перед тем, то после того, как я выпал с поезда, после того, как мадемуазель Филипов все рассказала княжеской паре, и князь начал давать своих людей для помощи охранникам – этот не-Верусс должен был быстро сколотить план новый. Вот вспомните – две памяти более правдивы, чем одна – припомните, ведь он начал работать над Фессаром уже днем раньше, все должно было пройти иначе, он хотел использовать турка совершенно по-другому…
– Что вы говорите!
– Когда вы меня отправили отвлекать внимание господина Поченгло, Фессар появляется у нас в галерее, совершенно пьяный, и начинает болтать о машинах, закрытых в вагоне Теслы, о моих предположительных коммерческих договоренностях с Теслой, с Поченгло, Бог знает с кем еще – но, главное, эти машины. С чего это ему в голову пришло? Кто его так нацелил? Спрашиваю потом – и что же слышу? Что в тот день Фессар спаивал Верусса! Кто кого, панна Елена, кто кого там травил! Их видели накачивающихся водкой в компании, и не-Верусс с этой своей речью-винегретом легко симулирует умственное затмение, вот все и подумали то, что подумали. Но, говоря по сути, у кого голова крепче: у магометанина, к спиртному не привыкшего, или у немолодого русака? И на следующий же день при первом случае бедный дурак вламывается в вагон Теслы. Если бы Дусин с князем там как раз не проходили, кто знает, как бы все пошло дальше. Ведь турок уже устроил публичную сцену, а потом на месте взрыва нашли бы его останки – ничего больше не-Веруссу и не было нужно, арсенал Тесла взорвали бы в два счета, дело устроено, а на фламандском журналисте – никаких подозрений. Только он не успел, и турок уходит в тайгу живым. Что делает наш пронырливый агент? Вспомните сами! Какое прошлое здесь подходит! Было ли по-другому? Он, он, именно он первым предложил устроить экспедицию в лес, спасать безумца! Он потащил людей за собой! Ведь ему нужно было захватить его наедине, до того, как Фессар придет в себя и вернется в Экспресс да начнет рассказывать, как надул его знаменитый журналист. Потому не-Верусс сам пошел за ним, как можно скорее, только вначале заскочил к себе в купе оставить уже заготовленную бомбу; и удача ему способствовала, а может, хватило лишь его решительности, мы же туда на прогулку, на пикничок выбрались, он один искал турка взаправду – и нашел, и голову ему камнем проломил. И тут же вновь появляется на месте преступления, заламывает руки, калякает заметочку в своем репортерском блокноте, кха-кха, какие-то мудрости провозглашает. Так что – убил; убил и еще убьет. – Закашлялось, слишком много слов, морозный воздух снова раздражает горло. – А случай с доктором Теслой? Конечно, это и вправду могло быть несчастным случаем, признаю – но ведь могла быть и рука не-Верусса. А сегодня ночью? Он крался за пьяным, вроде бы палку отдать но если бы я там валялся в пьяном сне, думаете, когда-нибудь проснулся на этом Божьем свете? Ха-ха!
Елена выдула щеку, склонила головку набок.
– А если, все-таки… Вы же сами говорили: убийц создают. И что подобные дедукции никогда не проверяются, поскольку нельзя о прошлом сказать со всей уверенностью, ведь все здесь размыто, многозначно, нестойко. Что подобным образом можно решить головоломку в книге, а не в жизни, не в мире «быть может», между правдой и фальшью. Но, если бы вы не затянули в этот миг в его окно…
Вынуло из кармана металлическую трубку интерферографа, стянуло красную замшу.
– Поглядите. Ну, пожалуйста.
Елена осторожно взяла прибор пальчиками в кожаной перчатке, гладя белые кольца из слоновой кости. Повернулась к смазанному снегом ближайшему фонарю с мираже-стеклами, к ореолам холодной синевы; направила интерферограф на него – Солнца не было. Прижав окуляр к глазу, второй она прищурила.
– И что вы видите?
– Свет, огоньки, две точечки, одна над другой, как два тазика, мигают – синенький чертик…
– Два.
– Два. Ох! Лед, господин Бенедикт…
Подняло Гроссмейстер. Он вышел из-за панны Елены, та не заметила его, засмотревшись в интерферограф, когда тот был уже рядом с ней – опустило револьвер, опять это не не-Верусс – теперь он был уже рядом и отпихнул ее с дорого, сталкивая девушку в снег и лед, та полетела с тихим окриком, а пришелец уже вздымал над головой длинное, блестящее острие: похожую на стилет, даже на копье сосульку. Не успело снова нацелить Гроссмейстер, успело лишь заметить босые ноги мужчины и голый торс под разорванной рубахой, и тупо подумать: В Зиме ожидали, из холода в холод, в Зиме убили, святой Мартын, помоги…
Тот ударил сосулькой прямо в сердце.
Упало на землю. Пришлец тоже свалился за ударом. Сосулька не пронзила толстой шубы. Мартыновец навалился, прижимая под своими коленями руку с тростью и руку с револьвером. Шапка свалилась с головы, голым затылком ударилось о ледовые выступы.
Мужик с ледовым копьем глянул и заколебался.
– Венедикт Филиппович Герославский? – прохрипел он.
– Да! – прохрипело сквозь стиснутые зубы.
Тот коротко замахнулся и вонзил сосульку в глаз.
Дернуло головой влево, ледяное острие пошло по кости скулы, ударилось в землю, обломки вонзились в кожу, наново разрывая свежие шрамы.
Мартыновец отбросил затупившуюся сосульку, начал душить. Огненно-холодные лапы сомкнулись на шее, большие пальцы впились под подбородок, в гортань; стало невозможно дышать, дергалось в панике, а он прижимал к земле словно кладбищенский камень: правая рука, левая рука, грудь – меня распяли, прибили к месту. Над головой мартыновца, сине-багровой от старых и новых обморожений, вздымалась цветастая радуга мираже-стеклянного фонаря, обрисовывая плечистый силуэт сектанта лучистым нимбом, достойным фигуры святого на иконостасе – лицо не было злым, он не убивал с гримасой ненависти, гнева или страха – скорее уже, горечи, какой-то отчаянной жалости…
Нимб погас, когда его заслонили – черный тубус разбился на виске мартыновца. Тот со стоном упал на бок и прикрыл ладонью мгновенно залившийся кровью глаз; так, со стоном, он и лежал в снегу.
Я-онодергалось на льду, хрипя, плюясь и плача – то есть, видело, что сделала панна Елена. Когда уже отдышалось и уселось, она стояла на границе круга видимости, всматриваясь в метель, в направлении фонаря и монументальной конечности люта. От мартыновца осталась только сломанная сосулька и строчка кровавых капель, которую быстро засыпала мокрая белизна.
Нашло трость, Гроссмейстера, пошатываясь, поднялось на ноги. Где-то в снежном вихре, со стороны товарных вагонов, раздались панические крики и треск захлопываемых дверей. Где-то там, в кружащем снегу, с южной или северной, западной или восточной стороны, выстрелили из винтовки. Начал бить станционный колокол. Низкая фигура выскочила между колес Экспресса: собака, собака того мужика из купейного, с волочащимся по земле поводком. Подняло взгляд. В темном окне вагона замаячила тень, лицо человека или чудовища, приклеенная к покрытому инеем стеклу под невозможным углом. Невольно отступило. Колокол все бил и бил. За пределами круга видимого света бегали люди, кто-то за кем-то гнался, кто-то от кого-то убегал. Оттерло лицо рукавом шубы. Панна Елена указывала на что-то одной рукой, второй рукой поднимая соболий воротник, черные глаза над ним глядели указующе. Туда! Смотри! Снежный фронт на мгновение приоткрылся, показывая советника Дусина, капитана Привеженского и казака в высокой шапке, с нацеленной берданкой; в шинели казака имелась кровавая дыра под мышкой. Колокол перестал звонить. Панна Елена опустила руку. Из-под копыта люта, из мираже-стекольного ореола вышел не-Верусс в распахнутом тулупе, с парой деревянных ящичков в руке. Я-ононажало на змеиный хвост. Грохот вонзился в уши ледяными ножами – мороз сковал руку, мороз заполнил легкие, проколол сердце. Я-оноупало на колени.
Промах. Естественно, промах – вместо ледняцкого агента попало рядом, в люта. И этот грохот, отражающийся в голове глухим эхом – это треск распадающегося льда: лют валится на вокзал, на пути, на вагоны, массы черной мерзлоты сползают на Зиму.
Я-оностоит на коленях, со свешенной на грудь головой, под этим пришпиленным к земле под невообразимым углом ледяным копьем, и долгое время лишь слышит эти последствия промахнувшегося выстрела, только чувствует дрожь земли и холодный, пронзительный ветер на окровавленной щеке.
Замороженными легкими невозможно дышать – первый же вдох настолько болезнен, что я-оновопит во все горло, и это не слово, но пустой звук воздуха, проходящего сквозь скованную морозом гортань. Услышал ли кто-нибудь – в этом грохоте – в вое сирены «Черного Соболя» – в какофонии десятков иных криков – никто. И только потом мягкое тепло проникает сквозь примерзшую к змеиной рукояти Гроссмейстера ладонь, тепло, прикосновение чужого тела, и я-оноразрывает зашитые инеем веки и глядит вниз, на ту сабакув петле поводка, лижущую руку с револьвером. Псина поднимает голову, показывает широкий язык. Я-оношевелит правой рукой в бессмысленном жесте, чтобы погладить собачку, погрузить пальцы в сбившейся шерсти – трескает лед на рукаве шубы, просыпаются тонкие обломки мерзлоты, фиолетово-синей в свете ламп. Пес отскакивает, внимательно глядит. Я-оновонзает трость с дельфином в снег, набравшийся под коленями и поднимается; выдыхаемый черный пар опадает на снег небольшими хлопьями сажи. Я-оновыпрямляется. Что случилось с панной Еленой?
В этот короткий миг метель, вроде бы, приутихла, виден Транссибирский Экспресс: от эллиптических плит и арочной трубы зимназового паровоза до самого последнего вагона. Лют переломился наполовину, упал на рельсы перед «Соболем» и на восточное крыльцо вокзала, раздавил лавки и склады, повсюду валяются десятиаршинные неошкуренные стволы – один из них, словно телеграфный столб, вонзился в землю в паре шагов от путей, где только что стояла панна Елена. Перрон и территория вокруг вокзала покрывает толстый ковер пара; пара или какого-то иного газа, густого, клубящегося белыми волнами, он медленно растекается из переломанных фрагментов люта, от его панцирной морской звезды, расколотой на зимназовых балках вокзала, он вытекает из порванных морозо-струн, булькает из разможженных ложноножек, испаряется из простреленной колонны морозника. Люди, бегущие на место катастрофы, бродят в пару словно в утреннем тумане, словно в болотных испарениях. Свет тех фонарей, которые еще стоят и горят, напитывает этот пар радужными оттенками. Поглядеть, прищурившись, и увидишь людей, слитых с картинки вместе с растворившейся краской; они грязнут в этой краске, краска их облепляет – они же расклеиваются на основные цвета. Как только кто-нибудь из них падает, тут же орет; и тут же его прикрывает белый-небелый коврик воздушной взвеси.
Где же панна Елена? Глянуло в другую сторону. Два казака, полицейский и человек в княжеской ливрее, упершись спинами в вагон доктора Теслы, целятся в не-Верусса из винтовок – не-Верусс стоит в десятке аршин от них, с ящичком в поднятой в замахе руке – Дусин с Фогелем бегут к нему из-за вагона – на снегу, у ног ледняка, лежит мертвый казак – под захлопнутой дверью арсенала Лета лежит второй труп: Олег с простреленной головой – а за спиной не-Верусса, со стороны треснувшей голени люта, по ковру радужного пара, крадется панна Мукляновичувна, черные волосы распустились по пальто, рисунок мираже-стекольных отблесков на белом как кость профиле, клык черного льда уже приготовлен в ладони. Со стиснутыми губами, огромными, широко раскрытыми глазами, с дрожью в руке, но – улыбающаяся; но – язычок высунут между зубок, голова поднята, глаза горят!
Панна Елена! Да пускай панна!.. Боже мой! Да что панне!.. Он же сейчас! Беги! Удирай! Я-онозахлебывается невдохнутым дыханием, воздух застрял в гортани, словно кость в горле. Панна Елена! Ведь мерзлая земля наверняка скрипит у нее под ногами, впрочем, ведь сейчас панна споткнется там на чем-нибудь в туманах испарений морозника, и ледняк оглянется, должен оглянуться. Я-оносдерживает дыхание, лишь бы не вскрикнуть. Дусин с Фогелем выбегают из тени за вагоном, и не-Верусс предупреждающе кричит, он поднимает ящик еще выше; те останавливаются, как вкопанные. Елена, тем временем, все ближе к бомбисту. Раздается двойная сирена «Черного Соболя» и железный грохот, когда все вагоны сталкиваются друг с другом, и локомотив под зимназовыми зорями изрыгает из себя грязный пар, толкая весь состав назад, подальше от массы темного льда, от превратившейся в кучу щебня туши люта, загораживающего пути. Следующие перепуганные пассажиры выскакивают на перрон Зимы. Закрытый на все засовы вагон с арсеналом Лета медленно передвигается за спинами стражников. Не-Верусс делает шаг вперед. Теперь уже кричат все. И вдруг, сквозь маленькие окошки и узкие щели в стенах вагона Теслы бьют снопы тьвета, разрезая мираже стекольную Зиму горизонтальными и наклонными линиями темноты, пятнами светени, ярко вспыхивающими за сугробами и за телами, блокирующими тьвет. Сцена конфронтации мгновенно преображается в театр теней и контр-теней; предметы, люди, окружение меняются с каждым ударом сердца, оборачиваясь собственным негативом – потом в негатив негатива – и снова наоборот – и опять: свет-тьвет-свет-тьвет-свет-тьвет. Во всем этом невозможно сориентироваться, голова кружится при одной только мысли об этом водовороте.
Не-Верусс ругается, сплевывает и…
Панна Елена бросается бежать…
Я-оновыпрямляет руку и сжимает оледеневший палец на курке Гроссмейстера. Грохот. Мороз. Лед.
На сей раз все прекратилось.
Бомба взорвалась раньше, но поднятый в воздух, наклоненный в одну сторону, товарный вагон замерз с колесами в половине аршина над рельсами. На четверть длины он превратился в колючую звезду льда и разогнанных обломков: взрыв, замороженный в одну сотую долю секунды – скульптура взрыва. Наиболее длинные иглы выстреленного льда торчат их этой хаотичной скульптуры на высоту кедра; те же, что не шли в высоту, вонзились повсюду в землю. Они пробили казака, пронзили Дусина. Фогель висит в воздухе с ногой, захваченной в ледяные челюсти. Приличных размеров фрагмент теслектрической машины, свернувшееся в спираль зимназовое кольцо, вморозился в тело полицейского; он повис в вечернем полумраке над ледяным паноптикумом, вознесенный сосульками на высоту второго этажа: символическая фигура, распятый на небе ангел-хранитель этой битвы, то есть, человек, объединенный со льдом и с машиной.
Лишенная чувствительности правая рука беспомощно бьется о шубу и палку, трость вмерзла в землю между ногами, словно запустила корни в глубину, до самого края мамонтов; если не считать этого, я-оностоит неподвижно, словно очередная ледяная скульптура, даже век, примерзших к коже глазниц, невозможно опустить, а хотелось бы, поскольку я-оноглядит прямо в отверстие расстрельного ствола. Дело в том, что тунгетитовая пуля направлялась не в вагон и рельсы, туда ее свернул ледовый рикошет; ведь целилось в землю перед не-Веруссом, но подальше от панны Елены, по другую сторону от террориста: заморозить его, не допуская того, чтобы ранить ее – создать эпицентр Льда на расстоянии, безопасном для нее, и губительном для него – таким было намерение. Ну и, естественно, в самый последний миг дернуло руку в сторону. С девушкой ничего не случилось, вон она как раз поднимается со снега – но не слишком навредило и долговязому агенту Льда, мерзлота захватила его на высоте колен, так что не сбежит, но его обошли все иголки и острия мороз-взрыва, так что ледняк выломил себя из захвата замороженной земли, выброшенной из кратера на перроне, освободил руки, сломал каменную арку под мышкой, наклонился, поднял казацкую винтовку и теперь целится – уверенно и спокойно, будто участник расстрельного взвода, вот он не промахнется, ствол нацелен в самый центр груди, как будто на заснеженной шубе кто-то нарисовал мишень – и закричало бы, только легкие и рот заблокированы морозом; перепугало бы, но мороз в мозгу, а он не промахнется: глаз, рука, уверенная мысль, выстрелит прямо в сердце – боевик Льда.
Стреляет. Движение слева – прыгнул – кто? Я-оновместе с ним свалилось в снег. Боль, но боль старая, боль знакомая: стужа в груди. А ведь он выстрелил, он попал, в кого попал? Замерзшими руками, словно колодами – к правой пригвожден зимназовый револьвер, а к левой трость – этими ничего не чувствующими руками перевернуло тело мужчины, укладывая его голову на шубу, подвернутую под бедра. Капитан Привеженский кроваво оскалился. Грохнул еще один выстрел. Глянуло. Не-Верусс отклонился назад и упал на спину, с длинными ногами, все так же плененными в ледяных кандалах. Высунувшись из дыры в стене вагона, Степан выстрелил второй и третий раз, добивая ледняка; после этого наган выпал из руки пожилого охранника, когда весь вагон с арсеналом Теслы перевернулся на бок, сорванный с ледового постамента инерцией состава, все так же отводимого назад «Черным Соболем». Катастрофа не закончилась, ее очередные акты идут один за другим с неизбежностью лавины; казалось, что ничто и никогда ее уже не остановит. Что еще, кто еще…? Капитан Привеженский выплевывал на обледеневшую шубу последние капли жизни, гримаса неописуемого презрения искривляла его губы под ровнехонько подстриженными усами. На мундире царского офицера под расстегнутой шинелью расходилось пятно, в свете последнего уцелевшего мираже-стекольного фонаря – то розовая, то черная, то темно-фиолетовая. Он хотел поднять руку – но только стиснул пальцы в кулак. Поскольку веки были приморожены, глядело ему в лицо, не мигая; так как лицо было выстужено, глядело бесстрастно и холодно, несмотря на пылающий внутри Стыд. Он искал этот взгляд, ради этого взгляда умер; это был окончательный триумф Николая Петровича Привеженского.
Не мигая, не отводя взгляда, с первым вздохом-криком, нараставшим из глубин замороженной груди – огонь и лед – всматривалось в российскую душу: разве есть большее презрение, чем когда отдаешь за презираемого тобой человека свою собственную жизнь.
О несовершенномНочью, при погашенных огнях, с виском, прижатым к черному стеклу, когда жандарм в коридоре громко пересчитывает покойных по именам и отчествам, где-то дальше в люксе всхлипывает девушка, а кровь тонкой струйкой стекает из-под бинта под глазом: Презрение – это одно из лиц стыда.
Презрение является одним из лиц стыда, как зависть – это одно из лиц восхищения и обожания, а ревность – любви. Я-онопоплотнее завернулось в толстые одеяла. Кружка с горячим чаем обжигал руку, и это было хорошо. Шмыгнуло носом. Простуда, она первая появляется после выхода с мороза. За окном атделенияперемещалась сибирская ночь. Длук-длук-длук-ДЛУК, через несколько часов, еще перед рассветом или на рассвете я-оноочутится в Иркутске. Двери купе оставались не до конца закрытыми, раскачиваясь, то больше, то меньше; ежесекундно за ними по ясно освещенному коридору проходили люди в мундирах и в гражданском, нередко, останавливаясь и заглядывая в отделение. Перестало обращать на них внимание. Если бы не поручительство Теслы и министерские бумаги… Вот только ум российского чиновника в Краю Льда не знает промежуточных состояний, неуверенные и наполовину правдивые утверждения выскальзывают из его мыслей словно обмылок из пальцев. Раз не преступники террорист – шло понимание урядника – тогда наш человек, а что делает – делает это по поручению властей. Даже Гроссмейстера возвратили. Я-оноснова запихнуло его за ремень, завернув в клеенку и тряпки; без давления куска зимназа на животе чувствовало себя искалеченным, неполным, словно после операции извлечения фунта кишок. Доктор Тесла, выбравшись из перевернувшегося вагона, даже не заикнулся по вопросу Гроссмейстера, когда у него на глазах урядник расспрашивал про ледовый револьвер. Впоследствии оказалось, что под заваленным лютом на вокзале погибли четыре человека, в том числе – какой-то святой калека, продающий пассажирам религиозные картинки. А кто повалил люта? Кто людей льдом страшным пронзал? Мадемуазель Филипов представила бумаги из Личной Канцелярии Его Императорского Величества, которые ставили тайну и безопасность машин доктора Теслы выше всех остальных законов; ну и, к счастью, был труп настаящеготеррориста, а еще вторая бомба, которую вскоре нашли под снегом, не взорвавшийся динамитный заряд, спрятанный внутри деревянного ящичка. Шесть часов заняла очистка рельсов и перевод состава Экспресса на свободный путь. Товарные вагоны остались на станции Зима, но удерживать пассажиров Экспресса, тем более – класса люкс, не находилось в компетенции местной полиции и жандармерии, когда даже с окружным исправником не было никакой возможности связаться срочно. Так что Никола Тесла остался в Зиме со своим арсеналом под надзором двух пострадавших охранников и половины городских сил поддержания порядка. Он заверял, что прибудет в Иркутск в течение нескольких дней. Большинство оборудования можно было починить, покушение будет стоить ему две-три недели дополнительной работы. Тогда не было шанса поговорить с ним наедине. Две-три недели – это означает, что даже при самом удачном раскладе звезд я-ононе выступит из Иркутска на Кежму раньше, чем в ноябре. И теперь бояться следует уже не чиновников Раппацкого, но, прежде всего, распутинских фанатиков. Ведь мартыновец в Екатеринбурге сообщил, что ждут, что пошел в секте указ, предупреждены все верующие в городах по трассе Транссиба. И после екатеринбургских событий ведь я-ононе прохаживалось на одиноких экскурсиях, разве что пробежать из Люкса в товарный, да и то – на глазах у всех, более-менее безопасно. Пока не начались метели. Въехало в Край Лютов, начались метели, и уже дважды испытало судьбу: один раз в Канске Енисейском, с мадемуазель Кристиной, и один раз в Зиме, с панной Еленой. Если бы Кристина очутилась на месте Елены… Но – кто знает? Ведь на самом деле, mademoiselleФилипов я-онотолком и не знает. Точно так же, как не знало капитана Привеженского. Глотнуло горячего чая, тот вошел в промерзшие органы словно кислота в древесину. Правая рука так явно уже не тряслась, боль разморожения можно было выдержать, чувствительность возвращалась к пальцам быстрее. Быть может, во второй раз оно будет легче. А в сотый раз совершенно не страдаешь. В тысячный – быть может, в этом уже есть грубое наслаждение, спасение в унижении тела. Так, наверняка, начинается дорога всякого мартыновца, именно на такой путь вступил и Отец Мороз. Мхммм. Если бы можно было обернуть это в полезное обстоятельство… Было очевидно, что найдут, что нападут – и напали. И в Иркутске тоже ждут, это точно, как дважды два четыре, а на земле Льда такая уверенность только укреплялась. Как убедить мартыновцев? Чем их обратить к себе? В Стране Лютов не случается неожиданных обращений и поворотов сердца. Кто каким сюда прибывает, таким, скорее всего, уже и останется.Но вот если бы въехать в Иркутск кем-то другим, то есть – не Бенедиктом Герославским, если бы спрятаться, замаскироваться, все отрицать… Нет! Так же быстро, как появилась, мысль ушла, как совершенно нереальная. Мороз сидел глубоко в костях. За окном, когда двери закрывались, затемняя купе, маячили бледные валы снега, ледяные пейзажи Прибайкалья, уже тринадцать с лишним лет находящегося в вечной зиме; но иногда – при другом положении двери – проявлялось потрепанное лицо Бенедикта Герославского. Жандарм произнес очередное имя. Я-онов окне скривилось в гримасе, которая не была улыбкой.
Презрение – это одно из лиц стыда, возможно, наиболее откровенное. Если вообще можно знать что-либо надежное о другом человеке, то именно сейчас, именно здесь, в Царстве Льда. Только вот что из этого можно высказать на языке второго рода?
Модель: капитан Николай Петрович Привеженский. Молодой, амбициозный, совсем даже не циничный, вовсе еще не разочаровавшийся, на службу пошел с искренним сердцем и с открытыми мыслями, всей душой и по собственной воле присягнувши величию Императора Всероссийского. Но та же самая искренность и простота, когда он был поставлен перед лицом петербургского бесправия, не позволили ему смолчать и с бесстрастным лицом и глухой совестью выполнять любой приказ и грязный, глупый, злодейский каприз. Чем больше желал он верить в Императора и в Россию, тем сильнее в нем поднималась желчь; чем упорнее защищал он свою невиновность, тем более толстые брони гордости, гордыни и презрения нужно было ему возносить ежедневно и еженощно. Каким же стыдом – чистым, жарким, поражающим словно электрическая дуга – должен был он сгорать на придворной службе, какие бессильные энергии пленять в душе, под этими доспехами! И тут, к счастью, кто-то понял его невыносимое страдание, до сих пор каким-то образом переживаемое, страдание, которое не сильно отличается от переживаний Зейцова; этот кто-то увидел это и как можно скорее отправил капитана подальше от Петербурга и петербургских дел, пока не случилась трагедия.
…И вот, садится такой капитан Привеженский в Транссибирский Экспресс, и уже на второй день поездки вступает в разговор иностранцев о России и царских порядках, которые видятся глазами иностранными, в сравнении с зарубежными порядками. Естественно, что сразу же подошла к горлу желчь: как они смеют спорить и делать смешным этого земного царя, да, убогого, который, какая жалость, не дорос до прекрасного идеала капитана. Стыд! Стыд! Стыд! Какая другая сила подтолкнула бы его к участию в этой оскорбительной беседе, что же иное позволило бы ему с открытым лицом открывать незнакомцам столь необычные истории из интимной жизни монарха? А тут еще – кто же это унижает и оговаривает при нем Императора и отчизну? Не русский; ба, поляк! И не был бы Николай Петрович Привеженский самим собой, если бы не принял это за сознательное lese-majeste [211]211
Оскорбление Величества (фр.)
[Закрыть], тем большее, чем сильнее он сам только что на Россию лаял – здесь имеется прямо пропорциональная зависимость: любое собственное нехорошее слово усиливает непристойность подобных слов, высказанных чужаком. Ведь в глубине души капитан Привеженский чувствует, что согрешил против идеала, отвернулся от Царя-Бога, ибо что Царь скажет, что сделает и прикажет, этими деяниями и приказами он представляет собой бесспорный идеал – ведь он же Царь! И с тех пор одна только сила, один только принцип, одно правило заставляет капитана действовать: стыд, стыд, победный стыд.
…Пока он не въезжает в Страну Лютов, и Мороз не сковывает его разбередившуюся душу.
…Николай Петрович Привеженский и Филимон Романович Зейцов – на разных станциях высаживаются, но путешествие одно и то же.
Я-оновтянуло сквозь зубы остатки заправленного ромом чая, язык коснулся дырок в десне. Боль, человек ищет физической боли, чтобы отвернуть мысли от не-физических несчастий – чтобы заглушить их – чтобы искупить их в связанной трансакции. Вот он, дьявольский азарт: кто боль выдержит, тот получит не право на облегчение, но право на боль. Отставив пустую кружку, под одеялом левой рукой достало руку правую. Стиснуло мышцы, впихнуло большой палец под локоть, повело ногтями по коже предплечья, по подкожным выпуклостям запястья. Размороженная конечность отзывалась под этими прикосновениями импульсами жгучего огня, причем, невозможно было предвидеть, когда огонь стрельнет вдоль кости по направлению к плечу, а когда – нет, даже если раз за разом касалось того же самого места. Пальцы правой руки двигались уже нормально, то есть, те пальцы, что и раньше были здоровыми и действующими, разве что слегка тряслись. Но дело было в том, что, стреляя из Гроссмейстера – причем, два раза подряд – совершенно не знало, перенесет ли организм этот опыт легче, и вообще, перенесет ли. Я-ономогло и умереть. Значит,теперь-то знает, что не могло умереть, но – стреляло ведь без такой уверенности, совершенно, чистая правда, о том не думая. Во всяком случае, никаких подобных мыслей припомнить не могло. Только лишь движение руки, грохот и мороз. Вот он, геройский азарт: вслепую вскочило в бой и теперь может об этом рассказывать, поскольку осталось живым. Ха! Теперь повернулось к черному окну, чтобы скривить лицо в насмешливую гримасу, хохоча про себя над этими по-дурацки возвышенными мыслями – но вместо того, глянуло в бледные глаза отражения и только сжало губы, подняло повыше лысую голову, покрытую синяками и царапинами. Дай милостыню – и выдержи взгляд нищего! Решись на доброе, геройское дело – но не оплюй его перед самим собой, но встань в правде: это я сделал! Я – кто?
Опустило голову, сжимаясь и сдвигаясь на постели на стенку возле окна. Рас-тво-ряюсь, таю…
Двери приоткрылись пошире, и в полутемное купе в тихом шелесте платья вошла панна Мукляновичувна. Остановившись, глянув, она не сказала ни слова. Присела на стуле напротив кровати, опирая правую руку на секретере; склонила головку, заглядывая под одеяла, которые тем временем натянуло на болящую черепушку вроде монашеского капюшона. Дверь отклонилась еще раз, так сильно ее пихнула панна Елена, и захлопнулась с тихим стуком, отсекая доносящуюся из коридора траурную литанию жандарма. Она же отсекла и электрический свет оттуда – и потому в отделении воцарилась практически полная темнота, теперь весь отсвет был родом от ночной белизны за окном; он был способен проявить из ближайших форм лишь то, что удавалось отделить силуэт девушки от плоской черноты стенки.
И так длились долгие минуты, может, с четверть часа, когда ожидало, что панна что-нибудь скажет, что задаст вопрос или заплачет, или засмеется, или заговорит о чем угодно – но нет. Вошла, уселась, сидит. Длук-длук-длук-ДЛУК. Сколько она может так сидеть, всю ночь? Чего она хочет, зачем пришла? Jamais couard n'aura belle amie e les grands diseurs ne sont pas les grands faiseurs [212]212
Трус никогда не будет добрым другом, а болтуны – плохие исполнители (фр.)
[Закрыть] ,как сказал бы не-Верусс, пускай пирует с червяками. Но вспомнилась ночь три дня назад, ночь долгих лживо-правдивых рассказов, когда точно так же сидело напротив панны возле темного окна – ведь слово тоже является действием, слово требует большей отваги, чем телесный жест, то есть, пустое движение материи.
Но, возможно, она и вправду внутренне собиралась сказать что-то, чего сказать не может, на что нет слов в межчеловеческом языке – но этого сомнения в темноте тоже не видно. Может, закрыла глаза, заснула. А, может, лишь сидит и только вслушивается в собственное и чужое дыхание, считает удары сердца. А может, глядит в окно. Возможно, кусает губы и заламывает руки. Длук-длук-длук-ДЛУК. Не видно.