Текст книги "Лёд (ЛП)"
Автор книги: Яцек Дукай
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 94 (всего у книги 95 страниц)
Пансионат Киричкиной я застал наполовину сожженной развалиной. Голые кирпичи выглядывали из-под черных фрагментов запекшегося в пламени фасада. По лестничной клетке, расколовшейся на улицу, словно трухлявое дерево, я поднялся на второй этаж. Двери в комнаты, когда-то снимаемые панной Еленой с теткой, выбитые сейчас с петель, печально покачивались на сыром ветру. Я всего лишь заглянул в средину – разграбленная скорлупа мебели, сгнившие птичьи трупики, пепел и грибок – и спустился вниз. Загрохотал зимназовой тростью в хозяйские двери. После долгих минут непрестанной барабанной дроби кто-то – мужчина – крикнул сквозь толстые доски, чтобы я шел, куда шел, потому что тут у него два заряженных ружья, да еще и военный пистолет под рукой. Я спросил про панну Муклянович сверху. Тот ответил, что ничего не знает. Тогда спросил про Киричкину. Он ответил, что та погибла в пожаре в день взятия Цитадели.
Дождь все шел и шел. Я спрятался на лестничной площадке под навесом остатка крыши; уселся в углу, закутавшись в пальто. Кап, кап, кап, кап. Ведь не замерзну же.
Меня разбудил стук пробковых каблуков по кирпичу. Я открыл глаз. Она поднималась по лестнице, в одной руке тяжелая сумка, в другой – наполовину закрытый зонтик. Она уже прошла мимо, поднималась выше. Капюшон темной пелерины скрывал профиль ее лица.
Я сорвался с места, поковылял за ней, подпираясь тростью на камнях.
Она услышала меня; на этаже обернулась, отступив под стену. Упустила зонтик, который покатился вниз. Я перехватил его, и тут грохнул выстрел, и пуля просвистела над самым плечом.
Я поднял руки.
– Это я!
Револьвер в мужской замшевой перчатке даже не дрогнул. Не узнала. Сейчас застрелит.
– Панна Елена… qualsivoglia [450]450
Любая (ит.)
[Закрыть].
Узнала. Не узнала. Узнала. Не узнала. Узнала.
Оружие опустила.
Я подошел, отдал ей зонтик. Спрятав свой короткоствольный револьвер, она протянула за зонтиком другую руку, и тут черная молния тьмечи выстрелила в ее сторону от меня по зимназу трости. Уколотая ледовым теслектричеством, девушкатихонько вскрикнула – так вновь узнал я голос панны Елены.
Я сдвинул ее капюшон. Боже мой, как же она отощала, как похудела. Трехпалой ладонью я коснулся ее щеки, поцеловал в мокрый от дождя лоб. Жасмином от нее уже не пахло.
– Еленка.
Она прижалась ко мне. Я поднял сумку. Девушка показала наверх. Мы вскарабкались по узкой лестнице на чердак над сожженным жильем. Сам чердак выглядел не лучше, но по кривым доскам удалось пройти на другую сторону, где в каменной стене были видны двери, укрепленные зимназом, с засовом и висячим замком. Панна Елена вынула ключи.
Здесь у нее были две комнатки под самой крышей, приклеившиеся к стене соседнего, более высокого дома. Меньшая комнатка, где на керосине панна готовила скромную еду, была слепой; окно большего помещения, в котором стояла кровать, буфет и несколько предметов приличной мебели, спасенной из апартаментов Киричкиной, выходило на Греческий переулок,и ту самую северную панораму Старого Иркутска, которую я помнил по своим визитам в пансионате много лет назад.
Я снял пальто. Елена посадила меня на стул, сама присела на кровати напротив. Когда я поднял руку, она удержала меня; только присматривалась, минуту, две, слишком долго, чтобы считать, все это растянулось в мгновение, вынутое из времени; она сидела и глядела, водя по мне птичьим взглядом – темные глаза, брови цвета воронова крыла, бледная кожа, бледные губы, язычок с гладеньким кончиком, высунутым между зубками – пока, наконец, сама не протянула руку и, сняв перчатки, начала передвигать костистыми, в камень замерзшими пальчиками, по моим волосам, по моим ранам и шрамам, по слепому глазу и неровным челюстям… Но без стыда, но под взглядом абсолютно бесстыдным и жалости не знающим, ощупывала как калека калеку – слева на ее шее был гадкий шрам после ожога, левое веко слегка дрожало в непрестанном нервном тике, я не помнил такого в давней Елене Мукляновичувне, энтропия вошла и в нее – так что, как калека калеку. Мне хотелось ей сказать, что это всего лишь тела, какая-такая из них между нами правда, панна Елена, ну какая в материи правда – и раскрыл рот, а она уже ожидала, притаившись на подбородке, скользнула пальчиками на язык и прижала под десну и щеку – я укусил – ах, вот теперь она широко улыбнулась – я слизал кровь с ее грязных пальчиков. Елена вздохнула с глубоким облегчением, я видел, как спадает с нее бремя, как уходит напряжение, как закрывается веко.
Растаявшая, спокойная, девушка устроилась на незастеленной кровати, словно дитя в колыбели, в грязной обуви и мокрой одежде, и заснула.
Я бодрствовал, сидя рядом. Накрыл ее пледом. Елена дышала ровно. Завернул ей за ушко волосы, все время спадающие на лицо. Во сне она облизала губы. Я поднялся ненадолго, чтобы зажечь огонь в чугунной печке; тут же вернулся на место. Капли стучали по стеклам и по подоконнику, идущий по чердаку сквозняк стучал досками за дверью – только все это было заглушено, размягчено, все более далекое. Комната понемногу нагревалась. Я заснул. Проснулся. Заснул. Проснулся. Менялись тени на стене и комоде, похоже, прошло несколько часов. Панна Елена спала рядом со мной на расстоянии вытянутой руки. И я вытянул эту руку и легко касался ее через плед – плечо, бедро, колено, шея, сжатый кулачок. Я засыпал, просыпался. Ничто не удерживало моих мыслей при этом безвременном мгновении – у меня имелся громадный кристалл замороженной памяти, который следовало рассмотреть при распахнутом в окне солнце, громадный кристалл событий, людей, мест, слов и деяний, упорядоченных в совершенном порядке, вмерзших в абсолютно уже охлажденную структуру, организованной вокруг моего прошлого, которое я помнил/которое существовало, словно николаевский холод высокой пробы: нуль, единица, нуль, единица, нуль, единица, варшавские чиновники Министерства Зимы, Транссиб, Елена, Тесла, Зейцов, доктор Конешин, Поченгло, капитан Привеженский, Подземный Мир, Иркутск, люты, граф Шульц, Фишенштайн, Белицкий, Щекельников, тунгусы, Пилсудский, отец, Распутин, снова Иркутск, снова Конешин, снова Елена, снова – нуль, единица, нуль, единица, нуль – я засыпал, просыпался.
Во второй комнатушке я нашел наполненные ведра и бутыли, поставил чайник на керосинку, нашел грубый щелок и умылся, весьма экономно используя воду. Тихонько рыскал по полкам, по баночкам и коробочкам. Было немного муки, смешанной с какими-то опилками, окаменевшая соль, кирпичный чай, горсть сушеных плодов неизвестного растения, прогорклый жир в керамическом горшочке, немного цветков медвежьего чеснока… Сегодня же Елена принесла домой дюжину картофелин, уже пускающих ростки, две луковицы и горшочек плодов черноплодной рябины. Я почистил картошку, неуклюже действуя тяжелым ножом, поставил воду на огонь… Но Елена продолжала спать. Заварил чай. Посолить? Разбитые кристаллики просыпались из дырявой ладони, побежали по столешнице. Сонный, я глядел, как они выкладываются симметричными узорами на желтой клеенке. Я собрал их и рассыпал заново. И еще раз. И снова. Эти Молоты бьют, они бьют непрерывно, и здесь, в Иркутске, маленький прототип своими короткими волнами заглушает даже Большой Молот Теслы. Так что будут случаться моменты энтропического экстремума, такие вот секундные проблески невозможных мыслей, невозможных ассоциаций, невозможных чувств. Противоядие для Льда. Вот если бы удалось… Мысль убежала. Я стоял и ждал, не шевелясь, в той же самой позе, в ту же самую точку на клеенке глядя, те же самые образы в голове прокручивая. Лллбум. Если бы можно было – на троне Царствия Темноты – обдумывать то, о чем невозможно думать, чувствовать то, что нельзя почувствовать – выйти за пределы себя – быть собой и, вместе с тем, кем-то другим – лгать – врать – обманывать в правде. Лллбум. Я собрал соль до зернышка.
У Елены были красивые, разрисованные на китайский манер чашки из тоненького фарфора. Я вновь уселся возле кровати, дуя на парящий чай. Панна Елена дышала открытым ртом, горячечный румянец окрасил ее щеки. Я поправил плед. Дождь несколько утих, и вообще – на старый дом пала тишина, тишина и яркий солнечный свет, бьющий через мираже-стекло радужными снопами. Рука, держащая чашку, двигалась так медленно… Погляди, Альфред: вот это и есть все, что существует на самом деле: здесь, сейчас.
Я засыпал и просыпался.
Она стояла надо мной с ножом в руке, серебристое солнце переливалось по лезвию.
Я ухватил ее в живой глаз. Глядела она совершенно осознанно, в долгой задумчивости. Сколько она так стояла? Верхнюю одежду уже сняла, оставшись в простой белой блузке и шерстяной юбке. Нож дрожал в ее руке. Но стереометрия держала стальными узами. Я не пошевелился, не улыбнулся.
Она возвратилась в кухоньку, к стоявшей на огне кастрюльке.
Чай совершенно остыл. Я пошел заварить свежего. Панна Мукляновичувна занималась картофельной похлебкой.
Поели мы молча. Двух стульев не было, впоследствии, когда я пододвинулся к окну, Елена уселась у меня на коленях. Дождь наконец-то перестал, над городом взлетели радуги. Стоял теплый, летний полдень. Она игралась моими волосами, связанными на затылке. Я прижал ее ручку к сухим губам. Со стороны Тихвинской площади и банковского квартала раздались выстрелы, по тротуару галопом промчался конь без всадника. Башня Сибирхожето, увенчанная непропорционально громадной булавой тьмы зашаталась, после чего невыносимо долго начала вычерчивать на радужном небе дугу собственной, черной радуги, но до самого конца – то есть, до самой земли – сохраняя геометрическую целостность конструкции. Грохота мы не услышали. Башня упала на восток, в сторону Московской Триумфальной арки и Иерусалимского холма. Через мгновение завалились дымовые трубы новой юнкерской школы. Весь Иркутск был выстроен на мерзлоте, а ведь та не была естественной для геологии Прибайкалья. По крышам, видимым из окна комнатушки, мы могли указать: вон тот дом кривой, тот – наклонился, этот подмыло, тот – завалившийся. Все сложнее и сложнее найти прямую линию или прямой угол. Мы сидели в тепле, за терпким и соленым чаем, и глядели как рушатся старые символы могущества Мороза.
А после того раздались очередные выстрелы, и от сердца города, столь глубоко раненного упадком Шульца/Победоносцева, к Греческому переулку разлилась чернильная темень. И вправду ли исполнил он угрозы и отдал приказы, после его смерти подрывающие подложенные под рельсами Транссибирской Магистрали мины? Так или иначе,сейчас здесь вспыхнет новый правдобой. Было еще светло, и обитатели Иркутска защищались, как могли, а уж чего чего, но тьвечек у них имелось предостаточно. Озеро мрака разливалось квартал за кварталом. Панна Елена тоже вынула из шкафа огарок в керамическом подсвечнике, поставила в окне, зажгла. Хлысь, и тьвет упал на нас атласной пелериной, мы съежились под полой плаща чародея, никто нас теперь не мог увидеть, сами себя мы видели лишь половинками, подсвеченными светенями, пляшущими на стенке справа. И потому, хотя и сидела у меня на коленях, и прижималась к моей груди, я видел всего лишь половинку панны Елены, профиль, извлеченный из небытия; вторая половинка Елены не существовала.
И она, наполовину существующая, видела меня тоже наполовину.
– Один только глаз остался у вас от того молодого человека.
– Невелика цена, панна Елена, невелика. Как подумаю… Вы были на Цветистой? Белицкие, их дети – спаслись? живы?
– Да нет, не знаю.
– Оттепель, да. Ах, с вами-то у меня было то же самое.
– О?
– Я был на вашей могиле у Крыспина. Только лишь потом… Оттепель, Лето, все размерзлось, оттаяло, вы снова чахоточница, зачитавшаяся романами и поездная убийца – а какой еще лучший способ, чтобы пресечь все погони и следствия, чем похоронить там саму себя, под украденным именем? Но здесь вы вновь столкнулись с доктором Конешиным, который знает вас по Экспрессу, как раз болящую девушку, вот имя и пробудилось.
Она провела ногтем по бороздам, впадинам и шрамам на моем лбу.
– А пан Бенедикт какую Елену разыскивал?
Я обнял ее покрепче.
– Поймите меня, – шепнул я. – Мне нужно, чтобы рядом со мной была такая женщина – именно женщина – такая женщина, которая в одно и то же время способна отдать за меня жизнь, равно как и вонзить мне в сердце нож.
– Странно вы говорите. Вы – и «вам нужна такая женщина»?
Я потянул ее во мрак, в сторону небытия.
– При мне, при троне Царствия Темноты, – шепнул я. – Именно такая женщина, Королева Лета: верная подруга и изменница, приятель и враг – не отличить! – мать и детоубийца, щит правды и меч лжи, милостивая госпожа и повелительница уничтожения – не отличить! – наивная любовница и расчетливая старуха, пугливая девонька и образ увертливой мудрости, кровоточащее сердце и камень с Голгофы – женщина и женщина.
Она вырвалась в сторону света.
– Пан Бенедикт даже в любви объясниться не способен!
– Вы же знаете, о чем я говорю, вы показывали доктору Конешину статьи, вам знакомы мои проекты, вы видите правду о Товариществе Промысла Истории. Ведь это не будет попросту наше частное Сибирхожето. Здесь речь о богатствах материи не идет.
– Знаю. – Елена легко усмехнулась. – Вы не унаследовали этого, от лжи после отца на Сына Мороза ничего не пало. Все это уже из ваших действий, из вашего характера.
– Вот только не увертывайтесь. Все было просчитано. С самого начала – именно так – из ваших поступков, из вашего характера.
– Да что вы говорите?
Я вновь вернул ее на границу тьвета и света.
– Уральский волк.
– Волк! – быстро глянула она. – А вы называли это – как? отвагой? глупой бравурой? Бесстыдством. В противном случае, разве я постучала бы к вам в купе, к чужому мужчине?
– И еще раньше: ведь это же вы вломились, обыскивали мои вещи – или я плохо помню? Но ведь вы тоже помните!
– Так. – Елена обернула взгляд к прошлому, то есть, в небытие. – Я прочитала то ваше длинное письмо к фальшивой любви. Я узнала вас еще до того, как мы встретились.
– Еще перед тем, как встретились… Ну да, все было просчитано: приятель, неприятель, любовь, ненависть. – Я тихонько причмокнул языком. – Но вот чужие письма читать… Что же, быть может, и вправду в Лете по-другому нельзя. Вот только – почему вы вломились именно ко мне? Ведь с самого начала – тогда вы меня вообще не знали. Так зачем?
– Как же, к вам? – смеялась она. – К другим тоже.
– Но – зачем?
– Потому что могла. – Тут она сделалась серьезной. – Понимаете, пан Бенедикт? Вам что, неизвестно, какого лекарства хотела я во Льду? «При троне Царствия Темноты», ну, замечательно – но вы считаете, будто бы в последний момент я тот нож отведу? Это, чтобы вы знали, о чем просите, чтобы потом не удивлялись! Не отведу, не отступлю! В любой момент – в любой – без причины, пан Бенедикт, без причины – потому что могу. Вы об этом просите? Не отведу, не отступлю! Это уже не игра двух незнакомцев в пути, уже не ночь невинных обманов и правд. Раз уж я встану рядом с вами – то будьте уверены: я сделаюсь и той, и другой.
Я инстинктивно искал ее второго глаза, черно-белые наполовину-видения лишь обманывали, я не знал, к какой Елене обращаться: существующей или несуществующей.
Отмерзло, я заколебался.
– Но ведь панна вовсе не является хладнокровным преступником, нельзя настолько сфальшивить себя саму. Этот румянец, этот дрожащий голосок, все те вопросительные взгляды и неуверенность тела.
– Да о чем вы говорите? – отшатнулась та. – Разве зло творить способны лишь небритые грубияны и ядовитые злюки, люди вульгарные, наглые и лишенные деликатности чувств, с нечувствительной душой и безотказным телом? Вы позволили себя обмануть романтической поэзии, слезливым пьесам!
– Но – совершила ли панна в своей жизни нечто по-настоящему плохое?
– Да не имеет никакого значения, что я сделала! – Эта Елена, существующая, была раздражена. – Зачем пан Бенедикт притворяется? Если я и не обокрала, не обманула, не убила, то вовсе не потому, что это плохо – но, поскольку я именно так выбрала, поскольку именно так хотела: не обокрасть, не обмануть, не убить. Только ничего мне не запрещало, ничто вне меня, ничто во мне. Я бы могла. Ни единой мысли больше, ни хоть в чем-то большего усилия, ничего.
…Ведь что вы сами говорили? Какая разница – правда или фальшь? Несовершенное более правдиво, чем совершенное. Раскольников Достоевского – это кукла для воспитанных детей. Зачем топоры, зачем трупы, зачем необходимость доказывать себя поступками в материи? Вы сами это говорили! То, что невидимо, предшествует тому, что видимо. Поначалу убийство записывается в характере, а потом – может – возможно! – убийство совершается. Ведь и что это меняет: совершу? не совершу? Вот такой я человек.
…Вы понимаете? – Костлявыми пальцами она впилась в мое плечо. – Совершенно одинаково, что до величайшей святости, что до нижайшей подлости. От бесконечности до бесконечности. Ничто не удержит. И не потому, будто мне неизвестно, что такое добро, а что – зло. Я знаю. Но – могу. Могу. МОГУ.
…Такую ли Царицу Лета вы разыскиваете?
Вся жизнь – будто бы то мгновение над ручьем после весеннего разлива с пальцами, стиснутыми на шее пса; вся жизнь – с истекающим кровью ножом в одной руке и любящим сердцем, подаваемым второй рукой; тут правда и тут правда, никакой разницы.
Я захватил панну Елену в крепкое объятие, стиснул изо всех сил. Та какое-то время еще дрожала; затем дрожь прекратилась. Поначалу она дышала быстро; затем дыхание успокоилось. Она водила пальцами туда-сюда; пальцы остановились. Глазное веко дергалось; прекратило. Я перемещал нас поглубже в тьвет. Постепенно, медленно-медленно, она замерзала.
– Пан Бенедикт… – шепнула, только и успела, прежде чем ее перебил приступ кашля.
Я прижал свою голову к ее груди, ухо-полуухо к мягкой, лоснящейся ткани, и лишь потом охватило мной облегчение – когда я услышал нараставший внутри Елены скрип смертельной чахотки.
Модель: панна Елена Мукляновичувна. Девочка из хорошей семьи, любимая доченька достойной мещанской семьи, папаша света Божия кроме нее не видит, мамаша только и ласкает, понятливый и переполненный жизненной энергией бутуз. Но – приходит болезнь. Приходит болезнь, одна, другая, десятая, все долгосрочные, неопределенные, переходящие из простуды в ангину, из ангины – в анемию, из анемии – снова в инфлюэнцу… Болезнь в самой девочке,горячки и слабости – это всего лишь исходящие из тела симптомы. Только вылечишь одни, находятся другие. А семья не щадит рублей, не прекращает усилий, призывает знаменитых докторов, высылает девоньку в клиники и на модные курорты, оплачивает все чудесные лечения, нанимает квалифицированную помощь, чтобы у малышки в доме, в постели имелись наивысшие больничные удобства. Пускай даже и не встает! Пускай не выходит из дому! Не шевелится! И что остается Еленке на эти долгие года? Вид из окна, книжки, рассказывающие выдумки про окружающий мир, да слова посетителей.
…Так начинается навязчивая идея свободы номер раз: чего не может пережить сама, то пережитое вообразит – в одинаковой степени правдивое. Существует граница умственного усилия и обязательств духа, за которой для человеческого характера уже нет разницы между поступком и воображением о поступке. Именно потому Господь Бог запретил прелюбодействовать и о прелюбодеянии мечтать. Сделал, не сделал – грех один для души; так или иначе, но ты уже кто-то иной. И не нужно уже нож в живое сердце вонзать, достаточно искренней возможности, искренне пережитой. И чего только Елена не испытала, лежа неделями, месяцами и годами, замкнутая под герметическим колпаком! Огромное количество случаев всеохватывающей, словно из неприличных романов, любви. Авантюры и скандалы. Супружества, материнства, старости, печали и эйфории. Путешествия. Погони, бегства, преступления, следствия, судебные процессы. Она любила и ненавидела, сражалась и страдала, побеждала и падала бессильной жертвой, лгала, прелюбодействовала, убивала, изменяла. Потому что могла. (А на самом деле, не могла).
…И вот так начинается навязчивая идея свободы номер два: раз уже нет разницы между поступком и воображением о поступке, не осталось уже никакой границы, которую следует пересечь – ведь панна Елена все это уже сделала (хотя и не сделала), ей известны дрожь, чувства и сопровождающие мысли, ей ведомы тропы души. Она их хорошенько протоптала. В первую очередь, из шпильки или из брошки делает себе отмычку и вскрывает замок комнаты, в которой ее пленили ради ее же добра. Свобода! Так это начинается. Может; а потом она тайком выскальзывает на ночные прогулки по тихому дому, рыскает по буфетам и комнатам слуг, пробует запретные лакомства, спиртное и табак. Возможно; а потом уже вламывается в чужие комнаты и тайны, в шкафы, секретеры, письменные столы, читает чужие письма, дневники, высасывая из них жизнь до самой сердцевины. Возможно; а затем приглядывается и днем, укрывшись – за ухаживаниями, обманчиками, романсиками, случаями мелкого благородства. Может; а затем лжет: о том, о сем, о тех, о вещах важных и не слишком, когда только сможет, сколько сможет, до самой границы лжи. Всякая открытая возможность представляет собой искушение свободы, которую невозможно отбросить. И не нужно поводов, аргументов, каких-либо мотивов, ведь они, собственно, несли бы с собой ограничение, новое порабощение; все это лишнее. Панна Елена может. Не совершила, но совершила. Фальшь, гораздо более правдивая, чем сама правда.
Я пихнул Елену в светень, разлившуюся справа от меня электрической лужей; девушка развернулась на моих коленях, высоко подвертывая юбку. Она дышал хрипло, и это дыхание, прилегающее к моему лицу влажной салфеткой, уже четко пахло мокрыми листьями.
– Я немедленно заберу панну в Николаевск, прочь из этого болота Истории. У меня тут есть дело с одним сапожником… Но потом, лишь бы к четному часу…
– И все то вы заранее обсчитали!
– Об Истории? Да.
– Ох. Так может, в этих ваших уравнениях имеется местечко и для Польши?
– Цвета флагов, название валюты, гимны и языки – ведь это в жизни не самое важное, панна Елена, но что же, тот договор с Пилсудским еще имеется… Пускай Старик выиграет себе ту Польшу в бою. Но сейчас это неважно. Сейчас – забираю панну отсюда и…
– А у меня пан Бенедикт не спросит? Согласилась ли я на эти ваши громадные и сумасшедшие проекты? Ничто не…
Одной искалеченной ладонью за шею, возле воспаленного шрама, второй искалеченной ладонью по ноге, до бедра и вверх по дырявому чулку – пока изумленная девушка широко не раскрыла глаза, задержавшись в неопределенности между одной возможностью и другой.
– Не стану я спрашивать, – рявкнул. – Планы в отношении окружающего мира, это нечто иное: прекрасно, что вы их понимаете. Но вот что такое я в отношении панны – это уже дело мое! Еще сильнее я притянул к себе ее склонившуюся надо мной головку, так что уже не одним дыханием, но и обнаженной кожей смешались мы в материи. Елена не сопротивлялась, но я давил так сильно, чтобы у нее уже не было никакой свободы, даже если бы и желала сопротивляться изо всех сил. – Познала ли панна когда-либо такую пожирающую душу страсть – желание, которое поглощает тебя безоговорочно – и не потому, что ты желаешь, но потому что ты желанна?
Снаружи, из-за пределов света и тьвета, из Истории донеслись быстрые выстрелы и перепуганные крики. Ржал мучимый конь. Панна Елена передохнула.
– Тогда вы не были таким… решительным.
– Решительным? Тогда я не существовал!
Елена хотела рассмеяться; раскашлялась.
– Выходит, вы уже не стыдитесь высказать правду вслух! Теперь у вас имеются слова в пользу не высказываемого!
Я покачал головой.
– Живя в Лете, Еленка, мы никогда не научимся языку идей, и не увидим четко правды о реальности. Зато нам известна истина про наши слова о реальности. – Я откинулся в небытие, чтобы получше увидеть наполовину существующую женщину, глаз в глаз – Когда я говорю, что люблю панну – люблю ли я панну? – но я говорю правду, говоря, что панну люблю.
Тем временем, История подступала к нам все ближе, в темноте на мостовой грохотали сапоги Революции, трескалось под прикладами дерево, разбивалось стекло. Панна Елена вновь затонула под волнующейся поверхностью тьвета.
– Хорошо, я встану рядом с вами в Зиме, откровенной ложью, защищу перед той вашей математикой, чтобы не закончили вы, словно ваш несчастный фатер; да. Но, пан Бенек, но, прежде чем запустите вы свои машины, прежде чем заморозите Историю… Какое спасение для меня? – Елена болезненно кашляла. Все глубже и глубже погружалась она в темное небытие, цепляясь за мой воротник, за рукав, за раны и струпья на мне, стремясь прильнуть жаркой болезнью в холодную тьмечь. – Лёд! – шептала она уже бездыханно. – Лёд! – что теперь Лёд для меня?
– Я.
Май 2005 г. – апрель 2007 г.