355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яцек Дукай » Лёд (ЛП) » Текст книги (страница 82)
Лёд (ЛП)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:05

Текст книги "Лёд (ЛП)"


Автор книги: Яцек Дукай



сообщить о нарушении

Текущая страница: 82 (всего у книги 95 страниц)

Потом, наевшись, я лег пузом к звездам. Жесткое мясо впилось во внутренности тяжелым кулаком, расталкивая их. Пару раз я срыгнул. В невидимых органах что-то булькало и урчало, накручивались часы гниения и пружины энтропии. Я положил руку на пупок. На мировой оси надо мной кружились светлые тропы жизни обитателей Верхнего Мира, сквозь черный небосклон прогорала ангельская кровь. Я похлопал по мягкой земле. Обнаружил тьмечеметр и блокнот, облегченно вздохнул.

Я перелистывал желтые страницы при бледном свете ленивых язычков пламени, пятная бумагу липкой грязью. Перед первыми записками времен сибериады были еще примечания к работам о математической логике и комментарии к Котарбиньскому и Тайтельбауму – о них я забыл совершенно. Еще раньше – какие-то варшавские заметки… Все это я перелистывал безразлично, скользя глазами по выцветшим буквам. Зевнул; выпали какие-то отдельные бумажки. Я поднес их к свету. Незаконченное письмо панне Юлии.

Хотелось смеяться. Я громко икнул; отозвалась сова. Какая из этих страниц первая… Мой Боже, да сколько же я их за все эти месяцы накропал! Добрую дюжину, а то и больше. Самое длинное в мире письмо. А началось – я перечитал самое начало – началось с того, что возвратившись к себе после последнего визита в доме панны Юлии, где наорал на нее перед лицом ее фатера и высказал вслух всю ее змеиную хитрость, вернувшись, уже через несколько мгновений начал от всего сердца об этом жалеть и биться с угрызениями совести, дергаясь в путах Стыда. Там была какая-то бутылка водки на жженом сахаре, неосторожно забытая Зыгой… Письмо я начал с горячей просьбы о прощении. Да пожелает ли меня панна еще хоть раз увидеть?Только на большее сил уже не хватило; голова упала на стол, усталость и спиртное взяли верх. Утром еще дописал предложение или два, после чего вышел в город. И там услышал, что панна Юлия бросилась из окна второго этажа, не слишком высоко, но при этом переломала себе позвонки, и теперь лежит в больнице Младенца Иисуса без чувств и сознания, скорее всего, парализованная до конца жизни, ни мертвая, ни живая. Об этом второй и третий абзацы письма. Панна не имеет права меня оставить так, перед лицом людей и Бога!Я хохотал во весь голос. Сердечные страдания бедного студентика! Да как я мог вообще все это писать на полном серьезе? Молюсь за выздоровление панны, все изменится, даже панна сама обо всем забудет.Все это обращалось к жалостливой лжи и иллюзиям, поскольку девушка в сознание не приходила, я же на бумаге изливался в очередных серьезных чувствах, исповедался на межчеловеческом языке в самых глубинных секретах, строил совершенно уж фантастические планы и мечтания, полностью оторванные от мира и правды… Все потому, что прекрасно знал – это письмо я никогда не отправлю. Никто его никогда не прочтет. Я писал панне Юлии – которой не существовало, не существовало, не существовало.

Я бросил записную книжку и все бумаги в огонь. Пламя выстрелило под звезды Азии веселыми искрами.

Укладывая ко сну кривые кости, я вытянулся на земле; над Сибирью широко разлилась кровь ангелов. Знание заканчивается там, где начинается действие. Таков уж под Солнцем и Луной правит порядок, о котором нее способен высказаться язык первого рода. Действие, то есть, перемена, является сутью Лжи; неподвижность, то есть, неизменность – это суть Правды. Тот, кто бы действительно познал всю правду о себе, тем самым вступил бы в царство идей, вечно существующих общих мест, силлогизмов, конъюнкций и голых чисел.

Под самый конец отец был близок к этому – под конец, когда он уже сбежал от жизни. Но пока обращался в мире материи, пока действовал – на самом ли деле беспокоился математикой собственного характера? Размышлял ли он об этом хотя бы мимолетно? Никакой вид стыда не имел к нему доступа.

Его познали через его поступки. Его познали через тело.

Кто желает обрести знание о самом себе, желает смерти.

Тот же, кто желает обрести знание о мире – тот жаждет жизни.

Я заснул и спал здоровым сном, пока меня не разбудили трели птиц и прикосновение весеннего солнца. Я встал, собрал все то, что еще могло пригодиться, и отправился в мир.

О необязательном

Я шел на север, северо-восток, к Приморским и Байкальским Горам, к Лене. Солнце и яркие звезды вели меня через сошедшую с ума географию, через пейзажи великой сибирской оттепели.

Я видел целые долины и речные русла, заваленные скопищем грязи, деревьев, камней; видел горы с оборванными склонами; склоны, целыми гектарами сбитыми в складки, словно морщины на ковре; видел обнаженные внутренности этих геологических организмов, с их внутренними жилами, каменными костями, жирком песков, мускулами глины – впервые за миллионы лет открытые солнечному свету.

Видел, как после весенних дождей по равнине мчатся волны потопа, как скромные речушки, бедненькие горные ручьи за половину дня вздуваются на добрых три аршина, несясь потоком по новым руслам или без какого-либо русла, болотистым фронтом растекаясь по траве, холмам, рощам.

Я видел, как после подобного ливня с земель старых пожаров сходит Черная Вода, накопившаяся под опаявшим льдом гарь после страшных сибирских огневищ, превращающих в обугленную пустыню громадные территории тайги, из которых можно было бы выкроить пяток европейских княжеств. Черная Вода обладает густотой токая и цветом жидкой тьмечи, она поглощает всяческий свет, а отдает лишь бесцветный мрак.

Видел леса двухаршинных стволов, срезанных точнехонько над человеческой головой, словно какой-то великан прошелся с серпом по тайге, выкашивая с замаха целые версты чащобы на высоте второго этажа.

Я видел Шатры Земли: возвышенности шириной в пару десятков аршин, высотой в три, вовнутрь которых входишь через щели, словно резаные раны в зеленом боку; а в средине: холодная темень и серые слои не растаявшего льда над головой. Я спал в таких «шатрах». Их довольно много, особенно тут, вокруг Байкала: росли они долгими годами, постепенно выползая наверх, выталкиваемые снизу льдом, то есть, водой, превратившейся в лед под давлением, а так же воздухом, заключенным в инклюзивных пузырях. Затем лед с воздухом уходили, и оставался лишь пустой изнутри Шатер Земли.

Видел кратеры посредине тайги, как будто бы кто-то бомбы там с дирижабля сбрасывал: огромные ямы с разбросанными вокруг деревьями и разбрызганной землей.

Я видел целые поля аласов: впадин глубиной в несколько аршин, иногда маркирующих равнину неправильными сборищами на долгие версты, иногда же сгруппированных всего лишь по дюжине-две: ямка, ямка, ямка, ямка, словно следы после прохода Мамонта Мамонтов, отпечатки его ног.

Видел выплюнутые из льда, из земли и принесенные с водой останки животных, белые и желтые кости, конские седла, доски и целые фрагменты деревянных домов, инструменты людского ремесла, шкуры и тряпье, а так же людские голые и одетые трупы – разбросанные после неожиданного разлива посреди равнины, словно игрушки, выпавшие из дырявого кармана Господа Бога. Так я добыл себе портки на полторы штанины и рваную шляпу: со свеженького, всего-ничего подгнившего трупа. В кармане штанов нашелся испорченный компас и печатьчиновника Харбинской таможенной палаты, датированная 1812 годом.

Видел я молнии весенних бурь, разрывающие темно-синее небо угловатыми когтями от горизонта до горизонта, и так четверть часа за четвертью, час за часом, я шел под покровом молний.

На восьмой день, когда я четверо суток не ел ничего, кроме зелени и грибов сомнительной съедобности, не пил ничего кроме мутной дождевой воды, от которой желудок стискивало болезненными судорогами – начал я терять сознание. Начал я изнемогать, падая на месте, за что заплатил громадной шишкой и разорванной на лбу кожей.

С подобным головокружением я шел медленнее, тяжело опираясь на тьмечеметре; отдыхать приходилось подольше. Вновь я упал, и снова, и снова, подвернул запястье.

Безграничная Сибирь расстилалась передо мной зелеными равнинами, болотами, блещущими миллионами небоцветных луж; живой, елово-лиственничной тайгой, с белыми просветами берез, с более темными островками ольх и кедров. Горы приблизились, охватили горизонт мускулистой рукой. Но нигде я не замечал признака человека. И все чаще находил на меня тот библейский страх: что и вправду я остался последним из рода Сета. Что остальные люди умерли – поедая трупы и взбесившись от крови человеческой,а меня ожидает то же самое… Особенно часто такое случалось по ночам, беззащитный, одинокий, в темноте. Руки дрожат, и сердце бьется быстро-быстро, без какого-либо ритма, под самой кожей.

На девятый день я рвал кровью. Но я шел, качаясь из стороны в сторону. За день я проходил не более пятнадцати верст. А потом территория сделалась еще более подмокшей, я застревал в грязи на каждом шагу.

На десятый день я потерял сознание во время дождя и упал в густую грязь, чудом не утонув в ней. Открылась рана на правой ступне – приходилось ступать на пальцы, которых у меня не было. Меня начали посещать галлюцинации, про которые я знал, что это галлюцинации.

А потом слабость в ногах и головокружения усилились настолько, что быстрее и безопаснее мне было ползти на руках и коленях. Так я прополз целый день и половину следующего. Теперь меня посещали галлюцинации, которые уже было невозможно отличить от реальности.

Я полз: аршин за аршином, от одной возвышенности до другой – хорошо еще, что местность была гористой и заслоненной тайгой, благодаря чему я мог обещать себе спасение за каждой ближайшей вершиной, а потом за следующей, и следующей, и следующей. Вода текла внизу между ними, достаточно было опустить голову и глотнуть ледянистую жижу. После этого меня рвало грязью и кровью.

Я выполз на холм над факторией, и там меня и нашли.

Поскольку при мне была печать имперского чиновника, и поскольку здесь снова царило Лето, меня взяли к себе, перевязали, накормили, позволили заснуть под крышей. Когда я уже более-менее пришел в себя и поблагодарил за то, что мне спасли жизнь, они уже не могли меня выкинуть за порог.

Их было здесь четыре мужика, в этой купеческой фактории, поставленной ради заработка от старателей, золотничкови сорок, работающих в бассейне Лены. Один из них выехал из фактории в Качуг за новостями и приказами от фирмы, а еще за свежим товаром, привозимым туда по реке; осталось трое. Один направился в лагерь добытчиков, куда-то в сторону старого Верхоленска, за золотом и тунгетитом, но до сих пор не возвратился; осталось двое. На ночь они баррикадировались в этой скрытой под холмом избе из толстых кедровых стволов, нередко часами бодрствуя возле окон-бойниц с карабинами в руке, с погашенными лампами. Утром, младший, Алеша, брал собак и выходил осмотреться, не возвращаются ли товарищи, а при случае подстрелить куропатку или рябчика, если добрый Бог подведет птицу под прицел. Старший, Гаврила, садился у радиоприемника, и с помощью ненадежного лампового аппарата марки Гроппа пытался выловить Иркутск, Харбин, Томск, Новосибирск, Якутск или Владивосток, откуда, время от времени, в эфир выходили короткие передачи. Этот приемник они привезли сюда прошлым летом, когда лед начал отступать. Наступила Оттепель, и с тех пор, как Черное Сияниенадолго сошло с неба, электромагнитные волны путешествовали через бывший Край Лютов по законам той же самой физики, что правила и остальным человеческим миром. То, что аппарат ломался, и мало из него было слышно понятных слов, это уже дело другое. Заглушив динамик до шепота, Гаврила включал радио и ночью – он любил сидеть так, с ухом у самой коробки аппарата, иногда ловил при этом музыку Запада, то есть, американские мелодии и песни, излучаемые в эфир передатчиками Королевского Военно-морского Флота в Гонконге и приносимые сюда ночной порой волшебными приливами невидимых волн. Чаще же всего приплывали шумы, смешанные с другими шумами, странные стонущие серенады, меняющие тон, ритм и высоту, как только человек приближался или удалялся от приемника, наклонял или отклонял корпус, шевелил головой или рукой. Это была магическая деятельность. Так мы слушали радио целыми часами. Где-то там, в темноте, в высотах, в космических безднах волны накладывались на волны – и нарождалось рычание шепотом, мяукающие скрежеты. Зимназовую антенну факторы укрыли в ветвях березы, растущей на крыше избы. Алеша спал на посту у окна, с карабином Маузера под рукой, в то время, как тихие нотки регтаймов или диксиленда сочились в сибирскую ночь.

На дворе стоял апрель 1930 года, и на Тихом Океане продолжалась Великая Война Четырех Флотов, армии же Николая II Александровича шли через европейскую Россию, огнем и железом выпаливая Революцию. Все военные договоры, заключенные державами, утратили силу, а так же все те дипломатические пакты правящих домов, сцеплявшие Европу и ее колонии сетью искусственных зависимостей, придуманных еще Бисмарком. В Азии же китайский император вырезал миллионы собственных взбунтовавшихся крестьян; японский император, окончательно захватив Корею, сражался с американцами за Чукотку. Сибирью не управлял никто.

По ночам они были более разговорчивыми, то есть, бывал Гаврила, потому что Алеша, по обычаю робких крестьян, супился и бормотал в присутствии чужого человека, с большим трудом отвечая, да и то, односложно. Зато Гаврила наверняка радовался возможности поболтать с новым собеседником. До него не сразу дошло, что я родом с Большой Земли; поначалу его обманула та печать; затем глядел по потьмету и принимал меня за урожденного лютовчика; в конце концов – за сороку, давно уже занимающегося тунгетитом. Стояло Лето, так что все это необходимо было отрубить быстро и решительно: Бенедикт Герославский, сказал я, пришпилив его самым честным циклопическим взглядом, Бенедикт Герославский, за которым высланы объявления о розыске, а то и смертные приговоры от царского имени.

Поверил, не поверил – когда в первую ночь я присел к нему возле поющего и тихонько визжащего радиоприемника, то, угостив меня неплохим даже табаком, он тут же перешел именно к тунгетитовым делам. Говорил о том, что они и сами не знают, что делать, и что ожидают приказов от фирмы, как слов Спасителя, ведь если бы пришел к ним какой сорока запоздалый с мешком тунгетита, так что? – скупать? по сколько рубчиков за фунт? а чернородки? Здесь не знали, имеется ли какой-то на них спрос. В прошлом году промышленность Льда пала, и с тех пор они новых ценников не получали. Спрашиваю, а слышали ли они, чтобы в Сибири вообще кто-то скупал тунгетит. Ой, плохое время для всякой торговли, гаспадин Ерославский, —пожилой фактор пыхает из трубочки, покручивая настройку радио. Сначала люты пошли к черту, и зимназа у нас нет, большие деньги из Сибири уходят. А потом уже к черту пошли правительство и законы, так что уже не может человек выйти на тракт с добром на продажу или там с деньгами, на продаже заработанными, потому что раз-два и облупит его та или иная партия бродяг, революционеров, мартыновцев, тех или иных народников, а то и просто разбойников. Впрочем, люди и сами к каким-либо интересам в такие шаткие времена охоту потеряли. Кому не горит, носа наружу не высунет. А тунгетит, как раз, и так теперь сложнее высорочить, тем более – чернородки, когда лед растаял, сошли снега, прошла вода, так что все уходит в грязь, в землю.

…Говорит, что промышленность Льда умерла – а не слышал ли, случаем, что там случилось в Иркутске и в Зимнем Николаевске? В приемнике шушукает нью-орлеанский оркестр, а в тайге ухают совы, когда Гаврила рассказывает про судьбы мира, подслушанные здесь, в сибирской глуши. Нет Зимнего Николаевска, господин Ерославский.Кто управляет Иркутском? А кто ж его может знать! А ходят ли все так же поезда по Трассибирской дороге? Если только та или иная армия не подорвала ее. А губернатор Шульц-Зимний? Не он, случаем, у власти? Ну да, нашего владыку Шульца, тьфу его, черти взяли еще во время первых выступлений, то есть, в феврале прошлого года, в день Последнего Сияния, как там, в Иркутске, резать друг друга начали – так и всякий слух о нем пропал, прибили, видно, где-то втихаря; насамодержствовал четыре годика – и хватит.А доктор Тесла? Фактор морщит медвежьи брови. Кто такой, почему не знаю? А князь Блуцкий-Осей? Тот лишь отрицательно качает головой в табачном дыму. А Пилсудский? Кто таков, снова? Знаменитый польский террорист. A-а, все они, террористы, вылезли теперь наверх и с собственными армиями открыто ходят, как поселок в тайге или там тракт значительный, то все под разными флагами: Армия Красная, Армия Зеленая, Полки польские, полки германские, боевики-анархисты, боевики-лоялисты, команды бедноты в новой мартыновской горячке, и даже вооруженные отряды китайцеви одичавшие сотни бурятских казаков под атаманами-самозванцами.

Я слушал все это без какого-либо удивления, чувствуя холодную оторванность от мира и от Истории. Когда-то меня бы все это страшно волновало, хотелось бы узнать всякую мелочь, а теперь – спрашиваю, словно про здоровье никому не нужных родственников на седьмом киселе. В конце концов, а чего другого мог я ожидать? Точно так же, как и через сибирскую природу, точно так же Оттепель идет и через Историю. Опаяло, отмерзло.

А из Европы, допытываюсь я лениво, промолчав две джазовые серенады, затягиваясь при том толстенной папиросой – а из Европы не слышали чего? Из Польши, например?Тот понуро молчит. Здесь разбойники, ворчит, но на Большой Земле – война. А я слышу в этом откровенную печаль, сердечную печаль у сибиряка, закопавшегося в глубинной чащобе – при известии о страшных опустошениях, грозящих Европе. Никогда он не был за Уралом, да и гораздо больше азиатской крови в Гавриле течет, тем не менее, печалится, словно при известии о несчастье, поразившем родителей его хорошего приятеля. Удивительным образом, это меня тронуло – что все это больше трогает его, чем меня, именно это меня и тронуло и поразило. Я дружески похлопал его по плечу, чтобы утешить. Тот сжался, отвечая из-под бровей умильной, собачьей улыбкой. Это я был здесь европейцем.

Поднявшись на ноги, немного набравшись сил, я начал отправляться с Алешей на недалекие охотничьи вылазки. Мне одолжили оружие – легкую, но прицельную двухстволку; само собой понималось, что господин с Большой Земли набил на охоте руку. Я сразу же заявил своим хозяевам, что это неправда, что никакого особого опыта обращения с оружием у меня нет, что к добыче никогда не подходил. Поверили? Стояло Лето.

Алеша знал здесь каждую яму, каждый холмик, он вырос здесь; теперь же, когда те открылись из подо льда, он узнавал их заново. Зверей было еще немного, они начали возвращаться лишь с прошлогодними разливами, прежде всего – птицы. Он показывал мне ключи, растянувшиеся по небу в высоком лете из дальних краев, словно ребенок восхищенный волшебной игрушкой; это отражалось в его глазах, только в этих случаях радостных и без страха открытых людям. Тем не менее, он не знал ни единого из этих видов, не мог их назвать, не умел описать, потому что никогда в жизни их не видел. Каждый день он выходил открывать новый, экзотический мир, словно путешественник, которого высадили на берег фантастического континента. Разница заключалась лишь в том, что переместился не он, а природа – новый мир каждое утро взрывался у него под ногами. Так что случалось, это я открывал ему названия и рассказывал мифологию животных (вот это глухарь, который нередко спаривается с тетеревом, из чего получаются бесплодные двух-видовые метисы; а вот это изюбрь, которого еще называют маралом, сибирский олень, который совершенно исчез во времена Льда, так что даже граф Шульц отчаялся по охотиться на него), ведь я был из их мира. Я был европейцем, стояло Лето, и все это была правда, размазанная наравне с ложью.

Шло время; до меня дошло, что я совершенно не отсчитываю этого уходящего времени. Вошел в рутину. Гаврила с Алешей меня не прогоняют; можно лазить по горам и лесам, учиться стрелять в белок, греть кости на солнышке и слушать ночной джаз из трещащего приемника. Никто меня не найдет. Впрочем, никто меня и не ищет. Я разлегся в сочной траве на солнечном склоне над ручьем, положив руки под голову, глядел на пышные, словно аэростаты облака, прогуливающиеся над тайгой, одно, другое, третье… и целый поход из семи облачков, связанных длинной цепочкой, а вот два кругленьких аэростатика, и вот аэростат лопнувший, растянувшийся на половину небосклона… Собака Алеши улеглась рядом, вывалила язык, тяжело дыша, счастливая от усталости после гонок с молодым охотником. Над лугом клубились синие мушки. Я махнул рукой перед лицом. Движение было медленным, бесцельным – то ли чтобы отогнать гнус, то ли прикрыть глаза от солнца, то ли для того, чтобы подозвать пса… Заснуть? Не заснуть? Спуститься выкупаться в этом холодном ручье? Или снова вскарабкаться вместе с Алешей на гору? Или отправиться за лосями? А может, вообще уйти отсюда, из Сибири? Или вообще ничего не делать? Облака накрывали меня мягкими тенями. Плескала вода.

Наступила Оттепель, и никакой необходимости уже не было. Никакое внутреннее или внешнее принуждение не придавало мне конкретного будущего. Мне не нужно работать, чтобы выплачивать долги, для мира я и так мертв; можно вообще в старый мир не возвращаться. Нет у меня обязательств по отношению к семье, нет обязательств или провинностей в отношении людей или государства – нет у меня семьи, нет государства. Ничто мне не грозит, если сделаю или не сделаю то или иное. До сих пор я всегда был вморожен в очевидность: варшавские долги, приказ и угрозы Министерства Зимы, отец. Я-оножило. А теперь – все необязательно, даже сама жизнь. Собака вытянулась у меня на груди; я дунул ей в нос. Она только широко облизалась. Нас накрыло очередное облако. Запах теплой травы и сырого леса рвал ноздри. Я подумал: вот она, нулевая точка, это начало системы координат.

Ибо, начинается все с вещи вроде бы простой и очевидной, тем не менее, как немного людей доходит до нее. (Живется). Так вот, направду следует – до глубины души, не в порядке умственных аргументов, но простого, мужицкого знания, записанного в мышцах и костях – следует осознать себе не необходимость всякого нашего поступка и отказа от него, необязательность всякого дня, прожитого так, не иначе. (Живется). То, что встаешь, чтобы успеть в контору на восемь часов – это необязательно. То, что живешь в городе, среди людей – это необязательно. То, что работаешь ради денег, а деньги тратишь – это необязательно. То, что женишься, растишь детей – это необязательно. То, что поступаешь в соответствии с законами и обычаями, соблюдаешь правила общежития – необязательно. То, что ходишь на двух ногах – необязательно. То, что живешь – (живется) – необязательно.

Увидеть это сразу, во всей очевидности, сразу же приложенное ко всякой вещи: может быть так, может быть иначе, и ни один из способов не является более правдивым по сравнению с другим.

Увидеть и принять это в качестве наипервейшего принципа: необязательность.

Я сжал пальцы на шее собаки, стиснул сильнее, когда она начала метаться и царапать меня когтями. Отчаянный писк не мог выйти из ее пасти, когда она задыхалась в последнем вздохе.

Задушить собаку – а пачему? Позволить жить этому созданию – с чего бы? Сделать что-то или не сделать – по какой причине? Сдохнет или не сдохнет – без разницы. Поступишь так или иначе – выйдет одно и то же. Все дароги аткрыты,ни одна из вещей не является более очевидной по сравнению с другой. Жизнь пса, человеческая жизнь, собственная жизнь – это все то же самое, что кручение букв неизвестного алфавита, словно созвездия на небе, словно форма облака над головой; все пустое и совершенно необязательное.

Я могу сделать все, я не должен ничего делать.

И тогда я подумал про уральского волка и про панну Елену, протягивающую к чудищу обнаженную ручку.

Я отбросил собаку прочь, поднялся и, так как стоял, ничего более с собой не забирая, не возвращаясь в факторию, не оглядываясь назад и не отвечая на крики Алеши – отправился на Кежму.

До Кежмы было добрых полтысячи верст. Я надумал, что по крайней мере до Усть-Кута поплыву по Лене, а затем воспользуюсь Зимней железной дорогой. Только все это Второе Бродяжничество пошло совершенно по-другому. Спускающаяся с Байкальских Гор Лена не поддерживает судоходства и при самой лучшей погоде. Перед Годом Лютов в летние месяцы по ней плыли на север огромные транспорты стволов – но теперь, во-первых, никто не работал на вырубке и никто древесины не скупал; а во-вторых, до сих пор еще случались истинные потопы, в которых Лена откашливала накопленную за долгую зиму слизь: грязно-коричневые разливы густой взвеси грязи, холодной ледниковой воды и миллионов пудов захваченной этим ледовым срывом земли и растительности. С высоты приречных гор я дважды имел возможность наблюдать прохождение такой волны, зрелище было словно со страниц Книги Бытия, невольно я останавливался, присаживался, затыкая уши перед драконьим рыком освобожденной из-под оков Льда природы. Лена протекает здесь в очень глубоком русле, местами – между скал, выстреливающих к небу чуть ли не на половину версты, а то вновь попускает пояс и непристойно раскорячивается вширь, отражая низкую синь гладким зеркалом: вот тебе небо на небе, а вот – небо на земле. А потом скалы вновь захлопываются на ней; там вода ревет сильнее всего. Каменные плиты уложены, впрочем, столь регулярно в геологических террасах, словно в лабораторных сечениях земной коры, так что неоднократно, вопреки рассудку, я думал об этой природе как о человеческом творении: кто-то все это спроектировал, кто-то пробил дорогу потоку, кому-то понравились цвета лесного пейзажа, выгнувшегося над рекой, и резкие тени, вытянувшиеся на реке вечером от хирургически вырезанных скал – вот он задумал для себя картину и осуществил ее. Неоднократно я засыпал там, над Леной, у догорающего костра, с воображением, заполненным геологическими формами, погружаясь в медлительные сны о земле, камне и холодных потоках, путешествующих во тьме под гефестовым давлением.

В более спокойных притоках Лены я ловил рыбу, выбив с помощью камня и тьмечеметра крючок из проволоки, выковырянной из сорочьего сита. После разливов речной слизи я находил на берегу различные инструменты, выплюнутые из земли вместе с различным мусором. Эту рыбу я ел из проржавевшей миски для промывки породы какого-то золотоискателя. Кроме того, у меня была алюминиевая фляжка для воды. Как-то ночью к моему костру и рыбе подсел другой сибирский путешественник, идущий по течению Лены. Он представился именем Ян; сообщил, что родился в Праге подданным Франца Иосифа, в Сибирь отправился на должность управляющего шахты, теперь же нет ни должности, ни шахты, а сам он идет за шествием безумных мартыновцев, которые увели с собой его жену и ребенка – тут он вытаскивает огромный револьвер, целится в мне в грудь и требует, чтобы я поклялся, что не принадлежу никакой мартыновской вере. Мне сразу же вспомнился Транссибирский Экспресс. Я закрутил тьмечеметром: 313 темней, Лето. Видимо, он отметил мой черный отьмет, вот почему вел себя так. Я наложил ему оставшейся рыбы и рассказал историю Сына Мороза; ночи хватило. Он не выстрелил. Утром мы спустились к Качугу.

Порт и город удерживали люди некоего Фашуйкина, который, как мы услышали, когда-то был унтер-офицером надзирателей каторжных рот, которые посылались на вырубку тайги. После Последнего Сияния он каким-то образом созвал охранников вместе с заключенными и брадягами,и вот так, собравшись с силой, они захватили контроль над всем речным сплавом. Тем не менее, то же самое безголовие и беззаконие, которые давали им возможность подобного самоправия, вызвало, что в российской Азии практически полностью прекратилась всяческая торговля, и Фашуйкину, вместо того, чтобы легко и беззаботно набивать мошну, приходилось много трудиться, чтобы удержать город под властью, а людей защитить и пропитать. Мы спустились туда через два дня после прохождения того паломничества сектантов, за которым шел Ян. Разыгрались кровавые столкновения, мартыновцы желали вскрыть городские склады; добровольная милиция Фашуйкина не позволяла им в этом, она била через реку, отстреливалась из окон домов, часть из которых сгорела. Фашуйкин, дородный мужчина в военной фуражке и при нагайке, ходил по улицам со своими приближенными бродягами, во все совал нос, покрикивал на вооруженных людей, подгонял тех, кто убирал тела, склонялся над бабами с детьми, которые ежесекундно заступали ему дорогу с какими-то жалостливыми просьбами; под конец они целовали ему руки и, похлипывая, позволяли себя оттащить мрачным разбойникам, тем не менее, утешенные. Мы были свидетелями подобной сцены на берегу. Гляди внимательнее, сказал я Яну, так рождаются Соединенные Штаты Сибири. Тот на меня глянул как-то странно и указал на контору у склада (не затронутого огнем). Я прищурил глаз. Там висел плакат, издалека довольно похожий на антияпонские плакаты времен войны. Подошел. Кто-то ободрал нижнюю часть, пуля пробила надпись на самом верху – но то, что осталось, было самым главным. Это было воззвание к народу Сибири, в стиле газетных историй в картинках, провозглашаемое здоровенным лесорубом с не слишком славянскими чертами лица. Лесоруб с плаката извещал, что эти земли и их богатства находятся во владении уже не Императора Всероссийского, но народа Сибири – поскольку 17 октября 1929 года в Томске были учреждены Соединенные Штаты Сибири,отдающие сибирякам демократичную над ними же власть. Томское Воззвание подписали различные политические комитеты, в том числе Новые Народникии эсеры-вешатели Савинкова, но первым в этом списке было Всеобщее Областничество,представляемое Поченгло П.Д. Ниже, под левой рукой лесоруба, размещалась речь о планируемых действиях Временного Правительства СШС; именно этот фрагмент отсутствовал. Я спросил у Яна, слышал ли он что-либо об этом правительстве. Кто у них канцлер? Не какой-то поляк, случаем? Только Ян к этому державному проекту особенного уважения не испытывал. Все это салонные забавы политиканов, буркнул он, присматриваясь к трупам, вылавливаемым из реки сплавщиками-инородцами. И чего это им захотелось всю эту пропаганду рассылать – сколько тут людей читать могут, а? После чего он направился к могилам на южной окраине, чтобы там поискать свою женщину и ребенка.

В Качуге мы провели три дня, ожидая оказии, чтобы отправиться на лодке вниз по реке. Ян отказался от этой идеи первым, предпочтя идти за мартыновцами пешком. Подобных бродяг здесь были сотни, все одинаково без денег, христарадничая у людей какую-нибудь горячую еду и крышу над головой. Деньги, впрочем, особо здесь и не помогли бы: как я быстро заметил, царский рубль вскоре после Оттепели пожрала инфляция, не лучше выглядели и другие европейские валюты; ценность удерживал только американский доллар, золото и алмазы. Фашуйкин платил за уборку улиц и поддержание порядка картошкой, репой и луком, а так же долговыми расписками его Деревообрабатывающего Синдиката. Поработав пару дней на трупах, я, по крайней мере, потом досыта наелся. Расписки служили лишь для подтирки задницы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю