355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Хенни Янн » Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая) » Текст книги (страница 51)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 21:00

Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)"


Автор книги: Ханс Хенни Янн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 51 (всего у книги 70 страниц)

– Ты сейчас немногого стоишь. Я ведь вижу: ты сломлен. Твоя музыка, на которую я возлагал надежды… – в этом плане ты исчерпал себя. Гемма тоже тебе не помогла. Хотя я и на это надеялся. Удивительно, в самом деле, что любовь для мужчины настолько неплодотворна! Кое-кто, вероятно, думает или говорит, что именно я довел тебя до краха. Если это правда, нам с тобой больше не на что надеяться. Нашу жизнь нельзя обратить вспять. Можно только ускорить темп продвижения вперед. Это человеку по силам. Этого я и хочу. Хотя я не знаю ни маршрута, ни конечной цели пути. Я хочу завершить единение, которое мы с тобой когда-то начали. Пусть даже речь идет о самом худшем куске человеческой жизни. Ты должен принять мое предложение. Что ты не просто доверишься – а полностью предашься мне. Я сам не знаю, ради чего. Ради того, чего я пока не знаю. Ради чего-то совершенно неведомого. Что нам еще только предстоит изобрести.

Я ответил спокойно:

– Я никогда и ни в чем тебе не отказывал.

Он продолжил:

– Ты все еще неправильно истолковываешь мои слова. Я имею в виду другую верность, нежели та, о которой думаешь ты. Я имею в виду верность поистине отверженных, их непрерывный заговор против понимания жизни, свойственного другим людям. Я представляю себе вот что: мать, настоящая человеческая мать, прощает своему ребенку любой проступок, потому что она прощает себе самой. Это человеческий инстинкт. Мы не можем иначе: мы вынуждены придумывать оправдания для своих действий. Наша кожа это наше жилище. Я понимаю: между тобой и мной не может быть никакой связи, не созданной Природой. В этом – после долгих лет, заполненных грезами и несбыточными желаниями, – я вынужден признаться своей душе. Ты не моя мать: просто потому, что ты мне не мать. Но ты когда-то простил мне, как могла бы простить только родная мать. Я знаю, ты в тот день устыдил десять тысяч матерей, которых в похожем случае сбили бы с толку распространенные в мире предрассудки. Ты не можешь забеременеть от меня, как и я не мог бы выносить в чреве ребенка. Природа говорит «нет». Она еще до того, как все началось, сказала свое «нет». Подобные вещи в нас уже упорядочены, заданы, предустановлены. Беременность свершается в матерях. Они не сами беременеют. Просто в них беременность вызревает. Но ведь и в нас с тобой есть ОНО, которое разрастается. Мы попытались стать единым телом, единой плотью. Природа нам в этом отказала. Те немногие капли крови, которыми мы когда-то обменялись, в результате пищеварительных процессов в наших организмах давно забылись и стали недейственными. По нашим губам текло больше крови убиенных животных, чем слюны, которой мы обменивались при поцелуях. Нас с тобой гонял по кругу бич нашего предназначения. Мы уже лишили себя права на какую бы то ни было вечность; но не получили за это земной награды. Мы держались вместе, как редко держатся друг за друга два человека; мы совершили много анархичных поступков, но еще никогда не радовались своим преступлениям. Мы несли свою вину как тяжелую ношу, которую нельзя сбросить. Нам не хватало мужества, чтобы поспорить с Высшим Распорядителем, мы всегда обманывали только людей, которые в любом случае наполовину слепы, наполовину глухи и наполовину безумны. Нам не хватало радости и внутренней умиротворенности, уверенности друг в друге. Тайны, хранимые нами от мира, постепенно стали такими немногочисленными, что мы давно не дотягиваем до общераспространенной нормы обмана. Я вынужден вновь и вновь признаваться себе в одном и том же: я так и не смог превозмочь убийство Эллены или забыть о нем. Оно как ров, через который я не в силах перепрыгнуть. И все же я чувствую, что мои самообвинения поблекли. Я не прощаю, не обеляю себя; но само время оттесняет меня от моей вины. Место действия этой вины блекнет. У меня остался лишь страх перед несправедливым приговором. Я не переживу, если вдруг теперь меня начнут обвинять чужие люди. Они, убивающие животных, но ничего не знающие об убийце, говорят, что через двадцать или двадцать пять лет такое преступление уже не подлежит наказанию. Прошло чуть больше десяти лет. Мне нужно дождаться, пока пройдет двадцать или двадцать пять, тогда я обрету неоспоримую гражданскую свободу. Твои дружеские чувства ко мне так долго не продержатся. Ты сбежишь. Твоя верность превратится в руины, поскольку Природа сказала «нет». Я не хочу признавать решение Природы, потому что иначе я попаду на виселицу. Мой протест должен обратиться и против Бога, потому что всякое разделение и преткновение имеет основание в Нем. Он думает… или Оно думает и действует в нас. – Может, когда-нибудь мы с тобой откроем некий упорно замалчиваемый лучший закон. Втайне я надеюсь на это. Но я знаю, что сам он к нам не придет. Это мы должны отправиться на поиски. Мы должны сжечь за собой мосты, которые могли бы вернуть нас к обычной жизни. Друзья оказались нашими искусителями. Эгиль был моим искусителем. Гемма – твоим. Мы не вправе возвращаться назад. Иначе мы потеряем всю свою юность из-за одной ошибки. – Я не хочу заклинать тебя прислушаться к моим словам; но подозреваю, что, если ты этого не сделаешь, судьба рано или поздно поднимет тебя из супружеской кровати, возьмет за руку и заставит увидеть собственными глазами, как я гибну под рукой палача. Или – как сам бросаюсь между мельничными жерновами. И как они перемалывают плоть, которая хотела единения с твоей плотью. И тогда тебе придется понести наказание, равносильное моему: лишиться подлинной жизни… быть неописуемо одиноким. Я не хочу угрожать. Да и по какому бы это праву? Нет-нет, не страх, не беспорядочное мельтешение образов выберу я как средство, чтобы встряхнуть тебя. Я просто уверился в том, что я всегда домогаюсь от тебя большего, чем ты – от меня. Я хочу продолжения нашей общности. Хочу безусловного единства с тобой, хотя такое единство, как утверждают верующие, возможно только между душой и Богом. Но я хочу этого с тобой. Я вот-вот лопну от тоски по такому единству. Я согласился бы прямо сейчас умереть, и без страха, если бы это помогло устранить возникшую между нами трещину. Я настолько одержим, что мог бы пожелать, чтобы ты получил тяжелые ожоги и врачи, сняв кожу с моих мышц, пересадили ее тебе…

Он говорил очень тихо. Я спокойно поднялся на ноги, подошел и обнял его сзади. Он же, не шелохнувшись, продолжал говорить оконным стеклам.

– Моя подлинная потаенная греза такого не хочет. Это один из бюргерских вариантов решения проблемы. Ложное представление, продиктованное отчаянием. Мимолетная неудачная фантазия… Я не хочу окольных путей, ведущих через несчастье, боль и извращение. Я предпочитаю прямой путь к нашему кровному родству. Я хочу настоящего, тысячекратного, предвосхищенного на небесах наслаждения. Я не хочу тебя принуждать, ибо я по натуре не насильник. Я хочу тебя соблазнить, как любой истинно любящий соблазняет другого человека. Я не собираюсь сталкивать тебя в Безвозвратное: ты должен прежде сам преодолеть все сомнения; и я ничего не захочу, пока ты мне клятвенно не подтвердишь, что этого хочешь ты. Что ты сам хочешь познать Бездонное. Что хочешь спускаться ко мне, ступень за ступенью, пока где-то там, в гротах вины и заблуждений, мы не врастем друг в друга. Я не знаю, насколько я отвратителен; но догадываюсь, что должен принять себя таким, какой я есть, и признать, что уже прошло то время, когда я был невиновным – был гонимым животным, не знающим своего пути. Я убил твою первую возлюбленную. Я этого не хотел. Я хотел быть твоим поверенным{430}. Я не имел никакого представления о своих возможностях. Я вместе со своим намерением потерпел крах, потому что был тогда еще в детском возрасте. Я думал, добро и зло это гири, с помощью которых удобно взвешивать деяния мира. Я поспособствовал тому, что Гемма была разоблачена, представлена в сомнительном свете, изгнана. Я тогда все еще хотел быть твоим поверенным и имел определенное представление о применяемых мною методах и их воздействии… Но теперь мое деяние уподобилось брошенному в воду камню. На поверхности образовались круговые волны. Круги эти расширяются. О камне больше никто не вспоминает{431}. Причиной волн могла бы быть и рыба или пузырьки болотного газа. – Речь о том, проиграл ли я и на этот раз, была ли моя попытка напрасной, нанес ли я тебе неисцелимую рану… или я сумею тебя убедить, что нам необходимо сохранить нашу дружбу… что для нас обоих поздно искать маленькое счастье, что мы либо подлежим уничтожению, либо избраны для исключения… для нового варианта Природы: быть бастардами… Бастардами, отлученными от всякого родства, не имеющими никаких обязательств, кроме одного: держаться друг за друга, как подлинные союзники, подлинные братья.

Он не мог больше говорить. Он беззвучно плакал.

– Я хочу того же, чего хочешь ты, – сказал я ему в спину.

– Я не притворялся, – ответил он. – Я хочу чего-то… чего-то низкого, порочного, хочу эксперимента с исступлением. Я хочу быть так близко к тебе, как хирург, который вскрывает твой желудок или разнимает на части коленный сустав… для которого ты всего лишь машина, и он может перебирать ее шестеренки. Но только я не перестану любить тебя, даже занимаясь этим грязным делом. – Ведь я тебя не знаю. Я до сегодняшнего дня видел тебя обузданным. И ты, поскольку чувствовал на себе эту узду, мало-помалу стал жалким, бездарным, непривлекательным человеком.

Я ответил, всецело ощущая себя тем отвратительным ничтожеством, о котором он только что говорил:

– Значит, мы снова будем испытывать друг друга, друг к другу примериваться.

– Нет, – сказал он, – для этого уже слишком поздно. Теперь лучший из нас двоих должен уподобиться худшему. И должен сделать это, не колеблясь, даже если из человека он превратится в животное. Сегодня мы порвем друг с другом. Или объединимся. Мы в самом деле растеряли высокомерие. Мы – жуткие существа. Если нам необходимо и сегодня выдерживать друг друга, мы должны любить друг друга как одержимые, подставляя свои сердца под обжигающие царапающие лучи. И еще мы должны верить в реальность собственного бытия – в это отклонение, эту единственную в своем роде судьбу. Пока не закончится важный для меня срок – двадцать или двадцать пять лет. Это определяют юристы. И только тогда сможем мы опять, как сегодня, поговорить о решениях и их изменении. Сейчас первая половина пути уже завершилась. Нам нужны новые клятвы.

Он повернулся ко мне. Его лицо было бледным. Бесконечно спокойным и красивым. С сожалением должен признать, что поразило оно меня только в начале. Хотя потом – – – Все признаки возбуждения с него исчезли, и даже внешние следы прожитых лет словно отвалились: первые морщинки на коже, тени, образующиеся от взглядов, которые мы обращаем внутрь себя… Нет, его лицо не имело ни малейшего сходства с тем, что он говорил. Поток мыслей, казалось, с лицом не соприкасался. Тутайн стоял, в этой чудной просветленности, и ждал моего слова. Я положил дрожащие руки ему на плечи. И наконец сказал:

– Я не знаю, куда нас приведет твоя воля. Но нахожу, что от меня ничего не зависит; возможно, я худший из нас двоих. Если ты переоценил мои способности, ты пожнешь скудный урожай. Возможно, я уже настолько обуздан, что будет трудно заставить меня вновь одичать. Это всё ты должен обдумать. А свое слово я тебе даю.

Он рассмеялся. Сказал:

– Я не думал, что это получится так легко.

Он грубо схватил меня и притянул к себе. Я почувствовал боль в запястьях, стиснутых его пальцами. Он накрыл мое лицо своим лицом. Запрокинул мне голову и прижался широко открытым ртом к моей шее. Я почувствовал на горле два ряда его зубов; но зубы тотчас превратились в губы. И эти влажные губы слизывали теплые жемчужинки, хлынувшие из его глаз. Потом он меня оттолкнул. – —

И начались дни молчания, какого еще никогда между нами не было. Непрерывного молчания. Молчания без единого слова. Тутайн думал, ломал себе голову, совершал преступление – в том смысле, что мысли его ни на чем не могли остановиться. Он не отходил от меня ни на шаг. Но не произносил ни слова. И, как ни странно, мой рот тоже оставался закрытым. Мы проводили время, как двое немых. По вечерам перепахивали ногами дорожную пыль. Потом молча заползали каждый в свою постель, как люди, которые сердятся друг на друга. Я вспоминаю, что часто лежал ночами без сна; широко открытыми глазами рассматривал тьму и те образы, которые, без разбору, вытряхивал в нее мой мозг: размалеванные личины; стебли травы; горящих кроликов; рожающее северное сияние; серую листву, нарисованную тушью на бумаге; воробьев, которые выклевывают из расколотых костей костный мозг; человеческий живот, превращающийся в гигантскую слоновью печень; танцующие звезды, не удерживаемые гравитацией; капли дождя, оплодотворяющие глубинных рыб; прочитываемые буквы, соединяющиеся в нечитаемые слова… Мир, который не держится ни на какой мысленной или ассоциативной связи. Только зрительные образы… Сердце мое колотилось. Я чувствовал стеснение в груди.

Однажды в полдень Тутайн – как если бы этих гнетущих дней вовсе не было – снова начал говорить. Он взял меня под руку и спросил:

– Если бы я дал тебе яд и предложил его проглотить, ты бы согласился?

– Возможно… Возможно, я проглотил бы его, – сказал я, слегка запнувшись, – если бы это принесло тебе несомненную пользу.

– У меня есть яд, – сказал он с расстановкой, – и я бы хотел, чтобы ты его принял.

Кажется, я не почувствовал ничего особенного, когда он это сказал. Во всяком случае, у меня не возникло мысли, что через считаные часы я умру. Хотя я уже решился принять яд. Мои ощущения были притуплены, разум оцепенел, жизненные силы дремали. Ни о каком будущем я не думал. Полагая, что будущего для меня нет. Момент был невыразительным, исполненным умственного беспорядка. Бывают такие тусклые минуты, подобные мутным туманным ландшафтам. Когда мы, не сопротивляясь, смиряемся с безумным приговором, вынесенным нам фактами.

Тутайн отломил головку маленькой ампулы из коричневого стекла, высыпал ее содержимое в кубок, достал вторую ампулу – как мне показалось, другого размера и цвета, – отломил головку, высыпал содержимое туда же, сверху налил воды и потребовал, чтобы я это выпил. Я взял кубок, поднес его к губам и стал медленно пить, пытаясь распробовать вкус раствора. Вкус был пресным и одновременно горьким. Тутайн внимательно смотрел на меня, вроде бы с одобрением.

Кажется, мне понадобилось довольно много времени, чтобы проглотить жидкость. Когда я поставил пустой кубок на стол, Тутайн сказал:

– Это яд; но не настолько сильный, чтобы он убивал, и не оказывающий неприятного воздействия. Возможно, он тебя оглушит, лишит некоторых ощущений и разрушит в тебе сдерживающие барьеры.

Я робко смотрел на него. С ощущением, что мое доверие к нему и к себе подорвано. Конечно, я всерьез не готовился к смерти; но глухо стучащее сердце намеревалось принести какую-то жертву. И теперь я почувствовал себя обманутым.

– Ты ведь дружишь с доктором Бостромом… – разочарованно сказал я.

– Наконец образовалось созвучие! – крикнул он в мое опечаленное лицо. – Кто не пожалел своей жизни, отдает и тело, и душу. Твой труп не сопротивлялся бы мне; но теперь все прикосновения и проникновение будут иметь место в жизни.

– Я в самом деле не понимаю… – сказал я смущенно.

– Кто же поймет дьявола? Ты – роскошный экземпляр человека. А я только искуситель, – сказал он{432}.

– Ты должен мне объяснить… – пробормотал я, уже полностью со всем примирившись.

– Аниас, – сказал он, – самое трудное это начало.

– Какое начало? – спросил я.

– Начало исступления, – ответил он.

Я отвел от него взгляд и сел на стул. Тутайн тотчас оказался рядом, поддержал меня за плечи. Его руки прошлись по моим волосам, угнездились во впадинах на лице. В тот же миг мною овладело соблазнительное головокружение, мне захотелось, чтобы меня отнесли в постель. Это желание было настолько сильным, что я заплакал. Я понимал, что мое восприятие изменилось. Собственная голова как бы парила надо мной. Тихий, непрестанный звук жужжал в ухе, какое-то млечное слияние моих представлений, желаний и мыслей… Едва всколыхнувшееся, невыразимое счастье… Я вскочил со стула (мне это удалось), быстро прошел через дверь и бросился на кровать. Неиссякаемое утешение, какое можно порой почерпнуть в детских играх, проникло в меня. Тутайн был рядом со мной, как тень. Он на меня смотрел. Я закрыл глаза; и почувствовал, как теплый пух оседает на мою кожу. Непостижимое тепло, которое, словно румянец стыда, наверняка окрасило мою кожу красным… Потом мне померещилось, будто совершенная тьма вытеснила из моего мозга все представления. Раздвоенное любопытство, подпитываемое страхом и сладострастием, снова вытряхнуло меня из этого блаженного состояния. Стены и потолок комнаты показались мне черными и далеко отодвинувшимися, черными были и все предметы, на которые натыкался мой взгляд. Во всяком случае, цвета отсутствовали. Только лицо Тутайна, на которое снизошла удивительная ясность умиротворенности, сохранило, как мне казалось, естественные цвета и противоположность света и тени. Но лицо это было безглазым, как античная бронзовая статуя, у которой выпали эмалевые вставки.

– Ты должен снова закрыть глаза, – сказал он.

Я тотчас так и сделал; но еще успел увидеть, как взметнулись его руки. Эти руки с растопыренными пальцами показались мне летучими мышами{433}. Жуткими, словно детское лихорадочное видение. И артистичными, как прожилки на увядающих листьях или как мраморные изыски исламской оконной решетки. Я счел бы себя строптивцем, если бы осмелился еще раз открыть глаза. Я думал – или что-то во мне думало – о порхании этих маленьких летучих млекопитающих. Думалось о проходах, оставленных в стенах старинных башен, где эти животные обитают днем, а также в период зимней спячки. Думалось: черная, черная, черная кровь, перекачиваемая моим сердцем, черная земля, меня покрывающая, черное блаженство, в которое я погружаюсь{434}

Когда я, опять решившись на неповиновение, распахнул глаза, я увидел, как Тутайн устремляется на меня, совершенно преображенный. Он был чем-то белым. Я почувствовал, как это белое – среди черноты – жестко прижалось ко мне{435}. Камень – его голова – покатился по подушке и остановился рядом с моей головой; его грудь упала, как груз, на мою грудь. Но она не имела веса: ведь мне почудилось, будто оба мы падаем и будто я могу падать быстрее. Тутайн держал меня, чтобы мы оставались вместе. И наступил момент, когда он выполнил свое намерение. Его пальцы оказались у меня во рту. Он схватил мой язык и потянул за него, как если бы хотел убедиться, что язык пребывает под нёбом как часть меня, порочная или заслуживающая любви; как нечто неистребимое, что не может быть вынесено наружу и о чем он, Тутайн, теперь должен получить точное знание, чтобы исключить возможность даже малейшего обмана. Он осматривал меня, как скототорговец осматривает животное, за которое должен заплатить высокую цену. Он вдувал воздух мне в ноздри, чтобы услышать звук, порождаемый внутренними пустыми пространствами, ибо хотел убедиться, что существует путь внутрь меня; и что даже если пальцы у него слишком грубы, то дыхание, согретое в его легких, ощупью проникнет в эту полную образов тьму. Я все время чувствовал, что это его дыхание, а не струя из каких попало легких: в потоке воздуха еще ощущалось истончившееся присутствие Тутайна. Он хватался руками за мои запястья и щиколотки, запускал пальцы между волокнами моей плоти. Я чувствовал, что я обнажен и что хорошо рассчитанный надрез – не знаю, в каком месте – распорол меня. Пальцы скототорговца добирались даже до соединительных оболочек, окружающих мои мышцы. Его руки и колени стискивали нечто безвольное, почти бесчувственное: меня. Завершив этот чудовищный осмотр моего естества, он сказал – я его услышал – хриплым голосом, упирающимся в мой лоб:

– Ты еси{436}.

И сразу стало неважно, нравлюсь я ему или нет. После во рту у меня остался какой-то привкус, и я сглотнул. Я не имел своей воли. Это было лучшее во мне – что я не имел своей воли.

Самое удивительное в тогдашнем моем состоянии: что время разбилось. Даже осколка какого-либо потока ощущений не осталось у меня в сознании. Все было одновременно{437}. Бодрствование и сон переходили друг в друга. Боль и блаженство не следовали друг за другом, а соотносились между собой как стоячие воды. И никакой разум не отделял чувствование от мышления, не упорядочивал их в соответствии с понятиями, которые нам внушались с детских лет{438}. Остаток этого дня и часы последовавшей за ним ночи были вычерпнуты из потока времени и опорожнены в вечное-небытийствующее; они вспыхивали там, как разреженный ртутный луч{439}. – – —

Я проснулся, лежа в своей постели. Я, значит, провел в постели всю ночь. Я мог бы откинуть меховое одеяло. Я его откинул. Я все еще лежал голый. В моей груди зияла рана. Она не болела, но липла. Липла и подтекала. С внутренней стороны бедра тоже что-то липло и подтекало. Я был запачкан кровью. Соленой, дурно пахнущей кровью. Посреди комнаты стоял Тутайн и мыл себя с головы до ног. Вода сбегала с его кожи каплями и ручейками. И собиралась в тазу, где стояли его ноги. Эта жидкость была темной и мутной. Буро-красной, как помои со скотобойни. Цвета буро-красных нечистот. Он вытерся полотенцем, растер себе мышцы. Я обнаружил на нем разверстый рот большой раны{440}. Я подумал: я воняю его и своей кровью. Он воняет моей и своей кровью. Он, видите ли, экспериментирует. Хочет показать, что он по натуре убийца. Он склонен к рецидивам. – В этот момент Тутайн увидел, что я проснулся.

– Давай вылезай из постели! – сказал он. – Я тебя сполосну.

Я поднялся, встал перед ним. Он принялся обрабатывать меня губкой.

– Существует, оказывается, и После, – сказал он.

Меня знобило; но он прогнал это ощущение своими быстрыми движениями. Я не спеша наблюдал за ним. Я увидел, что вода смыла слой грязи с моей кожи. Теперь это опять была кожа человека, каким я привык быть. Только обе раны еще кровоточили. Я сказал:

– Возможно ли, что тебе это доставляет радость?..

– Что, по-твоему, должно доставлять мне радость? – медленно спросил он.

– Да вот это… Вскрывать плоть из желания посмотреть, что скрывается за ней… что там внутри… и чтобы текла кровь.

– Ясно, – сказал он тихо. – Ты принимаешь меня за убогого убийцу. Я как раз собирался рассмотреть такую гипотезу. Но сразу могу сказать, что мне не хочется, совершенно не хочется знать, что скрывается под кожным покровом, изменившимся в результате убийства или яростного нападения. Мне хочется понять, что скрывается в тебе. Я – исключительно твой убийца. Твой лейб-убийца. Твой вампир. Я пил твою кровь. И ты пил мою кровь. Конечно, на вкус она не хороша. Тебя пришлось подвергнуть воздействию хлороформа, чтобы мерзкое и убийственное смогло произойти в тебе и с тобой.

– Я только хочу знать, соответствовало ли это твоей предрасположенности, – сказал я.

– Нет, – ответил он, – мне пришлось приложить значительные усилия, чтобы преодолеть себя. Оно почти недостижимо, это чувство. Чувство, что ты действуешь и одновременно упраздняешь себя. Упразднять себя и любить… Любить и быть любимым… Обычно или мы любим, или же любят нас. Но мы с тобой оба хотим, как следует из нашей договоренности, чтобы все было устроено иначе. Мы хотим того и другого. Хотим жить, исключив из своей жизни нормальные феномены. Чтобы любить и быть любимым. Чтобы осуществилось это двойное требование. – ДАЛЕКО, В ДЫМКЕ БЛАЖЕНСТВА И ГРЯЗИ, БУДУТ РУКИ ВОЗЛОЖЕНЫ НА БЕЛОЕ, – говорит один поэт.

Раны кровоточили. Мои раны и его большая рана-пасть. Губы его раны проливали красные соленые слезы. Если и было между нами соединение, кощунственное, то теперь я считал, что это хорошо. Легочные больные ведь пьют теплую кровь забитых коров, чтобы выздороветь. Они пьют кровь год за годом. Почему же мы не вправе сделать что-то для своего здоровья?.. – Собственный мозг вдруг показался мне невесомым… парящим, словно облачко дыма…

Тутайн, наверное, подхватил меня. Ибо очнулся я в его объятиях. Всего на долю секунды головокружение овладело мною. Зачем только я подумал об этой крови коров, которую пьют больные с кровоточащими легкими?

– Укладывать тебя в постель я не буду, – сказал он дружелюбно. – Лучше пройдись по комнате! Сердце у тебя слабовато.

– Что ты знаешь о моем сердечном мускуле? – откликнулся я.

– Кое-что знаю, – ответил он серьезно, – я покопался в тебе во многих местах. И какие-то твои особенности понимаю теперь лучше, чем прежде. Сам ты моих действий не помнишь. Но я не хочу от тебя ничего скрывать.

Он положил правую ладонь мне на живот. Внезапно я почувствовал ужасную боль. У меня перехватило дыхание. Потому что Тутайн запустил пальцы в мою плоть и еще вцепился в нее ногтями. Так хищный зверь ударяет лапой свою жертву. Я хотел крикнуть. И не мог. Он тотчас ослабил хватку.

– Ты много чего претерпел, – сказал он, – только забыл об этом.

Я негодующе присвистнул сквозь зубы. Меня трясло. Я взглянул на Тутайна. Только теперь я понял, что от рук убийцы Провидение требует профессиональных навыков. Оно дает врожденную предрасположенность, лапу хищника; однако технику ремесла убийца должен приобрести, придумать, испробовать сам. Внезапная вина стоит в конце длинной цепочки ремесленных навыков. Бывают интеллектуальные убийцы: они упражняются в мышлении. И бывают убийцы, работающие с мускульной силой: такие должны упражнять свои руки. Они, эти последние, – как красивые кошки и коты. Тутайн играет со мной, как кошка с мышью. Но я его знаю. Он внезапно преображается. И тогда снова становится самим собой. Это значит, что исступление его покинуло… Тутайн никогда больше никого не убьет. Он только разыгрывает трагическое театральное действо своей вины. Он никогда не мучил животных и не доводил их до смерти.

Он сказал:

– Под вытатуированным орлом на моей спине тоже скрывается шрам. Его нанес мне Георг. Точнее, нанес рану. Мы с ним тогда были очень молоды. С тех пор прошло много лет.

Тутайн сильно побледнел. Из-за того, что лицо его стало почти прозрачным, голова казалась уменьшенной. Кошачьей или птичьей. Глаза залегали глубоко, лишенные блеска. Случается иногда, что ты, глядя на живого человека, уже видишь в нем будущего мертвеца. Я в тот момент тоже предвосхитил то, что мне пришлось пережить позже. Я пролил горькие слезы. Тутайн не догадался, почему я плачу. Он спросил, что меня так расстроило. Я ничего не ответил. Мы поспешно оделись. Когда с этим было покончено, я отважился еще раз в упор взглянуть на него. Лицо по-прежнему оставалось бледным, как будто вся красная краска – кровь – была израсходована. Свет, косо падавший из окна, обозначил глубокие тени на белой, как мел, коже. Может, в этот момент Тутайн случайно увидел свое отражение в маленьком зеркале. Во всяком случае, он принялся энергично растирать себе щеки. И громко заговорил:

– Нам нужен плотный завтрак. Меня мучает жуткий голод. Ты не против, если мы выпьем по рюмке ликера? Из этой пузатой, пахнущей алкоголем бутылки Кордиал-Медок?.. Потом – крепкий кофе. Яичница с ветчиной, жаренная на сковородке. Апельсиновый джем. Охлажденное сливочное масло, намазанное на белые хлебцы в форме звезды… Я предлагаю отправиться в городской отель. Мы будем там шагать по огромным красным коврам с вытканными зелеными цветами. А ликер выпьем тут.

Он открыл шифоньер и, сунув руку за костюмы и пальто, извлек бутылку. Налил себе полстакана; спросил, не хочу ли и я начать день с такой же порции. Не дожидаясь ответа, сразу наполнил до половины второй стакан. Он втягивал ликер большими глотками, смаковал, глотал… Я последовал его примеру. И сразу почувствовал мягкое живительное тепло. Я выразил Тутайну свое полное одобрение: дескать, он нашел правильное средство, чтобы облегчить тягостную минуту… И тут же, ощутив обжигающую жажду, стал торопить его – чтобы мы скорее попали в отель.

Тот день прошел как долгожданный праздник. (Такие праздники мы время от времени устраивали и потом.) Я не услышал от Тутайна ни единого слова, которое было бы резким или двусмысленным. После мне казалось непостижимым, что в моей голове в тот день не возникало ни одной стоящей мысли, ни даже простого воспоминания. Я совершенно забыл совсем недавнее прошлое; в теплой тьме моего блаженства иногда всплывал образ Геммы, к которому я относился без сладострастия, но и без равнодушия. В тот же день образовалась тайна. Ведь я так и не узнал, действительно ли Тутайн любил меня, с этим своим нелепым всепожирающим жаром, – любил того, кто потерпел крах. Или ему пришлось преодолевать себя, чтобы полюбить банкрота. Может, он лишь ценой невообразимых волевых усилий проложил прямой путь для своих влечений. Может, он трудился над этим годами… Смерть Эллены навсегда отняла у него способность беззаботно наслаждаться женщиной. Его чувственные переживания с тех пор были игрой с огнем, замаскированным самоубийством, – и неизменно требовали чрезмерного телесного напряжения. Он и не отрицал, что мощь его плоти больше, чем у меня. Его руки постоянно стремились к крови. Я не знаю, о чем он думал в ту ночь. Он распорядился мною по своему усмотрению, отвел мне какое-то место, – в то время как сам в очередной раз совершил некую революцию.

* * *

Мне, кажется, мало того, что я себя унижаю, вплотную приближая свой отчет к правде действительного… Но ведь за глупостями и порывами нашей души, какими бы вопиющими, или смехотворными, или отвратительными они ни были, громоздятся факты тварного мира, потенциальная энергия призванной к жизни материи. Ведь невозможно предположить, что мы сами придумываем свое бытие: поступки, и побеги сновидений, и тоскования. Наша воля всегда обрамлена природным законом и вне его не может существовать. Любовь, от которой все мы зависимы, никаких норм не знает: она всегда остается бездной внутри нас. А потому человек, который боится полюбить… отказывается полюбить другого как самого себя, когда пробьет предназначенный для этого час… и обращается за советом к чужому разуму… – такой человек умирает обедненным.

Я сознаю, что мои ощущения очень далеки от повторяемых на протяжении столетий суждений большинства. У меня больше нет религиозного инстинкта – той узды, которая зажимала бы мне рот, когда мои мысли становятся строптивыми… Начало духовной жизни человечества было и началом обмана. Те доисторические художники и скульпторы, чьи произведения археологи выкапывают из земли или находят в пещерах Овьедо, Фон-де-Гом, Эпаленж, Гурдан, Комбарель, Альтамира, Марсула, Нио, Тюк д’Одубер{441} (или как там еще называются подобные места на Земле); те первые творцы, которые населяли стены гротов и гладкие скальные поверхности изображениями зверей, или выцарапывали рисунки на слоновой кости, костях, оленьих рогах, янтаре, сланце, известняке, стеатите и гальке, или ценой многомесячных усилий превращали камни в статуи, – они вообще не смогли бы выжить, они погибли бы от голода из-за искусства, этого сакрального подражания Творцу, если бы не выдавали свои произведения за орудия магии. «Кто восхитится моим мамонтом, – кричали и заверяли художники, – тому удастся убить мамонта на охоте. – Кто будет смотреть на пышные телеса созданной мною женщины, у того жена станет такой же пышнотелой». – Еще и в более поздние, исторические времена обманщики утверждали, будто Богу угодно, чтобы у захваченных вражеских коней повреждали берцовые суставы…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю