355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Хенни Янн » Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая) » Текст книги (страница 24)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 21:00

Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)"


Автор книги: Ханс Хенни Янн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 70 страниц)

– Он красивый и наверняка молодой, этот мужчина.

– Аниас, – радостно и даже восторженно воскликнул Тутайн, – такую характеристику она могла бы дать и архангелу! Ты вправе гордиться… – Его веселость внезапно погасла. Он добавил, мрачно уставясь в пол:

– А это, значит, Буяна.

Я думал, он скажет еще что-то, но он просто подошел к столу, налил себе вина и залпом выпил. Девочка взобралась на лошадь-качалку и, приподнимаясь и опускаясь в седле, привела коня в движение. Я взял стул и сел. Неожиданно девочка прервала игру, бесшумно скользнула ко мне и приблизила свое темное лицо к моему. Ее полные губы, готовые к поцелую, от моего рта отделяло расстояние в ширину пальца. Но поскольку я, непонятно почему, пренебрег предложенным плодом, поцелуем, девочка отошла от меня, повернулась к Тутайну и спросила:

– Что мне теперь делать?

– Покажи свои ножки, – сказал он спокойно.

Она уселась рядом со мной на стул, а ноги положила на стол. Ступни этого ребенка были как у египетских статуй. Несказанно соразмерные. Но пальцы и подошвы покрыты пылью.

– Ступни Буяны безупречны, – сказал Тутайн торжественно.

– Мне раздеться? – спросила девочка.

– Позже, – неуверенно ответил Тутайн и продолжил: – Убери ноги со стола и позаботься об ужине.

Но ребенок оставил ноги на прежнем месте, и Тутайн сам принялся вынимать из картонной коробки всякую снедь. Увидев некоторые лакомства, которые Тутайн выставлял на стол, девочка погружала в них большой палец ноги, потом подносила его ко рту и тщательно облизывала. Эти движения напомнили мне о пантере{225}… Потом ноги исчезли со стола. Девочка запустила обе руки в салат, состоящий из телятины и апельсинов, и начала есть, слизывая еду с пальцев, как прежде вылизывала ступни. Тутайн между тем покончил с приготовлениями. Мы уселись, и началось пиршество: я, правда, не очень усердствовал, потому что неотрывно смотрел на рот девочки, который с неописуемым удовольствием, с неподражаемой грацией и всевозможными вывертами поглощал даже самые рискованные куски. Тутайн пил очень много вина. Девочка же отхлебывала из своего бокала умеренно.

Ужин еще не закончился, когда в дверь постучали. Я испугался. Тутайн сердито крикнул: «Занято!»

Девочка поднялась. И сказала:

– Сегодня четверг, мой господин. Это Андрес.

Она поспешила к двери, отодвинула засов и впустила молодого человека. Увидев меня, он с достоинством поклонился. Я удивился, заметив, что рука у него начала подрагивать.

– Нехорошо, что вы не вспомнили обо мне, – упрекнул он Тутайна. – Я постучал, потому что сегодня четверг, а не для того, чтобы помешать вам.

– Если вы окажете нам честь и поужинаете с нами, я вам все объясню, – сказал Тутайн, – и вы будете удовлетворены.

Андрес отер губы. Он ничего не ответил; но сел за стол. Буяна поначалу ела стоя. Потом она отошла и присела на край кровати.

Тутайн объяснял чужаку, кто я такой, как попал сюда и что я – он, дескать, за это ручается – ни в коей мере не помешаю столь приятному посетителю… Любезные слова моего друга показались мне оправленными в свинец. Ведь Тутайн наверняка совершенно забыл о господине Андресе и, сверх того, – об особом значении четверга.

Я чувствовал стыд, как подросток, который в присутствии товарищей вляпался, ничего не подозревая, в кучу дерьма.

– Этот господин уже завершил свое дело? – раздраженно спросил господин Андрес.

– Пожалуйста, поешьте хоть немного и глотните вина, – добродушно сказал Тутайн. – Мы сейчас же уйдем и оставим вас наедине с Буяной.

– Можете не торопиться, – ответил тот. – Я здесь лишний, если оказался вторым, поэтому роль уходящего больше пристала мне.

Брови Тутайна поползли вверх.

– Вы никакой не второй, и мой друг для вас не опасен!

Так вышло, что мы, все трое, поднялись одновременно. Тутайн сказал мне:

– Давай сходим на часок в «Бочку Венеры». Потом вернемся и найдем здесь отличного товарища, уже помирившегося с нами.

Но тут вмешалась Буяна. Спрыгнув с кровати, она подскочила к Андресу, взяла его под руку и одновременно сунула ноги в туфли.

– Я прогуляюсь с Андресом, – сказала решительно. И, бросившись на шею молодому человеку, наградила его страстным поцелуем.

Господин Андрес… Андрес Наранхо{226}, так звучало полное имя… состроил мрачную гримасу, но было очевидно, что сердце его смеется и ликует.

– Я скоро вернусь! – бросила девочка.

И они поспешно ушли.

Тутайн издал стон, снова уселся на стул. Он начал длинное объяснение. Он сказал:

– Ты наверняка понял, какие намерения были у господина Андреса Наранхо: понял и то, что настаивать на такого рода требованиях в комнате проститутки совершенно нормально.

– Но ведь она ребенок, – пробормотал я, ощущая на языке смешанный привкус страха, гадливости и любопытства. Однако такое возбуждение нервов, отнюдь не сильное, тотчас улеглось. Я слишком устал, чтобы странное могло вызвать у меня какие-то иные эмоции, кроме чувства пресыщенности.

– О Буяне позже, – сказал Тутайн. – Что же касается Андреса, то я действительно о нем забыл. Я должен был раньше подумать, как избавиться от него… от его обременительного присутствия. Он молод, это ты сам заметил. Он приятный, даже умный человек. Но вместе с тем – доведенная до совершенства, регулярно работающая машина.

– Мне не показалось, что он заслуживает таких комплиментов, – ввернул я. Я уже не старался быть по отношению к Тутайну особо предупредительным.

Он отмахнул это возражение и стал рассказывать дальше.

– Его сегодняшнее поведение лишь подтверждает правильность моей оценки. Он не мог ждать. Но он боится болезней. Он никогда не посещает других девушек. Я для него как бы гарант его здоровья. Он не ревнует к тебе, ты просто воплощаешь в его глазах неведомую угрозу. Плотское желание пробуждается в нем с той же регулярностью, с какой отбивают время часы. На протяжении семи дней в нем усиливается голод; и потом вдруг этот голод становится ненасытным, необоримым: чем-то таким, от чего невозможно уклониться. Чем-то вроде нарыва, который прорывается и выпускает наружу гной. Только не воспринимай этот образ неправильно. Я думаю не о том, что это отвратительно, а единственно лишь о процессе преобразования раны. В Андресе заключена весьма совершенная машина… или он сам представляет собой такую машину.

– Ты говоришь это уже во второй или третий раз, – перебил я. – Так объясни мне, что произойдет, если однажды пресловутый седьмой день не оправдает его ожиданий.

– Андрес постоянно подвергается ужасной опасности, – сказал Тутайн. – Я охотно пожелал бы ему лучшей судьбы, потому что всякий раз, утолив свой голод, он становится замечательным человеком.

– Наверное, в нем действительно есть что-то необычное, – откликнулся я скорее со скукой, чем с воодушевлением, – раз ты так пламенно его восхваляешь. Но за время нашего краткого знакомства я этого не заметил.

– Он послушный католик, – сказал Тутайн, – и из-за этого тоже подвергается опасности. Он исповедуется у одного французского аббата, в портовой церкви. Я не могу представить себе их беседы. Речь всегда идет об одном и том же, и все-таки слова каждый раз должны быть другими. Религии не меняют человеческую плоть, они умеют только ее умерщвлять или навешивать на нее цепи греховности. Я уверен, никогда не случится так, что этот аббат скажет: Господь, создавая вас, имел в виду что-то особенное; Он выгравировал в вашей душе образ звездных орбит; Он хотел выманить из вашего нутра удивительную, присущую животным способность чувствовать аромат времени. – Нет-нет, всегда только блеклый шепот грешника, произносящего конфитеор{227}; и столь же бесцветное отпущение грехов посредником Божьим, который без негодования, а скорее со скукой или отвращением (но вряд ли когда-нибудь с любопытством), голосом, замутненным испарениями собственной души, дарует грешнику чаемое прощение. Священник знает человеческую плоть. Тысячи людей признавались ему, как она устроена. Но он не отваживается усомниться в благости мироздания, потому что оно служит прибежищем и для него самого. Он надеется, что когда-нибудь встретит настоящего грешника, чью вину невозможно простить. Он утратил бы веру в Бога, если бы сама плоть предстала как дух. Он не переоценивает чувственные впечатления; но, с другой стороны, и не понимает их.

Тутайн совсем запутался в своих гипотетических рассуждениях о священнике, который, как мой друг вновь и вновь подчеркивал, не понимает подлинной воли Творца, поскольку не может постичь этот инструмент – замечательного человека Андреса Наранхо, этот календарь, на котором Бог особым способом, с помощью внутренних соков организма, отсчитывает недели, – и всякий раз отпускает его после исповеди в негостеприимную повседневность с сожалением, что видит перед собой не калеку. Между тем в человеке по имени Андрес угнездилась не какая-то дико-разнузданная душа, а лишь не поддающееся приручению, пугающее стремление к регулярности: ни с чем не считающаяся и вместе с тем безобидная потребность…

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Я начал расхаживать взад и вперед по комнате и задел ногой пачку книг на полу. Я поднял одну книжку, раскрыл ее и увидел, что это какое-то научное сочинение из Библиотеки Музея Канарских островов. Я удивленно спросил:

– Кто здесь читает такие вещи?

– Я, – сказал Тутайн. – Я пытаюсь наверстать то, что в более юном возрасте, по понятным причинам, упустил.

– И когда же ты штудируешь эти книги? – спросил я.

– Как правило, по утрам. Я сижу и читаю, пока Буяна спит. В комнате в это время бывает очень тихо. Только дыхание ребенка… Она думает, что я свихнувшийся студент. Впрочем, она мне однажды призналась, что половину мужчин считает свихнувшимися. Они, мол, так странно смущаются и не владеют собой… Женщины, полагает она, умнее и, главное, разумнее (возможно, имеется в виду: собраннее), чем мужчины: они гораздо больше думают о земном порядке и о справедливости для всех…

– Сколько лет Буяне? – спросил я.

– Где-то между двенадцатью и четырнадцатью, – сказал Тутайн. – Я должен еще разъяснить тебе некоторые обстоятельства, прежде чем ты вздумаешь меня упрекать.

– Тебе незачем бояться меня, – сказал я тихо. – Может, тебе следовало бы бояться других.

– Отнюдь, – возразил он. – Я живу в полном согласии с соседями. Я тебе еще расскажу кое-что; но прежде – одно замечание по поводу книг, которое вертится у меня на языке. Сегодня утром мне попались в этих книгах некоторые сведения, которые существенно дополняют наш с тобой вчерашний разговор…

– Не знаю, – засомневался я, – стоит ли тратить на это время.

– А все-таки послушай, – сказал он с нажимом, упрямо. – Ученые вот-вот согласятся в том, что у мужчины восприятие боли сильнее – можно сказать, глубже, больше похоже на лабиринт, чем у женщины. Женщина в этом смысле устроена грубее, зато отличается большей чувственной восприимчивостью и склонностью (часто переходящей в суеверие) давать магическое толкование симпатическим и антипатическим силам.

– Слишком много информации для двух фраз, – сказал я, чтобы притормозить его.

– Это только вступление, – нашелся он. – Так вот: самый яркий пример отклонения от нашего мира мук и душевных переживаний можно обнаружить у черных людей Африки. Порой вообще непонятно, откуда они черпают силу, чтобы сопротивляться боли. Скажем, группа рабочих пытается повалить тяжелое дерево. Один из них случайно попадает топором по своей босой стопе. На эту ужасную рану ему наливают немного нефти, и человек работает дальше. Он даже не скривил лицо… Однако столь крепкая нервная система не выдерживает столкновения с магическими событиями. Жители целых деревень пускаются в странствие, потому что место, где они жили, посещается демонами или потому что над ним тяготеет проклятие: злые чары (мы называем так разные неуловимые влияния). Человек умирает, потому что приходит к убеждению, что не может спастись от какого-то колдовства. Он умирает быстро, за несколько часов, хотя тело у него здоровое, – потому что никто не может обуздать магическую силу, направленную против него. Болезнь, как считают люди, живущие по среднему течению Конго, обязывает выздоравливающего сменить имя – чтобы добиться окончательного выздоровления, но главное, чтобы обмануть возбудителя болезни, создателя магической судьбы: тут важно стереть все следы предшествующего существования. Речь идет о бегстве в другого человека, предпринимаемом индивидом. – Но если такого беглеца, совершенного эмигранта, по невнимательности или по неведению (всегда ведь найдется кто-то, не знающий о превращении и не предупрежденный третьим лицом) назовут старым именем, может случиться, что тот, кого так назвали, от ужаса и потрясения рухнет на землю как мертвый, будто его внезапно настигли вечные силы: раздавленный, охваченный нервным кризисом, от которого его лишь с трудом или вообще никогда не освободят.

Он замолчал. Я не понял, к чему он клонит.

– Следовательно, существует такое знание, или мудрость – пространство действия духа, лежащее совершенно на отшибе, – куда нельзя зашвыривать мячики физической механики; где составленные из мелких фрагментов мосты причинно-следственных связей обрушиваются, распадаются, превращаясь в беспорядочное нагромождение деталей и заклепок… Там же я прочитал еще об одном удивительном факте: что древние жители Канарских островов, имевшие рыжие волосы, голубые или зеленовато-голубые глаза, телосложение отчасти коренастое, отчасти стройное – такой набор черт до сих пор лежит в основе этнического типа здешнего коренного населения, – что эти люди основывали королевства, управляемые двойным королем. Двойной король объединял в себе персону правящего короля и мумию его предшественника. Живой получал царство, когда его предшественник умирал; смерть же правящего короля воспринималась как повод для того, чтобы его соправитель – мумия – был окончательно похоронен. Всякий раз последний умерший становился бессловесным сосудом, таящим в себе мудрость и другие добродетели верховной власти, под которыми, если верить Конфуцию, следует понимать нравственность и решительность. Умерший становился безобманным советником, посредством сверхреальных сил воздействующим на живого соправителя, пока тот, в свою очередь, не станет достаточно зрелым, чтобы принять на себя роль мертвого короля.

Тутайн ненадолго замолчал, потом продолжил рассказ:

– От этого факта нельзя просто отмахнуться, сочтя его странным обычаем или договоренностью, проявлением суеверия или свидетельством неразвитости ума – ошибочной мыслью, основанной не на жизненном опыте, а на произволе. Произвольной такая мысль, в отличие от нашего разума, как раз не является. Мы все выросли в обществе, где считалось необходимым воспитывать нас так, чтобы мы – и в речи, и в поступках – придерживались логики; но ведь это лишь одна из возможных моделей поведения. Наши сны проламывают такую решетку; наши страхи и влечения резвятся, как вихревой ветер, отнюдь не перемещающийся в открытом ландшафте – только вдоль дорог. Сохраняя навязываемую нам с детства точку зрения, мы не можем объяснить многие феномены. Катастрофа, внезапное вмешательство случая потрясают наше мышление вплоть до самых основ. И тогда наши прямолинейные мысли – как раненые – хватаются за любое подспорье, прибегают к помощи расплывчатых уверток. Мы примешиваем к своим человеческим делам и небо, и землю…

Очевидно, он собирался распространяться об этом и дальше. Но вовремя прикусил язык, урезонил себя. И в конечном итоге вернулся к прежней теме:

– Двойные короли были не только на Канарских островах. Еще и сегодня в Сьерра-Леоне у народности менде существуют такого рода двойные монархи. Там есть гора Масамо. На ее вершине, вдали от человеческого мира – можно сказать, в полной отрешенности, под сенью первобытных деревьев-великанов, – находится царство королевских гробниц. Никто не вправе ступить туда – за исключением короля, сопровождаемого свитой, в день его смерти. День и год такого последнего странствия определяются оракулом уже в момент вступления короля на престол, то есть в день смерти его предшественника, – здесь же. Утром этого последнего дня королю подносят чашу с анестезирующим снадобьем – ядовитым настолько, чтобы король впал в бессознательное состояние, но слишком слабым, чтобы убить его. Король должен живым (он даже не вправе быть больным) взойти на вершину горы. Он должен увидеть могилу, в которой будет похоронен. Из дворца в это же время доставляют наверх старую чужую высохшую голову, голову его предшественника, которую опустят в могилу вместо собственной головы короля – собственной вплоть до этого часа, – чтобы она покоилась рядом с королевским телом. Может, король преклоняет колени; может, его просто поддерживают с двух сторон. Кумрабай, верховный жрец, заносит тяжелый острый нож – сакральное оружие – и одним ударом отделяет голову короля от тела. После чего обезглавленное тело опускают в могилу, а вместе с ним – старую высушенную голову, голову немого соправителя, чей остальной прах покоится поблизости, под одной из каменных пирамид, тоже захороненный вместе с чужой головой. Новый правитель, с завязанными глазами, смазанной жиром ладонью ощупывает каменный оракул, чтобы узнать, сколько лет ему суждено править. Только что отрезанную голову, набальзамированную, ему принесут во дворец, дабы она отныне была ему верным спутником: он ведь нуждается в этом старшем по возрасту сосуде, наполненном королевскими добродетелями… Нам следовало бы вдуматься в такой образ жизни: мы не можем себе позволить обманываться в силах, которые по-настоящему действенны. Живой ищет для себя пропитание и убивает; только мертвый способен источать, то есть добровольно отдавать другим, дыхание духовности.

– Что ж, – сказал я после долгой паузы, – но ведь инструкцию по применению мы так и не узнали… И мне показалось, будто я заглянул в дегтярное озеро, где неизбежно утонет – если упадет туда – даже хороший пловец. Я вздрогнул от усталости и отвращения.

– Возможно, смерть этого юноши поможет тебе больше, чем мне – непроясненная авантюра с Буяной, – сказал Тутайн.

– Я ведь почти ничего про нее не знаю, – поспешно пробормотал я, чтобы он рассказал об этом. – Во всяком случае, твоя история, в отличие от моей, еще не закончилась.

– События никогда не заканчиваются, – ответил Тутайн. – Они продолжают на нас воздействовать. Он тоже будет воздействовать на тебя и дальше – этот пловец. Мы не знаем заранее, кто или что однажды нанесет нам смертельный удар{228}

Тут он смущенно замолчал. Видимо, устыдившись своего совершенно случайного и неправдоподобного словоизвержения.

* * *

– Городской ландшафт… – начал он снова, – в нем так трудно отыскать тенистые спокойные места, подушки из мха, стеклянисто-серебряный звук перепрыгивающего через корни и камни ручья… Губительно-скучные стены нам не помогут; парадные постройки – еще хуже, чем очередное повторение шаблонов, в соответствии с которыми строят типовое жилье. (Правда, здесь имеется много красивых белых стен, которые несут на себе плоскую крышу и, значит, по крайней мере, не заслоняют небо.) Человек, ходящий по улицам, похож на мертвеца. Он пытается попасть на одну из закрытых улиц. Ибо кого могут привлечь одетые в черное испанки или полуиспанки (у многих из них лица белы как снег), которые парами, под ручку или словно связанные невидимой веревкой, респектабельно наполняют своим присутствием лучшие променады? Ты вот выбрал для себя район гавани. Я же однажды свернул на одну из таких улиц, где еще признается свобода в ее низших формах. Там расположены салоны, названные по именам планет, комнаты с открытыми на улицу дверьми, с бамбуковыми занавесками, за которыми ты сразу видишь одну, или две, или три пары женских грудей… Солнце сияет; на каменных ступеньках низкого крыльца сидит ребенок. И жмурится на солнце. Я останавливаюсь. Удивляясь и забавляясь. Навстречу мне раздается смех. Я вижу запыленные, но красивой формы ступни (довольно-таки грязные, при ближайшем рассмотрении), выразительное темное лицо, платье вроде как из мешковины, неопределенной расцветки. Я произношу какие-то слова. Ни к чему не обязывающие, не связанные с определенным намерением. Девочка поднимается, хватается за что-то позади себя, раздвигает бамбуковую занавеску, приглашает меня войти. Я следую за ней и оказываюсь в голой серой комнате – вот в этой. Стул, стол, продолговатый каркас кровати с сеткой из джута и лыка, одеяло; ложе пахнет грехом. (Я, конечно, не знаю, как пахнет грех, и наверняка у него бывают разные запахи; но этот – один из них.) Я пугаюсь самого себя, я почти беспомощен. Я становлюсь жертвой бурного объятия. Я внезапно держу в руках голого ребенка, прижимающегося ко мне: испорченного ребенка. Я заглядываю ему в глаза, и голова у меня идет кругом – от такой глубины, такой незлобивости. (Мне следует быть осторожнее и не преувеличивать значимость своего первого впечатления, потому что непонятное в нем со временем стало еще более непонятным. И все же противоречие – между грехом и ее глазами – я заметил сразу.) Всё это слова. Всего лишь слова; но во мне не было никаких слов, тогда, – только инстинкт. Я вижу очень неопрятное платье, которое недавно прикрывало это безупречное (пусть и не совсем чистое) тело, – лежащим на полу. Я выкладываю на стол несколько монет, говорю, что она должна закрыть за мной дверь, – я, дескать, через несколько минут вернусь. И выскакиваю на улицу, будто речь идет о самом что ни на есть важном деле, врываюсь в «Бочку Венеры». (Так я попал туда в первый раз.) Хватаю со стойки выставленные там холодные закуски, бутылку вина. Раздобываю, в нескольких шагах от этого заведения, конфеты нескольких сортов. И, нагруженный свертками, возвращаюсь. Малышка успела тем временем надеть платье. Она не бесстыжая, она лишь усвоила законы своей профессии. – Ждет ли она чего-то для себя? – Она видит, что я вернулся, и убеждается, что намерения у меня серьезные: по крайней мере, один клиент на сегодня ей обеспечен. Я накрываю на стол, мы едим. – Ты видел, как неподражаемо она может есть? – Я кожей чувствую ужасную опустошенность этой комнаты. Ее бы надо заново побелить, принести сюда какую-никакую мебель… Я спрашиваю, сколько стоит ночь. Малышка называет мне цену. Очень дешево, потому что сама девочка бедная. К тому же – новичок в своем деле. Некоторые мужчины такое вообще не ценят. Я нанимаю комнату и ее хозяйку на восемь дней. Девочка думает, что я совсем спятил, и боится каких-то чудовищных требований. Но все же заглядывает в мои глаза, как прежде я – в ее. Это ее успокаивает, вопреки всякому разуму. (Ничего успокаивающего в моих глазах увидеть нельзя.) Я обмериваю бечевкой платье, которое на ней. Очерчиваю на листе бумаги контуры ее подошв. Потом снова собираюсь уходить, а ей наказываю запереть дверь и никого без меня не пускать. Она обещает, добавив, что будет держать слово только до вечера. Она меня не знает, так что это понятно. Все дальнейшее будет зависеть от меня. Но я и сам не знаю, чего я хочу, на что способен. Я чувствую себя непривычно оживленным, внутренне счастливым, я ни о чем не думаю. С помощью мерной бечевки я покупаю платье, с помощью чертежа – чулки и туфли… Только потом, уже задним числом, я осознаю план, в соответствии с которым действовал: погода стоит прекрасная, хочется на море, на пляж – купаться. Но не могу же я взять с собой на пляж в бухте Конфиталь полуголую, в замызганном платье девочку. Потому я и купил эти вещи. С новым счастливым чувством, что эта моя идея еще не раз докажет свою полезность… – Ее ноги проскальзывают в новые туфли. Она никогда не имела туфель (по крайней мере, так говорит), но сейчас обходится с ними, как дама из лучшего общества. Не знаю, обрадовалась ли она. Она поняла свою роль. Нам встречается фыркающий автобус. Девочка хлопает в ладоши и выставляет мне первое требование: она хотела бы прокатиться в автобусе, она еще никогда не ездила в машине на паровом ходу. (По крайней мере, она так говорит.) Я успокаиваю ее, обещая, что мы сделаем это завтра. И вот мы уже в районе отелей и пансионатов: в зоне, которая прежде была для нее закрыта и где она даже сейчас смотрит по сторонам скорее с робостью, чем с любопытством и радостью. Однако пляж – точнее, по-пляжному одетые люди – сразу меняет ее настроение к лучшему. Мы окунаемся в базарную суматоху, чтобы приобрести самое необходимое. Она стыдится, боится, когда в лодочном доме, возле которого мы будем купаться, я отправляю ее в кабинку для переодевания. В глазах у нее слезы. Мне приходится помочь ей надеть купальник. Потом наконец последние ее опасения тают, море принимает нас, горячий песок прокаливает нашу кожу… Внезапно девочка говорит, что сейчас совсем ни о чем не думает. Это значит, что вообще-то она постоянно обуреваема какими-то – наверняка тревожными – мыслями. Она, по крайней мере, догадывается об опасностях, связанных с ее профессией… Я тут же задумываюсь, стоило ли затевать все это: ведь представлять для нее опасность я не хочу. Но мне кажется, что сделанного уже не вернешь… На обратном пути мы заходим в бюргерский ресторан одного отеля. Девочка в первые две-три минуты чувствует себя несвободной. Но преодолевает свою стеснительность с удивительным самообладанием. Она, опустив глаза, рассматривает новые туфли и краснеет от гордости или удовлетворения. Ведет себя манерно, в ней теперь меньше ощутимо животное начало, она не так красива, как была утром. Меня вдруг захлестывает ненависть к кельнерам, к сидящим в зале посетителям. Но я подавляю в себе это чувство. Мне-то что, я задаром приобрел особые права… У нее в комнате мы вывешиваем на просушку мокрый купальник. Потом – неприятные минуты упорного молчания. Наконец я принимаю решение. Но и она переходит к действиям, чтобы найти выход из опасного момента. Она еще раз прибегает к такому средству, как нагота (ее этому научили), прижимается ко мне. И я целую ее кожу, чувствую соленый привкус моря{229}, бережно прикасаюсь к ее рукам и ногам; я должен кое-что в себе упорядочить, я боюсь призрака во мне, я холоден, даже отчасти строг. Но все же я сажаю ее к себе на колени, приникаю головой к ее голове и чувствую, как все мое естество приходит в состояние штиля, – и это несказанно прекрасно… Я поднимаюсь. Собираюсь уходить. «Это все?» – спрашивает она жалобно. Ясно, что она считает меня больным или калекой. Я ей серьезно отвечаю: да. И тут внезапно она начинает смеяться, вертясь вокруг собственной оси. Я совершенно не понимаю, что в ней происходит. Мечтательно закатывая глаза, что никак не соответствует ее серьезной натуре, она произносит неестественные слова. Пустой воздушный пузырь романтической лжи раздувается, переливается яркими красками, поднимается вверх… «Вы мой друг, мой настоящий друг. Такую историю я видела в кинематографе». Разочарованный, устыдившийся, я с грустью отворачиваюсь. Обещаю, что приду завтра. Плачу. Говорю, что она должна закрыть дверь на засов. И потом еще около часа брожу один по городу. Постепенно я понимаю, что мои личные воззрения в данном случае никакого значения не имеют. Мы всегда делаем то, к чему призваны. Мы находимся под незаметным, но непрекращающимся давлением. Я должен что-то принять в себя, чему-то научиться. Я обязан, должен этому научиться. Годы обучения протекают для меня очень скверно… – Следующий день получился напряженным. Много новых для ребенка впечатлений, много суеты. Буяна отчасти потеряла свойственное ей чувство достоинства. Наша автобусная поездка в Лас-Пальмас была омрачена чересчур громкими репликами девочки, а иногда и совершенно немотивированными, как мне казалось, выкриками. Я видел, что Буяна радуется; но в ее радости было что-то от кризиса: никакого сияния изнутри наружу, только дикое желание нахватать побольше впечатлений; счастье, выставленное напоказ. И конечно, она лгала, когда с болезненным упрямством настаивала, что видит эти прелести человеческого мира впервые. Я совсем пал духом. – На паровом автобусе мы доезжаем до конечной станции. И девочка тотчас начинает тащить меня куда-то, гонит по улицам. Она хочет попасть в голубой собор. И там окропляет мою правую руку святой водой, сотворяет крестное знамение. С беспримерным театральным талантом она в этом каменном саду, засаженном высокими ренессансными колоннами, бросается на пол. Я – оглушенный, соприкоснувшийся с Непостижимым – на негнущихся ногах стою рядом, пока ей не надоедает молиться и разыгрывать этот спектакль перед незнакомыми людьми.

(На сей раз – у меня нет причин в этом сомневаться – именно ему пришлось стоять в церкви, без благоговения и молитвы.)

Девочка еще раз окропляет меня святой водой. Она стала чужой для меня. Мысленно я снова вижу обстановку крайней нищеты, в которой застал Буяну накануне: наспех скрепленные лохмотья вместо платья, грубые волокна ткани; эта сплетенная из джута и лыка циновка, брошенная на металлический остов, к которой случайные посетители притискивали ребенка… Я уже готов отвернуться от человека рядом со мной: мне кажется, что с меня довольно. За небольшую сумму я могу выкупить себе свободу. Но девочка не дает мне тотчас осуществить это намерение: она повисает на моей руке, заставляет остановиться возле какой-то витрины и, не произнося ни слова, показывает на лошадь-качалку – вот эту. Она не может сдвинуться с места. Я вижу, как тихие слезы текут по ее щекам. Взгляд наверняка давно сделался невидящим. Я вижу, что этот ребенок желает… Желает, возможно, впервые в жизни – со всей страстью неразумия, по ту сторону реальности. Крылатые кони уносят Буяну за моря, в Беспредельное… Потом я вижу, что слезы иссякли. Без единого слова мы уходим. Девочка подстраивает все так, что мы еще десять раз возвращаемся к тому месту. Но всякий раз она лишь бросает беглый взгляд через стекло, будто хочет убедиться, что предмет ее вожделения никуда не делся. На душе у меня все тяжелее. Я покупаю Буяне матерчатую куклу. Она счастлива. Она так правдиво разыгрывает из себя счастливую, что я попадаюсь на обман. Столь соблазнительной прежде витрины она теперь избегает. Мы долго бродим по городу, потом в приятном месте садимся передохнуть. Мы наслаждаемся едой и напитками. Вечером она опять обещает мне, что запрет дверь. Я плачу деньги. Вместо того чтобы поцеловать меня, Буяна целует куклу, укачивает ее на руках. Следующий день – четверг. Передний план заинтересовавшей меня судьбы – а до сих пор я только его и мог рассматривать – сдвигается назад; и теперь отчетливей просматривается нечто более отдаленное: прошлое. Оказывается, девочка живет в этой комнате всего около недели. Прежде был какой-то сарай, с пустыми бочками и затхлыми запахами, – краденое прибежище, убогое и отвратительное, за которое Буяна расплачивалась своим полудетским телом. На протяжении тринадцати месяцев клиенты посещали ее именно там. Вести дело более открыто – с малолетней – было рискованно. Да и денег не хватало. Удивительно еще, что с девочкой не произошло худшего. У нее есть родители. Люди-животные, раздавленные бедностью и неистребимой плодовитостью. Шестнадцать детей, семнадцатого принесла в дом старшая дочь, восемнадцатый уже округляет чрево матери… И кладбищенская земля не сожрала пока ни одного. (Обычно, на счастье бедняков, эта священная земля весьма прожорлива.) Родители со своим выводком ютятся на чердаке. Старшие сыновья уже затерялись в безднах противозаконной деятельности; менструирующие дочери – не такие красивые, как старшая и как Буяна, – поджидают, словно кошки, безответственного самца, готового их оплодотворить: чтобы обнажился закон Природы и чтобы под аккомпанемент бессмысленного любовного лепета они приняли в себя святое причастие непонятно какой религии. Все они душераздирающе бедны. Но они к тому же еще и лишние. Они – памятник уж не знаю чьей мудрости, включившей смерть и жизнь, эти не поддающиеся расшифровке сиглы, в уравнение с неопределенными коэффициентами. Эти люди – оболочки, только не знаю чего. Но довольно о них! Число им – миллиарды, и мы тоже их часть. У меня нет к ним сострадания. У меня нет сострадания и к себе. – Я познакомился со старшей сестрой Буяны. Королевская стать, внушительные манеры, от всего ее облика будто исходит потрескивающий пыл жизнелюбия… Она живет через две улицы отсюда… «Voila la maison»[2]2
  «Заходите в дом» (фр.).


[Закрыть]
, – говорит она мне. Но за моей спиной Буяна, которую я держу за руку. «Что это значит, сударь мой?» – спрашивает старшая сестра, чуть ли не с вызовом. Но я замечаю, что голос ее дрожит от страха и неуверенности. Я отсылаю малышку, а сам вслед за Королевой вхожу в ее комнату. Королева на грани нервного срыва, а я не понимаю почему. Она демонстрирует мне совершенство своих шарообразных грудей. Это действительно шары, каким-то образом прилепившиеся к ребрам. Розовая кожа, наверняка уже превратившая в животных сотни мужчин{230}… Но мне почему-то вспоминаются раскрашенные марципаны; я вдруг чувствую жуткое отвращение к этому олицетворению совершенной матери. Я уже слышал: на протяжении шести недель собственный ее ребенок тоже пил нектар из этих коричневых почек. Мое равнодушие смущает Королеву. Кроме того, я знаю ее семью. Что как бы низводит эту женщину с трона. Такие сведения я узнал от ее младшей сестры. Значит, я должен быть одним из тех психов, которым не по вкусу пышная зрелая плоть. – Чего же я хочу от нее? Ей некогда зазря терять время. – Я могу его оплатить. – Мало-помалу она согласилась рассказывать. Поток ее бытия безвозвратно предопределен. Она не жалуется. Она гордится своей властью. Власть эта будет недолговечна. Еще два-три года, растраченных в угаре чувств, и потом цветки опадут, а дальше последует беспощадная борьба за каждодневный хлеб, за стакан шнапса. Она видела это на других. Это ее не пугает. Страх перед болезнью, страх начинающей, – она от него свободна. Зрелище, можно сказать, почти возвышенное: как она одинока со своей душой… или с руинами этой души, которую и не собирается сохранять для Творца. Это она занялась воспитанием своей сестры Буяны и подготовила ее к практичной земной профессии. В бедности жить нехорошо. Но бедность переносится легче, если ты сам ее заслужил. В бедности можно чувствовать себя сносно, если бедность – плата за удовольствие… Она, старшая сестра, считала Буяну, с самых ранних лет, красивым рослым ребенком. Поэтому и готовила девочку к предназначению, которое предъявляет определенные требования к личности. Вот, собственно, и всё. – Я снова заговариваю о том, что Буяна еще ребенок. – Женщина отвечает, что у нее не было времени ждать взросления сестры. Дескать, это неуместные предрассудки, происходящие из той сферы, где люди знают о голоде только понаслышке. Здесь всё решает практическая пригодность… Старшая сестра скалит зубы. Я чувствую, как ее гложет гордость. То самое качество, которое у Буяны, возможно, когда-нибудь уплотнится и станет осмотрительной серьезностью, у ее сестры проявляется как неприступное трезвомыслие. Не ненависть к состоятельным людям, не незаслуженное чувство собственного достоинства, но подлинный и абсолютный отказ от недостижимого… Может, я ошибаюсь, но мне показалось, что я столкнулся с феноменом потухшего, пропащего человека. – Мне до нее нет дела; но она сестра Буяны, и я должен завоевать ее доверие. Я не понял, приняла ли она меня за сумасшедшего или за будущего сутенера Буяны. Да это ей и неважно: одно ли, другое… – главное, чтобы сама она получила какую-то выгоду. Эту выгоду я ей и ставлю на вид, а свои гипотетические намерения подкрепляю абсолютным доводом – немедленным денежным взносом. Метод подкупа применительно к беднякам действует безотказно. – Придется проделать нечто подобное и с соседками девочки. Я решаюсь на большие издержки, хотя ни на какой выигрыш не надеюсь. К концу этой встречи я даже меньше, чем в самом начале, представляю себе, каков будет результат или какого результата я мог бы желать… Той же ночью оказывается, что дверь в дом Буяны не заперта. Явился Андрес Наранхо. Это первый клиент, с которым я сталкиваюсь лицом к лицу. Его упорство изгоняет меня на улицу. Я проглатываю горький осадок невезения… В ближайшие дни я, как мне кажется, начинаю осознавать, в чем моя задача. Я теперь понимаю, какие опасности грозят Буяне. Я не вижу ангела, который защищает ее; но чувствую, что до сих пор защита была действенной. Сотня мужчин пока что не причинила юному телу никакого вреда – если не считать того жизненного опыта, о котором девочка никогда не расскажет. Ее губы немо сомкнулись над безднами. Она как священник в исповедальне. Может быть, грех, которым управляет Природа, состоит в вечном повторении – так волны в ручье вновь и вновь набегают на камни. Новая вода, уже другая вода, текущая издалека… – но картина причудливых шепчущих струй остается все той же. Сортировать посетителей: обременительных прогонять, молодым отдавать предпочтение, противных принуждать отступиться, боязливых загонять в свободу, ограничивать численность; то есть возводить запруду против неблагоприятных случайностей. Темную убогую комнату превратить в достаточно уютное жилище. Жажду разгоряченной не пытаться утолить холодным, нездоровым напитком. Но, напротив, укрыть пустое и безотрадное плотское наслаждение в тени мягкого наблюдающего взгляда. Утешать, прощать, вести себя разумно, постепенно отдраивать ее заржавевшую душу: проявлять мягкость. Среди навещающих Буяну молодых людей нет ни одного настолько испорченного, чтобы он не был способен заплакать. – Я уже повысил в несколько раз привлекательность этой девочки. А из приятных посетителей создал своего рода клуб, или сообщество, что идет на пользу нам всем. Как радостно, что тьма, вместо того чтоб сгущаться, постепенно рассеивается. Мы узнаём друг друга. Разговариваем друг с другом. Находим друг у друга поддержку. Это, конечно, не совершенство, не тот порядок, который может сохраниться надолго. А просто улучшение. Преодоление неразберихи. Не больше. Я на грани отчаяния. Потому что не знаю, чего я хочу от Буяны. Я никогда ничего от нее не хотел. Если Бог существует, как я отниму девочку у Него, предопределившего ее судьбу? А если Бога нет, что я могу предпринять против людей и против ее же своевольной плоти, если когда-то не смог, да и теперь не могу справиться с самим собой?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю