Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)"
Автор книги: Ханс Хенни Янн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 70 страниц)
– Господин, может быть, не имеет навыков обращения с омаром?
Тутайн бросил на него взгляд, короткий взгляд, и понял, что кельнер хочет поставить его в неудобное положение. Он ответил:
– Обычно я разделываюсь с такими животными с помощью колотушки и специальных щипцов. Принесите мне, пожалуйста, эти инструменты.
Кельнер в ужасе поспешил к нашему столику и увидел теперь, с близкого расстояния, что клешня не препарирована должным образом. Он рассыпался в бесконечных извинениях, унес омара. А когда вернулся, Тутайн сказал:
– Я не желаю, чтобы вы смотрели в мою тарелку, когда я ем. Вы будете достаточно близко, даже если отойдете в дальний конец зала.
Но затем, широко улыбнувшись, он восстановил нормальные отношения с кельнером. Чье сердце в эту секунду наверняка забилось сильнее… Когда мы покидали зал, кельнер на мгновение поравнялся со мной. И чуть не с дрожью в голосе обратился ко мне:
– Кто этот господин?.. Великолепный тип!
Я ничего не ответил.)
Как ни странно, дождь все не прекращался: постепенно сгущающиеся сумерки, казалось, были непосредственным порождением плотных туч. Я подумал о солнце: что оно и этот пасмурный день наполняло тусклым свечением, но потом все-таки покинуло нас. Кроме Тутайна и меня, посетителей пока не было. Двадцать, тридцать столиков, покрытых белыми скатертями, тарелки, сложенные веером салфетки, хрустальные бокалы для вина; на каждом столе, в стройной хрупкой вазе, – единственная орхидея. Вариант ясельной кормушки, беспредельно сложно устроенный, обрамленный четырьмя креслами и повторенный двадцать или тридцать раз…
– Не приросли же мы к этому месту, – сказал Тутайн в коричневую полутьму.
– Не желают ли господа больше света? – спросил кельнер.
– Нет-нет. Еще рюмку коньяку, пожалуйста, – попросил Тутайн.
– Мы промокнем насквозь, если пойдем осматривать город, – сказал я.
И все же мы решились на небольшую прогулку. Не припоминаю, чтобы в тот вечер были еще какие-то происшествия. Город, согбенный тучами, наполовину ушел в землю.
Мы добрались до Карл-Йоханс-гате, этого бульвара, равного которому нет… Улица, более столичная, чем любая другая. Прекрасный храм университета; на возвышенности, к северо-западу, – королевский дворец; темное здание парламента в ногах маленького парка – в ногах двойной улицы, следовало бы сказать: отвратительный грязно-желтый камень, запруда, загоняющая звонкий смеющийся поток уличного движения в тесные переулки, в их темную паутину… Нам встречалось мало людей. Порой до нас доносился певучий, насквозь светящийся голос, исходящий из женского или девичьего рта. Быстро устав от дождя, мы пересекли площадь перед театром и нашли приют в каком-то кафе. Похоже, именно в тот вечер я впервые заговорил о нашей финансовой ситуации и перспективах. – В последнее время задачи, казавшиеся нам первоочередными, вытеснили соображения осторожности. Мы не то чтобы разбазаривали деньги, а скорее забывали их экономить. В результате наше состояние уменьшилось. Часть ценных бумаг пришлось продать. Правда, сколько-то наличности у нас еще оставалось. Может, ее и хватило бы до следующей выплаты процентов… – Тутайн знает это не хуже, чем я. Но я формулирую вывод. Впредь мы должны жить экономнее. Возможность что-то заработать вряд ли представится в ближайшее время.
Он мне не возражает. Он согласен. Мы, следовательно, должны подыскать себе какое-нибудь отдаленное место и поселиться там.
– Торговля скотом была прибыльной, – снова говорит он; но он пока не собирается этим заниматься; никакого плана у него нет. Он ждет удачной идеи. Со мной дело обстоит так же. Внезапно нам кажется, что наши силы иссякли. Прошлое осталось позади: как нечеловеческое напряжение, а не как время, полное многообразных надежд и ошибок; не как жажда и источник; не как грех, смешанный с радостью; не как тяжелый чад пороков; не как белый снег любви и ее смерти… Оно бесформенное и опустошенное, это прошлое: не греза, вечно ищущая утоления… а долгая дорога, в конце которой постоянное напряжение сил приводит к тому, что они оказываются исчерпанными.
– – – – – – – – – – – – – – – – – —
На следующий день тучи, которые уже несколько часов не проливали воду, разорвались. С беспримерным великолепием выплеснулась мелодия переливающегося всеми цветами радуги теплого света. Город окутался радостным туманом. Соленое дыхание фьорда коснулось этой дымки, и она исчезла. Мы же, с решимостью в сердце, стояли в здании Восточного вокзала, рассматривая карту Норвегии, протянувшейся – неведомо как – отсюда на несколько тысяч километров к северу. И мы пытались выбрать для себя место жительства. Тутайн водил пальцем по линиям, обозначавшим потрескавшиеся горные хребты{241}. Это было сердце страны, Индре Согн{242}. – Мы зашли в книжную лавку Аскехауга и купили пять или шесть листов карты генерального штаба. В номере отеля разложили эти листы. Теперь ландшафт, казалось, открылся нам отчетливее. Отметки высот, почти пугающая крутизна гор… Я показал одно место, названия которого никогда не слышал и которое не вызывало у меня никаких ассоциаций, – всего лишь обозначение на карте. Туда мы и хотели отправиться. Это был Уррланд{243}.
* * *
Мы еще успели бегло осмотреть красивый город Осло. Побывали в одном кинотеатре, имеющем дурную репутацию; а также в церкви Спасителя, о которой я ничего не могу сказать, кроме того, что наискось от ее западного входа располагался жестяной писсуар, которым мы и воспользовались, и что ее башня во время землетрясения слегка пошатнулась и поклонилась. О последнем факте нам рассказал два года спустя доктор Сен-Мишель, который будто бы сам это наблюдал, сидя в кофейне напротив церкви. (Пусть миллионы кирпичей этой церкви простят мне.) А еще было волшебство Карл-Йоханс-гате. Дурманящие голоса женщин и девушек, устремляющихся по тротуарам в ту и другую сторону. Кондитерская «Альянс», где мы лакомились яично-ликерным кремом. Художественный салон, за витриной которого я впервые увидел гранитную статуэтку работы Кая Нильсена{244}. – Ах, горячее августовское солнце изливало свет с благодатной щедростью, целительной и питательной для всего живого. – —
На четвертый день, рано утром, мы уже сидели в купе поезда, отправляющегося на Берген… Пустое время ожидания. Фантазия напрасно силится предощутить неведомое… Потом – вскакивание с сидений, когда мимо окна проплывает лесистый холм. Красивый гранитный мост над рекой в окрестностях Хёнефосса. Уродливый вокзал этого города. Потом поезд постепенно поднимается вверх, к гранитным барьерам. Он втискивается в темные дыры, исчезает в туннелях. Дым от локомотива проникает в вагоны. Нам открывается почти путающая инаковость этой земли. Только разбросанные повсюду березы – сам феномен их роста на чудовищной крыше скального мира – производят отчуждающее впечатление, потому что мы привыкли видеть точно такие деревья в других, менее возвышенных местах. – Я чувствую, что описать это высокогорное плато не могу. – В местечке Финсе, на вокзале, я рассматриваю глыбы гранита, из которого построено и станционное здание: в этой когда-то расплавленной горной породе есть сверкающие включения кварца и полевого шпата… И снова мой взгляд летит, теперь уже над Хардангерским высокогорьем{245}. Я чувствую слезы, наворачивающиеся мне на глаза, и одновременно – похолодание воздуха. Где еще мог бы я увидеть землю, по которой мы странствуем, такой красивой? Такой красивой и неприступной? Такой совершенно не рассчитанной на людей? – Снег в это время года грязный, он почти повсюду уступил место обнаженному камню. Ледяной покров озер помутнел. Проезжать сквозь защищающие от снега деревянные конструкции утомительно.
В Мюрдале мы покидаем поезд. Сразу после того, как туннель его выплюнул. Наш багаж… Станционное здание… Три или четыре повозки, запряженные лошадьми… Вот и всё, что взгляд успевает охватить в первую минуту. А потом, с боязливым удивлением, мы видим вздымающиеся вверх горы… и Фломскую долину, глубоко внизу, как нечто утраченное. Как туман или облака у подножия скальной стены.
Приходится нанять целых две повозки. Багаж у нас внушительный. С возчиками, молодыми парнями, мы объясняемся знаками. Лошади – буланой масти, маленькие и упитанные. Позже мы таких называли фьордами{246}. Это представители норвежской породы, не очень чистых кровей. На спине у них черная продольная полоса, как у дикой лошади… По серпентинам – в долину – мы должны спускаться пешком. Рядом со змеящейся дорогой грохочет, низвергаясь в глубину, водопад. Впервые я вижу и осознаю, что вода в этом ландшафте, если только она не пенится белым, – зеленого цвета. Все оттенки присутствуют здесь – от светлейшей весенней зелени ячменных полей до базальтовой черноты ночного болота. Мы восхищаемся лошадками, которые уверенно цокают копытами, преодолевая даже самые крутые отрезки пути. Их закругленная плотная тяжесть удерживает повозки от падения в пропасть. Защитные тумбы на обочине дороги – средство против головокружения. Возчики молчат. На ногах у них ботинки, грубые чулки до колен и пестрые подвязки. Я заглядываю в лицо одному. Что он говорит, я не понимаю. Его душу наверняка тоже не понимаю. Пока еще нет. Я пытаюсь побороть бессмысленную зависть: мне хотелось бы быть таким парнем. Здесь. Обладать его душой. Его возрастом, о котором он не задумывается. Хотелось бы быть хозяином такой лошади…
У подножия гор, которые все носят одно имя, на дне трещины, которая, как мне кажется, образовалась в результате сознательного действия каких-то невообразимых сил, мы наконец залезаем в повозки. Я сажусь на облучок, рядом с возчиком, Тутайн становится попутчиком другого. И мы трогаемся… Мы неслись, как духи, сквозь горы, так мне тогда мерещилось. Мы и река, которая тоже есть дух, могучий дух… Я чувствую себя надежно укрытым. Большая овчина наброшена на мои ноги и одновременно на ноги молодого возчика. Мне хотелось бы сказать ему… сам не знаю что. Иногда я беру у него из рук вожжи… Мы потом отблагодарили этих парней, щедро одарив чаевыми… Черные мрачные стены прорезанных ущельями гор – этого гранитного храма, который, казалось, никогда не закончится, – наконец расступились. И стала видна убогая дощатая церковь Флома, с безотрадным кладбищем, на котором, быть может, когда-нибудь похоронят парня, которому я позавидовал. Мы увидели фьорд. Нашу новую родину. Вдали, по ту сторону воды, – округлую белую вершину Блускавла. Мы переночевали в просторном отеле для иностранцев при извозчичьей станции. И узнали, что здесь останавливались короли и императоры. Мы смогли объясниться, потому что здесь говорили по-английски. Я прошел мимо закругленной скалы к большому красному зданию конюшни. Двенадцать или пятнадцать лошадей стояли в стойлах и жевали душистое сено. Я тогда еще не знал, что, ничтожный, оказался в самом сердце Норвегии. Что буду почитать растрескавшиеся лица гор, зеленую воду, непостижимо глубокий фьорд, оленей и лососей, даже домашних животных и тягостную непогоду – как настоящий сын этой земли… Тем не менее я остался чужаком и должен был уехать оттуда, так распорядилась наша судьба.
На следующий день пароход, курсирующий по фьорду, помог нам преодолеть немногие километры, еще отделявшие нас от Уррланда.
* * *
Уррланд – это область, скудно заселенный ландшафт{247}. Существуют еще Уррландсфьорд, река Уррланд, избирательный округ Уррланд. Область простирается насколько хватает глаз, на все четыре стороны света – вплоть до гранитных стен горных кряжей и даже дальше: до ближайших долин, невидных отсюда, обрамленных каменными массивами. Скьердал, Ундредал, Флом и Фретхейм – а еще рассеянные вокруг хуторá, которые все носят одно имя. Уррланд – еще и поселок, расположенный у самого устья реки. Называется он Уррландсванген или просто Ванген. Это, собственно, и есть Уррланд. Проживает там триста человек. Неудивительно, что с большинством из них ты мало-помалу знакомишься… Мы тоже познакомились с теми, кто тогда числился среди живых. За исключением немногих женщин и девушек, которые, непонятно почему, жили в полном затворничестве. И – некоторых других не-личностей, которых и за людей-то не считали, а потому они даже днем оставались как бы невидимыми. На них смотрели как на обезличенный голос, доносящийся из орешниковых зарослей. После только и вспоминаешь, что была орешниковая роща, много тянущихся вверх стволов… – но очень трудно вспомнить какой-то конкретный побег, одетый бледной, почти прозрачной корой.
Существуют болезни: туберкулез, или чахотка, как его тогда называли, рак. И более распространенные недуги: косолапость, горбатость, эпилепсия; кто-то получал рану от камня или железа, а одному батраку течная корова, охваченная любовным пылом, вонзила в брюхо рог. Его лицо после этого стало очень белым, совершенно расслабленным, бесконечно добрым… у скотников вообще не бывает таких лиц. – Я никогда не видел более бледного мертвеца. – Бедность бедняков была бездной, куда обрушивались лишние новорождённые. Общинный врач, доктор Телле, однажды сказал мне, что поселился в Вангене семь лет назад; но до сих пор так и не понял, чем живет большинство здешних людей… Они как-то жили; но в поселке царила страшная нужда – судя по тому, что всех жителей было не больше трехсот человек. Дюжина детей, которую производила на свет каждая семейная пара, тем или иным образом исчезала – за исключением очень немногих, которых можно было причислить к законному потомству. Некоторые уезжали в Америку. Других забирал фьорд. Элленд Эйде, хозяин отеля{248}, в пору молодости своих родителей имел тринадцать братьев и сестер. И все они – кроме одной сестры, умершей от какой-то болезни, – один за другим погибали в зимнее время. Они умирали одинаково, год за годом: когда лед на фьорде в феврале или марте становится рыхлым, дети и подростки, топая ногами и раскачиваясь, разламывают уже хрупкую ледовую корку на льдины. Прилив и отлив становятся их союзниками. Льдины превращаются в плоты. Вокруг таких плотов образуются участки чистой воды. И начинается перепрыгивание с островка на островок. Серо-белесые плавучие земли лопаются. Дети тонут. Никто не запрещает им такую игру. Или они преступают запрет… Человеческое сердце так легко смиряется с неизбежностью. Зачем скорбеть о живом существе, которое легко заменимо, которое ты можешь создать сам? (Правда, тут еще требуются помощь Бога и благословение Природы.) Я готов признать, что судьба братьев и сестер Элленда – исключительный случай. (Их семья даже не была бедной.) И что все это происходило в прошлом, лет пятьдесят назад. Сам же Элленд и его жена оставались бездетными. За те четыре года, что мы прожили в Уррланде, во фьорде утонуло только три ребенка – по одной жертве в каждую зиму. (На четвертый год фьорд не замерзал.) Другие случаи? Младенцы еще уязвимее, чем подросшие дети. Косарь-Смерть стоит возле их колыбели или возле ящика, в котором они барахтаются. Достаточно одного дуновения с его узких ледяных губ, и голодный крик малыша сменяется тем избавительным покоем, что превыше всякого разума. И если дитя умрет, не успев досыта наесться, то в этом выражается мудрость Провидения, которое избавляет бедняков от непосильных мук и искушений… Многие дети все-таки вырастают, и среди них попадаются славные люди. Попадаются, конечно, и слабые, больные, порочные. Как же без этого?..
Девочки, когда начинают менструировать, здесь часто умирают от малокровия, от чахотки, именно в этом возрасте… Как очень многие арабские мальчики умирают между двенадцатью и шестнадцатью годами, потому что неумеренно предаются новому для них наслаждению…
Анна Фрённинг, красивая, полноватая девочка{249} – не будь ее родители одержимы Богом, как можно быть одержимым дьяволом, она бы уже узнала, как выглядит развитый мальчик; но ей не довелось этого узнать, – так вот, она в день своего пятнадцатилетия упала со ступенек, ведущих на террасу нашего отеля… и умерла. Это случилось в теплый летний день. Тутайн и я сидели на скамейке, на террасе, в каких-нибудь полутора метрах над улицей. Мы приветственно помахали красивой девочке. На ее губах играла улыбка… Когда мы сбежали по немногим ступенькам на улицу, наклонились, заглянули в ее лицо, оно уже было обезображенным, иссиня-красным – как у повешенной… «Как Эллена…» – сказал Тутайн. Мы отнесли девочку в салон отеля. Тутайн разорвал на ней платье. Он попытался движениями рук накачать ей в легкие воздух, омыть ее сердце свежим дыханием. Я побежал за водой и коньяком… Когда я вернулся, Тутайн уже бездеятельно стоял у нее в головах.
– Смотри, – сказал. – Он ее не завершил, этот Мастер над жизнью и смертью. Цветок человеческой плоти едва-едва распустился. И сразу был отброшен. Выброшен…
Пришел Элленд, хозяин отеля. И хозяйка Стина. Она вскрикнула и начала плакать. Пришел доктор Телле. Незваный. Он видел всё из окна. Он жил в маленьком филиале отеля, в пятидесяти шагах отсюда, через дорогу, над сараем для хранения лодок. Мы с Тутайном незаметно ушли. Телеграфистка Янна взяла на себя труд известить родителей. (Она была горбуньей и очень хорошим человеком, без всяких подвохов. А еще она отличалась музыкальностью и вскоре за несколько недель научилась любить Иоганна Себастьяна Баха.){250} Госпожа Фрённинг, мать умершей, закатила глаза и вознесла хвалу Богу. (Дескать, что Бог ни делает, всё к лучшему.) Девочку похоронили на третий день, под всяческие восклицания. Отец сам сколотил гроб, а вот коричневая краска, которую он выбрал, оказалась неудачной. (Он вообще-то мастерил бочки для сельди и, по здешним меркам, выгодно их продавал.) Я стоял у решетчатой садовой ограды отеля и смотрел на кладбище, которое непосредственно к ней примыкало. В десяти метрах от меня – я срывал чудные спелые вишни и совал их себе в рот – проповедник-сектант отправлял мерзкий ритуал. (Меня привлек жиденький бронзовый звон колокола, свободно раскачивающегося внутри деревянной вышки перед церковью.) Пастор отсутствовал. Позже по гробу загрохотала галька. Как часто мне доводилось слышать этот грохот! Этот немилосердный, опустошающий душу звук… (Могильщик с красными воспаленными глазами и его коза, привыкшая жрать траву с могил, наверное, еще живы.) Госпожа Фрённинг вскоре приобрела фисгармонию, в качестве эрзаца утраченной дочери, и попросила меня преподать ей начальные основы игры. Я, скрепя сердце, согласился… Они были зажиточными людьми; тут не скажешь, что Косарь-Смерть снял с них неподъемный груз. Случившееся приходилось объяснять себе волей Божьей. А благочестивые песнопения хорошо убаюкивают душу. Молитва – это утешение. Только молчание опасно и порождает зло. Отец умершей девочки – тот стал молчаливым и, значит, опасным. Его печаль была сильнее, чем его вера.
* * *
Мы вообще-то планировали поселиться в каком-нибудь доме на берегу фьорда или в горах. Но такое намерение повсюду встречало отпор. Для чужаков предназначался отель. Для того его и построили. Ни в какие переговоры с нами местные не вступали. В итоге мы договорились с хозяином и хозяйкой отеля, Эллендом и Стиной Эйде. Нам выделили большой «зал» на верхнем этаже. Плата, которую мы должны были вносить, вполне соответствовала нашим доходам.
Мне очень хочется коротко представить большинство жителей Уррланда, наших соседей на протяжении нескольких лет. Какие-то люди уже появлялись на страницах, которые я написал вчера: двое из них умерли, один сколачивал гроб, другой копал могилу и по этому случаю звонил в колокол… Кладбище голое. На нем только две могилы, сохраняющиеся в неприкосновенности более десяти лет: плиты из красного полированного гранита над прахом двух пасторов. – Человеческое сообщество может организоваться и в узком кругу. – Чувство подлинной дружбы или глубокой любви к нам никто не испытывал. А вот доверительные отношения порой возникали, непреднамеренно.
Не все здешние супружеские пары имели потомство. Наши хозяева, например, были бездетными. Без детей остались и супруги Мюрванг: старый ленсман{251} и его жена. В Вангене многие носили фамилию Мюрванг – в том числе и крестьянин, чей двор находился на «маленьком мысе» по пути в Скьердал. Он не был женат и всегда, даже летом, носил сразу три пары шерстяных подштанников и три шерстяные рубахи. Дескать, чтобы не расхаживать голым. Звали его Хокон. Так вот: Хокон Мюрванг надеялся получить наследство старого ленсмана – когда-нибудь, когда тот умрет. Надежда отнюдь не пустяковая, потому что старый ленсман был богат. Про него говорили, что его состояние будто бы составляет полтора миллиона крон. Такие цифры, услышанные от покупателей в мелочной лавке, конечно, особого доверия не внушают. Но, так или иначе, у старика была весьма внушительная усадьба, а еще он владел высокогорными выгонами, где паслись семь тысяч домашних северных оленей. Ему же – наполовину – принадлежали права на использование воды в реке. Незадолго до нашего приезда он купил извозчичью станцию и отель во Фретхейме. А позже продал свои права на воду одному обществу по производству электроэнергии – за семьсот пятьдесят тысяч крон. Английский посланник, когда летом на два или три месяца приезжал в Уррланд, чтобы половить форель и лососей, всегда жил в белом деревянном особняке, который предоставлял в его распоряжение ленсман. Сам же ленсман и его пожилая жена довольствовались поистине скромным домом, который состоял из большой и высокой – под самую крышу – горницы и двух или трех маленьких комнат. Пиво ленсман пил только из бутылки. Даже своим гостям не предлагал стаканов. Объяснял коротко: так, дескать, вкуснее. Он всегда носил длинные перчатки из черной козьей шкуры. Я никогда потом не видел таких мохнатых перчаток. Он был маленького роста, необычайно бодрый и ушлый. За стеклами очков в золотой оправе прятались серые колючие глаза. Я слышал одну историю, имеющую отношение к его богатству. Когда он еще исполнял должность – а он уже много лет как ушел в отставку, его преемника звали Фастинг, это был рослый вялый человек, постоянно склонявший голову набок, будто он вопрошающе прислушивается, в мое время тоже уже седой, женатый, бездетный, – случилось так, что все ленсманы фюльке{252} собрались, чтобы устроить суд над своим коллегой, который присвоил пятнадцать тысяч крон. Виновный произвел на свет девятнадцать детей, и все они выжили. Возмущение и рвение коллег, которые его обвиняли, было очень велико. Внезапно ленсман Мюрванг положил на стол пятнадцать тысяч крон и сказал: «Вот деньги. У этого человека девятнадцать детей. Я не хочу, чтобы им пришлось стыдиться за отца. Кто не согласен пойти на мировую, будет иметь дело со мной». Все молчали. Никто не отважился что-либо возразить. Растратчик сохранил свою должность. Но старый ленсман с тех пор относился к нему с презрением… Жена Мюрванга даже еду готовила как в старину – на открытом очаге.
Итак, Хокон Мюрванг надеялся получить наследство от богатого дяди. Но он маленько ошибся. Однажды высказав свою наглую надежду вслух, он добился лишь того, что старый ленсман размазал ему по физиономии не меньше фунта размягченного сливочного масла… А теперь – история сына, внебрачного сына этого богатого и почтенного человека. Но я не смогу ее рассказать, не позволив себе прежде пространного отступления. Мальчик родился в семье пьяницы, владельца моторной лодки, контрабандиста, самого грязного типа, какого мне доводилось видеть. Пьяницу звали Ол. А жена Ола – женщина необычайно уродливая, но с красивыми, проницательными темными глазами, – была матерью того самого мальчика.
– – – – – – – – – – – – – – – – – —
Возле причала Уррланда расположены три пакгауза. Один принадлежит владельцу мелочной лавки Перу Эйде, второй – арендатору другой мелочной лавки, Олафу Эйде, а третий представляет собой угольный склад бергенского филиала пароходной компании «Nordenfjeldske Dampfskibsselskab»{253}, который осуществляет грузовые и пассажирские перевозки по Согне-фьорду и его ответвлениям. Если от причала по короткой крутой дороге подняться к улице, то сразу справа будет лавка Пера Эйде, а слева, в нескольких десятках шагов от нее, но на противоположной стороне, – отель: двухэтажное деревянное здание на высоком побеленном каменном цоколе. Лавка Олафа Эйде находится напротив лавки его конкурента; между обоими зданиями улица расширяется, превращаясь в площадь, рыночную площадь – такую небольшую, что к ней примыкает лишь часть кладбищенской ограды{254}. Ограда, сложенная из необработанных сланцевых блоков, продолжается и за лавкой Олафа Эйде. Лавка Олафа – низкое строение, крытое большими, неправильной формы сланцевыми плитками. Она стоит немного в глубине, будто прячется, и это объясняется особой группировкой ближайших объектов. Отель придвинул один из трех принадлежащих ему садов чуть ли не вплотную к деревянным рыночным прилавкам. Здесь крестьяне, когда они приезжают из Бергена или из долин, привязывают упряжных лошадей. Здесь же сгружаются сыры, сливочное масло и кожи; перед садовой решеткой всегда навалено сено. Олаф – племянник нашего хозяина Элленда Эйде (единственный сын его единственной выжившей сестры); лавка принадлежит дяде, поэтому вполне естественно, что от заднего крыльца лавки к отелю ведет выложенная каменными плитами дорожка: к кухне, к телеграфной станции и к выкрашенной в голубой цвет гостевой комнате, зарезервированной для приезжих крестьян и здешних бездельников. От этой красиво вымощенной дорожки ответвляется другая, ведущая в большой фруктовый сад, и еще одна – к уличному фасаду отеля. Возле последней устроено отхожее место для гостей – просторное, с двойным сиденьем, чтобы человек и там не лишался приятного общества, с одной общей глубокой выгребной ямой, но с двумя ведрами хлорированной извести для поддержания гигиены. Из-за удобного расположения это потайное место стало, так сказать, общественным заведением. Известно, что здесь велось много долгих и важных бесед – всякий раз между какими-то двумя лицами, таким образом скрывавшимися от посторонних глаз. Поскольку двойному сиденью с наружной стороны соответствуют две двери (хоть они и ведут в одно помещение), ничто не мешает тому, чтобы какой-нибудь парень встретил здесь свою девушку. Этим удобством охотно пользуются, поскольку в поселке считается предосудительным, если влюбленные, встретившись днем на улице, обменяются хотя бы приветствием. Опустошение, которое пиетизм произвел в здешних душах, не поддается сколько-нибудь точному измерению. Только в темноте – ночной и клозетной – люди могут освободиться от железных цепей благочестия.
Поэтому лавка Олафа кажется частью более значительного учреждения – его ответвлением. А лошади, которые после долгой дороги часто целый день проводят привязанными к садовой решетке, под солнцем или дождем, во сне пережевывая сено, еще и загораживают вид на свободное пространство или привлекают к себе внимание рассеянного прохожего, так что тому может показаться, будто заведения Олафа вовсе не существует. Иное дело – претенциозное здание Пера Эйде. Оно воздвигнуто на высоком цоколе, как и отель; дощатые стены покрашены матово-зеленой масляной краской; гнутая чугунная решетка с перилами помогает покупателю взобраться по ступеням. Два витринных окна начинаются от самого цоколя, и в эти увеличенные проемы вставлены зеркальные стекла, без перегородок, – других таких не сыщешь во всем Вангене. За стеклами можно разглядеть вяленую треску, бухты каната, бочки с сельдью и эмалированные кастрюли. Всё это оставляет впечатление благосостояния, богатства, более того – купеческой мощи. Однако сравнительная деловая успешность двух торговых домов отнюдь не соответствует внешнему виду их прилавков. Уже одно то, что принадлежащие им пакгаузы у причала имеют одинаковые размеры, может служить предостережением от чересчур поспешных выводов…
Пер Эйде страдал от болей в желудке. С лица его не сходило кислое выражение, и само лицо, казалось, от года к году вытягивалось, как бы росло вниз. Иногда Пер Эйде даже с покупателями вел себя нелюбезно. В этом смысле, правда, ситуация значительно улучшилась, когда два его сына повзрослели и взяли обслуживание клиентов на себя. Один из этих сыновей, старший, всегда был тихоней. Но внезапно он покинул Уррланд и нашел себе какое-то занятие в Бергене. (Не исключено, что идея такого отъезда, похожего на бегство, созрела под влиянием несчастной судьбы внебрачного сына ленсмана Мюрванга. А значит, в этом отъезде мог быть отчасти виноват и я.) Другого сына, пышущего здоровьем… так, по крайней мере, казалось: его щеки светились румянцем, будто нарисованные… выбрал в качестве любимчика пастор, когда парню едва исполнилось двадцать лет. Часто случалось, что дряхлый пастор отправлялся за покупками вместо жены, добирался сюда аж из долины, пересекал площадь, незаметно прошмыгивал в лавку Пера Эйде и потом подолгу там оставался… Наверняка этот неуспокоенный, опустошенный старик возносил к небу бессчетные жалобы. Он боролся с Богом, осыпал Его бранными словами, сомневался. И боялся Косаря-Смерти, который, словно тень, уже следовал за ним по пятам… Арне – так звали младшего Эйде – послушался не высказанного вслух зова, намекавшего на его избранничество. Он начал посещать вечера с проповедями, которые устраивались в пасторском доме раз в неделю, крал там табак из ящика курительного стола и обычно после первых же фраз пастора сладко задремывал в углу смежной комнаты. Явная склонность Арне к официальной религии не могла нравиться местным приверженцам сект и членам молитвенных общин, созданных по американскому образцу. Ибо все они сходились на том, что официальная Церковь – порождение дьявола. Напрасно старый Пер Эйде время от времени посещал молитвенный дом и демонстрировал свое уважение ко всем сектам, периодически принимая участие в их покаянных церемониях, напрасно падал на колени и плакал перед общиной пятидесятников. Иногда он даже и в лавке восклицал: «Господи Иисусе, Господи Иисусе!» Тщетно: доверие к заведению Пера Эйде было подорвано.
Олаф сумел обратить это себе на пользу. Сам Олаф благочестием не отличался. Всякий раз, покидая лавку, он насвистывал одну и ту же песню – неважно, спешил ли к пакгаузу со своими товарами, к телефону или к отчасти публичному отхожему месту; свистел он также до начала работы и после ее завершения. Уже одно это характеризует его как человека, не пробужденного Словом Божьим, – потому что пробужденные, понимая серьезность своего обращения к истинной вере, всегда ходят с застывшими кисло-сладкими лицами. Если они и поют, то только чтобы вознести хвалу Господу: омерзительными голосами, в сообществе с другими верующими, или «в собрании святых», или «возле пыточных орудий, терзающих грешников», или «в лоне избранных», «в храме ран Христовых», или – «тысячей языков, объединенных Духом Пятидесятницы» – – или уж не знаю, какое определение подходит для той дощатой будки, которую представители их вероучения называют молитвенным домом. Ну а что же насвистывал Олаф Эйде? Из года в год одну и ту же мелодию: песню Сольвейг. Саму мелодию он не менял никогда; но сила выразительности, рвение певца подвергались периодическим колебаниям.