355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Хенни Янн » Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая) » Текст книги (страница 36)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 21:00

Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)"


Автор книги: Ханс Хенни Янн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 70 страниц)

Когда Хобьёрг сошла со сцены, и присутствующие, под звуки песнопений, начали расходиться, и вдруг стало понятно, что снаружи уже темная ночь, несколько парней сбились в кучку на дороге, возле кладбищенской стены. Они кого-то ждали. Ждать пришлось недолго: Хобьёрг со смехом выбежала им навстречу. Была ведь уже ночь, а ночью вступает в силу другая вера. Так обстоят дела в Уррланде, с тех пор как язычники стали там меньшинством{316}.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Вторая дорога, едва покинув рыночную площадь, спешит перебраться через реку; ее несет на себе деревянный мост, укоренившийся в гальке речного ложа сотней или полутора сотнями опорных столбов. Чугунные перила обрамляют дорогу, пока она не доберется до противоположного берега. А дальше, похоже, она теряется. Маленькие дома и на удивление высокие каменные ограды одичавших вишневых садов оттесняют ее с прямого пути. Она спускается к крошечной бухте; там к ней цепляются запахи гниющих на галечном берегу водорослей. Потом она поднимается к предгорьям массива Ховден, минует эти темные купола – из мелкозернистого, плотного, стекловидного, почти не поддающегося выветриванию гранита, – что вздымаются мощными округлыми чепцами над зеленовато-черной водой фьорда, к которой здесь никогда не прикасается луч солнца. И – внезапно обрывается среди иссеченных трещинами шиферных обрывов, поблизости от дома вдовы Нордал… Это была незаконченная дорога. В будущем ее собирались проложить до самого Флома.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Наконец, третья дорога, вдоль берега фьорда, скоро становилась непроезжей: после того как достигала хутора Хокона Мюрванга. До этого хутора и еще чуть дальше на склонах росли красивые фруктовые сады. Гордый хутор Винье располагался, подобно замку, на возвышенности. Наверное, здесь когда-то была стоянка первых поселенцев – две или четыре тысячи лет назад. Поблизости – место давно исчезнувшего храма, Ryddjakjyrka, и раннесредневековое кладбище. А вдали, на пятьсот метров выше, – едва различимый, как какая-то малость, хутор Ойе.

Фруктовые сады заканчивались, и дорога превращалась в тропу. Она то сбегала к берегу, то карабкалась по утесам… Иногда можно было подумать, что она совсем исчезла; но ведь я знал наверняка, что пройду по ней к подножию красной стены Блоскавла; и потом, вдоль этой стены, – до Скьердала. Скьердал и был моей целью. Скьердал – это долина и bygd, то есть маленькая деревня, состоящая из трех или четырех дворов. Там есть река и водопад. А также коровы, козы, даже лошади, луга, несколько пахотных участков, березы, поставляющие дрова на зиму. Скьердал – другой, чем другие маленькие деревни. Это особый мир. Туда не проехать по дороге. Есть только узкая тропа и лодки, плавающие по фьорду. На севере и востоке – застывшие, а когда-то раскаленные горы: стены высотой почти в две тысячи метров и толщиной в тридцать или пятьдесят километров. На их вершинах лежит снег, и снег питает реку, а река питает лососей и форелей; точнее, она позволяет, чтобы лососи и форели в ней нерестились, а уж потом выкармливает их потомство.

Тропа ведет мимо обиталища троллей; там можно увидеть серебряный луч узкого водопада. В горах поблизости различим его тихий звук. Потом тропинка опять сбегает вниз, к фьорду; имея теперь ширину не больше локтя, змеясь, иногда попадая под брызги воды, она жмется к подножию красной гранитной стены, этого форпоста Блоскавла, который вертикально – без всяких уступов и трещин – вздымается на тысячеметровую высоту. Ты чувствуешь себя почти уничтоженным, когда шагаешь в дышащей тени этой стены. Черно-зеленая вода фьорда позволяет предполагать наличие здесь чудовищной бездны, в глубь которой уходит эта гора – возможно, под поверхностью воды не менее крутая, чем ее видимая, надземная часть. Гора дышит, и дыхание у нее теплое. Зимой, когда весь фьорд покрывается метровым слоем льда, полоса льда вдоль красной стены имеет толщину не больше сантиметра. Я этого не знал; за что едва не поплатился жизнью, когда однажды, сопровождаемый только Адле, катался на коньках по фьорду. Черное стекло подо мной уже хрустнуло, в нем образовались трещины… и тогда, с совсем не свойственным мне присутствием духа, я по большой дуге свернул к середине фьорда. Адле понял мои предупредительные крики. И вообще он был легче, чем я.

Понятно, что уединенность Скьердала еще больше возрастает, когда зимой лодки не могут отчалить от берега, а ездить на санях по тонкому льду тоже нельзя. Тех, кто умирает в эту пору года, приходится кое-как закапывать в горах или выносить на устойчивый снег, чтобы они замерзли, а позже их можно было бы похоронить в Вангене. Люди с этих трех или четырех дворов по своим обычаям не похожи на жителей Уррланда, так же как Хельге Ветти с его работником стали ни на кого не похожими. Они знают друг друга, эти жители трех или четырех дворов, – или думают, что знают. Они друг с другом разговаривают. Среди них всегда находится кто-то – старуха или старик, – обучающий детей чтению. Странствующий школьный учитель, который раз в году на шесть недель приезжает в деревню, пытается вбить в неподатливые детские головы искусство чистописания и начатки счета. Но мало чего добивается. Деревня и ее повседневная история сильнее такой учености. Стоит кому-то из здешних обозвать свою козу Прыгающим лососем, и они все начнут давать козам имя Прыгающий лосось. Если кто-то из них скажет, что решил свергнуть правительство в Осло, то другие будут считать, что правительство уже свергнуто. Они живут в такой действительности, где отсутствуют бюрократия, суд и полиция. Они не знают телефона. Новости доходят до них с опозданием и по окольным путям, к тому же в искаженном виде. Земля представляется им просторным горным районом, где Америка – это страна размером с Норвегию, а Чикаго – местечко чуть побольше Вангена. Если им сообщить, что на Земле живет два миллиарда человек, они лишь недоверчиво качнут головой. Они не могут помыслить такое число. И ведь не скажешь, что они совсем ничего не читали; просто они уже позабыли печатные высказывания или эти высказывания преобразились в их головах.

Когда я в первый раз дошел до красной стены, мне повстречалась пожилая женщина. С растрепанными рыжевато-седыми космами. Она несла, зажав под мышкой, корзину: собиралась сделать в Вангене какие-то закупки. Она меня остановила и поговорила со мной. Ей хотелось знать, кто я: ведь она меня еще ни разу не видела… Моего ответа она не ждала. А сразу подвела итог: «Так определил Господь Иисус». Я узнал, что она родила много детей. «Уж таков Арне в постели», – укоризненно сказала женщина. Она, мол, не хотела детей, но Господь Иисус и Арне хотели; во всяком случае, Арне так устроен, что каждый год появлялось по новорождённому. Некоторые дети умерли, другие уехали в Америку, дома остались немногие. Но если Господу Иисусу будет угодно, она потом снова увидит их всех – и умерших, и тех, что в Америке. Для тех же, что остались дома, она не нуждается в божественной помощи. Один мальчик похож на Арне. Он не молится, просто вообще не молится. Это очень большой грех… Я едва-едва понимал ее речь. А она меня совсем не понимала. Она вытащила письма. Письма из Америки. Я, мол, должен их прочитать. Письма были написаны по-английски. Я спросил, знает ли она, о чем они. – Совсем не знает. Да в этом и нет нужды. Позже, на небесах, она и дети друг друга поймут. – Я прочитал один абзац: о том, что в Норвегии нет культуры; дескать, только в Америке люди понимают, что такое культура; там рабочий всегда отличит хороший бифштекс от жесткого; в Норвегии же все мясо жесткое (отправитель письма уже забыл о жирной сочной оленине); а окна в Америке почти повсюду из зеркального стекла… Я не стал брать на себя роль переводчика, поскольку женщина все равно не поняла бы мои слова. Она попросила меня помолиться за ее сыновей, живущих в Америке. И потом пошла дальше.

Из-за этой встречи я в тот день так и не добрался до Скьердала. В другой раз моему походу в деревню помешал старый козел. Я уже почти миновал красную стену; и тут мне навстречу шагнул он. Роскошные рога украшали его голову. Клочьями свисала длинная белая и бурая шерсть. Эти клочья придавали козлу почтенный и пугающий вид. От него исходил его козлиный запах. Он шагал медленно, пока не приблизился ко мне. Загородив мне путь. Я вынужден был остановиться. Произнес несколько успокоительных слов, похлопал в ладоши; однако настроение козла не изменилось. Я отважился еще на один шаг. И заглянул в его стекловидные глаза с редкостной формы зрачками. Он начал выщелкивать языком трели. Язык быстро высовывался изо рта и так же быстро втягивался обратно. Получался глухой, сосущий, чмокающий звук, пробуждающий представление о неаппетитном безумии. Я, собственно, не боялся этого духа, явившегося в таком обличье; но все-таки отступил на шаг – отойдя на то самое расстояние, на которое только что продвинулся вперед. Теперь козел подступил ко мне ближе – ровно на такой же шаг, так что дистанция между нами не увеличилась. Он повторил трюк с выделываемой языком трелью. Трели становились все более длинными и впечатляющими. Слюна мелкими брызгами разлеталась из его рта. «Он свихнулся, – подумал я, – этот похотливый старик». Я еще раз попробовал принудить козла к отступлению. Он продолжал смотреть на меня и цокать языком. Перейти к насильственным действиям я не решался. Козел был по меньшей мере так же силен, как я. И уверенно стоял на своих четырех ногах. (Даже новорождённые козлята спустя всего час после того, как явились на свет, стоят, словно прелестные статуэтки, высоко над бездной – на карнизе, где едва хватает места для четырех маленьких копыт. Они не испытывают головокружения и никогда не срываются в пропасть. Между прочим, в Норвегии говорят, что даже вестланнская корова карабкается по скалам лучше, чем остланнская коза{317}. Чего тогда ждать от вестланнской козы?) Рогами он запросто мог бы сбросить меня во фьорд. На стене не было уступа, на который я мог бы взобраться. Поэтому я отступил еще на шаг, в надежде, что это произведет иной эффект, чем в первый раз. Ничего подобного; козел последовал за мной, сохраняя точно выверенную дистанцию. Я все еще не решился на отступление, хотя к моему недовольству постепенно примешивался страх. Я долго стоял. Но его терпение было большим, чем у меня. Возможно – вообще безграничным. Он опять начал пережевывать жвачку, чтобы выказать мне презрение. Стоило ему перемолоть зубами очередную порцию, как он снова принимался щелкать языком, пока не находил нужным отрыгнуть из желудка очередной ком травы{318}. Он был упрямым, но едва ли опасным. Я стал обдумывать свое положение. Должен же найтись какой-то способ, чтобы выйти из навязанной мне смехотворной роли… Я оглянулся в поисках камня. И поднял один подходящий, еще не вполне решившись запустить им в козла; но, главное, я счел камень достаточно эффективным оружием, чтобы противостоять рогам. Пока я совершал эти телодвижения, козел, похоже, придвинулся ко мне еще ближе. Теперь я показал ему камень, пробормотав: «Придется нам как-то договориться». Он же – то ли потому, что его настроение ухудшилось, то ли раздраженный камнем в моей руке – наклонил голову. Наклонил, конечно, слегка; но этот жест от меня не укрылся. Значит, если я буду упорствовать, поединок между нами неизбежен. Это я понял. Дальше все разворачивалось честь по чести. Я отшвырнул камень – бросил его вниз, в воду. Взметнулся белый фонтанчик брызг, и козел неодобрительно моргнул. Но он простил мне такую бестактность в адрес фьорда. Он даже снова начал прищелкивать языком, а за этой игрой – как, казалось мне, я успел убедиться – не таилось никакого коварного намерения. Козел же, наверное, заключил по моему поступку, что с моей самоуверенностью, с моими возможностями настоять на своем дело обстоит плохо. Я потерпел поражение, и потому он приблизился ко мне еще на шаг. Теперь козлиный запах был как прикосновение, как вплотную придвинувшееся ко мне незримое тело. И я признал свою слабость. Я отошел на десять или двадцать шагов – все время пятясь, лицом к козлу. Он следовал за мной без спешки, слегка причмокивая языком. Я все еще надеялся на какое-то решение, которое избавит меня от стыда полной капитуляции: на скальный карниз, куда я смогу взобраться, на то, что тропинка вдруг расширится или у козла изменится настроение. Ни одно из этих ожиданий не оправдалось. Когда животное опять оказалось так близко от меня, что еще шаг, и мы бы соприкоснулись, я отступил – поначалу еще колеблясь. Но когда между нами возникла определенная дистанция, я развернулся и поспешил прочь. Через довольно продолжительное время я остановился. И увидел, что козел следует за мной, не ускоряя шага. У него была своя цель и своя мера. Как только я останавливался, он подходил ближе. Мои мысли и его реакции повторялись. В конце концов я сдался. Я пошел прочь от него, решив, что буду шагать, пока не останется позади красная стена и за ней – там, где гора обрывается вниз не так круто, – мне не представится возможность разминуться с козлом. Между нами образовалась надлежащая дистанция. Увидев первую осыпь, я освободил дорогу, присев на большой камень. Козел приблизился. И важно прошествовал мимо. Не удостоив меня ни единым взглядом. Я смотрел ему вслед, пока он не скрылся из виду. Я так и не понял, откуда он появился, какую цель мог иметь. Я тогда воспринимал его, в чем только сейчас отдаю себе отчет, очень странным, непосредственным образом: как живую душу. Я не знал, имею ли дело с душой животного или некоего духа, похожего на козла{319}. Меня преследовала мысль: не мог ли Сверре Олл, или Уком Брекке, или какой-то другой крестьянин, привыкший грубо хвататься за все, что напоминает тугое вымя, погубить свою душу, вынудив ее переселиться в дурную козлиную плоть. Я пришел к заключению, что они запросто могли погубить и какого-нибудь горного духа, недостаточно хитрого, чтобы от них ускользнуть. (Человек способен погубить все, что угодно.) Они бы уж точно бросили камень, который я отшвырнул. Вопрос лишь в том, захотел ли бы этот козел преграждать им дорогу.

Поскольку теперь козел исчез из виду, я спокойно отправился вслед за ним. Когда через полчаса мне встретился первый человек, я спросил, не видел ли он козла. Нет, сказал он, никакого козла тут не было.

Солнечным утром Пятидесятницы я наконец впервые добрался до Скьердала. – Деревни я поначалу не увидел; но сразу понял, что я уже там. Я стоял посреди округлых утесов рядом с бушующим водопадом, который – больше бурля, чем пенясь, – низвергался по гладким каменным уступам со стометровой высоты. Шум этой кипящей, вихрящейся воды внезапно уподобился грому. Уши настолько полнились им, что глаза почти ничего не различали. Притерпевшись к этой неожиданности, я распознал сквозь дымчатое дыхание водопада две или три маленькие мельницы, бревенчатые стены которых покрылись зелеными водорослями, так что эти домики казались частью растущей и бренной Природы. Теперь я с еще большей определенностью знал, что нахожусь в Скьердале. Я поднялся по гранитной рампе; тропинка, словно неровная галечная лента, вилась по утесам. Когда я преодолел этот барьер, дорога стала шире и ровнее. Река же – спокойнее. Долина переходила в маленькую котловину. Там было несколько выгонов. И крестьянских дворов. Солнце изливало на них благодатное тепло. Я не знал, куда в первую очередь взглянуть. Невзирая на близость этих домов, я чувствовал, что нахожусь в полном уединении. Я быстро поднял глаза и стал рассматривать каменные стены, обрамляющие долину: с какой-то праздной поспешностью. Вскоре мое любопытство уступило место удовлетворению. Склоны гор были почти свободны от осыпей щебня. Все формы – закругленные, куполообразные. Казалось, одна лишь чистая зеленая вода, непрерывно стекающая с заснеженных вершин, когда-то выгравировала в гранитной породе кривую линию этой долины. Во всяком случае, глетчеры и ледники давно ушедших времен только в самом устье оставили кучи дробленого камня. Я смотрел на эту работу сотен миллионов лет. Прежде я нигде не видел землю, наделенную такой меланхоличной прелестью. Массив здешней красной стены точно так же красовался округлыми куполами, как и собственно Блоскавл. Вдали, в верхней части долины, зеленая речная вода белыми каскадами низвергалась с крутых – образующих полукружья – стен.

Теперь я свернул с тропинки и обогнул чью-то конюшню. Выгон, поросший сочной зеленой травой, посверкивал в теплом дневном свете. Возле обращенной к солнцу, выкрашенной в красный цвет деревянной стены конюшни стояли четыре подростка, одетые по-праздничному. Красивые пестрые подвязки под коленями превращали их в королевичей. Они смотрели на течную кобылу. И смеялись над ее тоскованием. Их смех звучал заносчиво, злорадно и похотливо. И все же это был обычный смех. Первый человеческий звук, который я здесь услышал. Потому-то он и показался мне грубым и многосмысленным. По их лицам я прочитал, что они еще наполовину дети, дивящиеся такому чуду Пятидесятницы. Какое еще у них могло быть развлечение или забава, кроме как смотреть на жестокие или сентиментальные проявления природы? Возможно, час спустя они убили белку. И солнце в тот момент так же согревало ландшафт. – Меня, похоже, они вообще ни в грош не ставили, потому что мое присутствие не изменило их настроения. Или… я оставался для них невидимым. Или… они существовали в ином мире. – Еще прежде, чем я отвел взгляд от этой сцены, ко мне подошел пожилой мужчина в рабочей одежде. Он схватил мою руку и приветственно потряс ее. И повел меня в один из здешних домов, чтобы угостить. В большой горнице я снова увидел ту женщину, которая некоторое время назад повстречалась мне на дороге в Ванген. Она сидела на стуле, выточенном на токарном станке, и читала. Со мной даже не поздоровалась. «Она молится», – сказал крестьянин точно с таким же презрением, с каким женщина прежде произнесла свою фразу: «Уж таков Арне в постели». Теперь я понял, в чьем доме нахожусь. Мне пришлось сесть. Вошла девушка – прежде она была в другой комнате – и начала возиться у плиты. Накрыла стол: принесла масло, сыр, сушеный бараний окорок и хлебцы. Мало-помалу женщина тоже очнулась от своей отрешенности. Вздохнула. Я не понял, узнала ли она меня. Она вздохнула еще раз и покачала головой, присовокупив к этому: «Господи Иисусе…» Арне закатил глаза и постучал себе пальцем по лбу, давая мне понять, что жена-де из-за своего благочестия непригодна для нормального общения. Действительно, она и позже, когда отложила книгу, не проявила никакого интереса к происходящему в комнате. Девушка принесла кофе. Я что-то съел. Толстый желтый пес выполз из-под лавки. Крестьянин начал скармливать ему большие куски белого козьего сыра. Мне он тоже навалил на тарелку кусок весом не меньше четверти фунта, принудил меня намазать его сливочным маслом, а сверху положить шмат другого сыра, коричневого и сладковатого. Разговаривали мы немного. Я взял кубик сахара домашнего приготовления, пососал его, обмакнул, как здесь принято, в кофе. Когда я уже собрался уходить, женщина вдруг разговорилась. Объяснила, что девушка – ее дочь; что Эрик, наверное, болтается где-то на дворе; но у него нет ни веры, ни вообще каких-либо добродетелей… Теперь крестьянин стал теснить меня к двери. «Она что-то разболталась», – сказал он уже на пороге. Голос у него был тихим, но ярость в глазах – громкой. «Приходи еще, – пригласил он. – Сыра и хлеба у нас всегда вдосталь, если тебя это удовлетворит».

Я побрел прочь. Мальчики, прежде стоявшие за конюшней, исчезли. Один из них наверняка был Эрик. (Возможно, они в тот момент как раз поймали в ловушку какого-нибудь зверька.) Я зашагал вверх по долине. Я видел маленькие пахотные участки, выгоны на горных склонах, кудреватую зелень населяющих эти горы берез. Стадо овец бросилось от меня врассыпную. Я слышал колокольчик блуждающей коровы. «Американское благочестие губит эту страну, – подумалось мне, – даже такое уединенное место уже отравлено. Язычество лучше. Оно начинает себя защищать. Большое несчастье, что католическую веру отсюда изгнали. Там, где когда-то обитали здешние подземные духи, люди воздвигнут алтари или кресты. Люди освоят силы гор. Расщепления на язычников и христиан в местах вроде этого не будет. В настоящих религиях больше свободного пространства, чем в сектантских верованиях. И больше мудрости. Не случись в свое время Реформации, Конфуций запросто мог бы стать одним из святых Католической церкви…»

* * *

Когда близилась к концу наша третья зима, в Уррланде разразился мор, и все связывали это эпидемическое вторжение смерти в мир живых с садовником, который вот уже год как покоился в могиле. Все парни и молодые женщины, которых он в свое время назвал по имени или до которых дотронулся, умерли; дома, в которые он тогда заходил, теперь выплевывали гробы. Это был бунт мертвецов против живых{320}.

Все началось с Тригве Стайне. Он умер уже стариком, очень спокойно, словно не сознавая, что с ним происходит, – как ребенок. Когда же его положили в гроб, он вдруг развернул силы сопротивления против перемещения этого гроба на кладбище, как когда-то – садовник. Горные духи помогали ему. Он лежал в гробу в одной из комнат своего хутора в горах. В полутора милях от рыночной площади Вангена. На тысячу метров ближе к небу, чем церковь в нижней долине. И вот он начал – это происходило по ночам – испускать ледяное дыхание. Гранитные склоны вокруг дышали вместе с ним. Озеро, замыкающее долину, по которому труп должны были перевезти на лодке, покрылось слоем льда. Пастор в церкви ждал похоронную процессию. Но похоронная процессия не могла переправиться по замерзшей воде. Похороны пришлось отложить на более поздний срок. Через неделю все поняли: что-то здесь не так. Лед на озере таял, снова образовывался, таял, снова образовывался… Труп Тригве Стайне начал сочиться влагой. Просто беда… Старик был худым. Стекающая с него влага казалась чистой и не имела запаха. Но не сегодня-завтра запах бы все равно появился. Труп не мог больше оставаться в доме. Соседи обсудили ситуацию. И вынесли гроб на разреженный и холодный снежный воздух, чтобы мертвец замерз. На протяжении полугода гроб стоял в скальной расселине.

Когда же весной его водрузили на спину лошади, чтобы захоронить возле церкви, упрямый мертвец снова принялся строить всякие козни. Он пошевелил ногами, приподнял узкую шестиугольную крышку гроба, так что внезапно в щели показались его стопы – теперь лишь кожа да кости. Женщины вскрикнули. Работники дико озлобились. И поклялись, что уж точно доставят строптивца куда положено. Но они недооценили энергию сопротивления. Гроб выскользнул у них из рук и упал в озеро. Ушел под воду, потом снова вынырнул. Его вытащили, поставили в лодку. Добрались-таки до берега, до дороги. Дальше поехали на телеге. Пришел священник, чтобы с большим опозданием произнести слова о бренной человеческой плоти, которой суждено стать прахом. Когда он закончил речь, внутри гроба что-то загрохотало… Конечно, мертвец, оказавшись в могиле, покорился судьбе. Но теперь уже никто не сомневался, что его строптивость была преднамеренной.

Когда все испуганно отошли от могилы – а набросанный сверху гумус вперемешку со щебнем выглядел не просто как свежая рана земли, но именно как тревожный абрис захоронения, ориентированного по четырем сторонам света, – кто-то вдруг заметил, что непосредственно по-соседству располагается могила садовника. Само кладбище, лишенное деревьев, теперь многим показалось дьявольским местом. Напрасно люди переводили взгляд на старые беленые стены церкви, устало прогибающиеся под тяжестью неуклюжего свода: кроме выверенных по отвесу углов и приятного дверного проема – слегка изогнутого, обрамленного плитами голубовато-зеленого стеатита, – ничто не внушало мысль о святости этого здания. Внезапная ярость собравшихся обратилась на могильщика и его козу. На козу, потому что она объедала траву с могил, благодаря чему и давала молоко, как другие козы. На могильщика, потому что он пил это молоко, а сам своей киркой и лопатой устроил то, что все только теперь осознали: что двух мертвых бунтовщиков похоронили рядом друг с другом. Хуже того, в ногах у них покоились еще двое: Свен Онстад и его жена, убийца и убиенная, которые, как все знали, не получили на свой могильный холм ни креста, ни венка.

Один участник похоронной процессии – из тех типов, которым всегда неймется, – нарушил торжественность часа. Он подошел к могильщику, который стоял в сторонке, и принялся его распекать. Могильщик долго молча смотрел на своего разъяренного обвинителя покрасневшими, слезящимися глазами. И когда тот, кто был адресатом такого молчания, уже чуть не съехал с катушек, потому что, как ему показалось, в направленном на него водянисто-воспаленном взгляде вдруг распознал смертный пот строптивого покойника, старик самым невинным голосом задал вопрос:

– А где же, по-твоему, я должен был копать яму?

– Здесь! – крикнул участник похоронной процессии, имея в виду поросшее травой место, на котором оба они как раз стояли.

Могильщик отрицательно качнул головой.

– Здесь первые покойники были зарыты только семь лет назад, – сказал он. – Мы же даем им срок до двадцати годков.

Обвинитель в бессильном отчаянии ткнул пальцем в направлении свежевырытой могилы.

– А там? – спросил он.

– Там они лежат уже двадцатый или двадцать второй год, – сказал могильщик, – так что к нам никаких претензий быть не может. У нас тут порядок – сами небесные силы не распорядились бы лучше.

Эта беседа не помогла отвести беду… В отеле устроили поминальную трапезу, а когда стемнело, в парке на мачту подняли флаг: в знак того, что душа покойного уже отправилась в небесное странствие.

Наступившая ночь была очень темной. Тучи зависли между горами, лошади шарахались от кладбищенской стены. В ту ночь – или в следующую – кто-то издали увидел четыре фигуры, стоящие на пароходном причале. Увидевший ни секунды не сомневался, кто эти четверо: строптивый старик, садовник, убийца и убиенная. Они, казалось, кого-то ждали. Но когда пароход, встретить который они пришли, действительно появился, мигнул обоими глазами, красным и зеленым, и голосом, хриплым из-за горячего пара, поприветствовал спящую площадь, все четверо метнулись прочь и, словно молодые козлы, перескочили через кладбищенскую ограду… Это видели оба грузчика, поспешившие на зов парохода. Когда почтовый пароход наконец приблизился и причалил, на берег вынесли человека.

– Больной, – сказал штурман.

– Мертвец, – сказали те четверо из-за кладбищенской ограды.

Больной же или мертвец сказал:

– Быть по сему!

С той ночи мертвецы начали наведываться повсюду. Как непрошеные гости. Сперва их было пятеро, потом шесть, потом семь. Садовник не забыл имена людей, которых когда-то отметил. Теперь они покоились в гробах, холодные и окоченевшие, – парни и девушки, мужчины и женщины. У всех – потемневшие, уродливые лица. Как у задушенных. Могильщик выкапывал ямы на галечном пустыре возле церкви, где тело становится прахом, откуда бы оно ни пришло, – на поле мертвецов, пролежавших в земле уже двадцать или двадцать пять лет. Через два дня, когда насчитывалось уже семнадцать новопреставленных, могильщик бросил свою работу. Пастор отказался ходить по домам, где царил траур. Он молился на своем пасторском дворе. И часто повторял одно слово: «Эпидемия». Гробов не хватало. И окружной врач не приезжал. Он был перегружен работой где-то в восьми милях отсюда. А может, и сам уже умер. Мертвых наскоро хоронили возле их хуторов, в горах. Относили в какую-нибудь расселину, вход заваливали камнями… Миновала неделя, потом вторая. Люди умирали каждый день. Налицо было нарушение порядка, как во время войны. Живые не горевали об усопших, а лишь испытывали страх и отвращение к жертвам чумы. Красноглазый могильщик вновь засыпал три неиспользованные могилы. А потом и сам умер. Он был одной из последних или даже самой последней жертвой великого мора. Козу забили его наследники. И на том все кончилось. Многие отдали Богу душу, но кладбищенская земля не получила соответствующего количества удобрений. Умершие от эпидемии покоились там, где их наспех похоронили. Никто не отваживался обнажить их белые крепкие кости. Никто и не отважится на такое в ближайшие сто лет.

Дети станут подростками, потом молодыми людьми – парнями и полногрудыми девушками. Они всё забудут, да и не захотят ничего такого знать… – Зловещим кладбищем снова начали пользоваться. Снова вошел в обиход тот неразумный обычай, что умерших, старых и молодых, нужно забирать из родных долин или с побережья фьорда, чтобы их останки с грохотом присоединялись к более старым костям на усыпанном щебнем кладбищенском пустыре возле церкви. Время смуты закончилось. Был ли бунт мертвых направлен только против могильщика, потому что он киркой и лопатой крошил их выброшенные на поверхность кости, вместо того, чтобы бережно их собирать{321}? Разве он не знал благого порядка или предписания, оставляющего покойникам хоть какие-то скромные права? – С белого островерхого щипца безбашенной церкви угрожающе и с презрением к людям смотрела вниз черная, лишенная блеска оконная прорезь. Ах нет, это черное чердачное окно просто было слепым, выжженным: мертвый глаз высоко наверху. Такой же, как мертвые глаза, принадлежащие существам из плоти и крови. Ничего не видящий, ничего не воспринимающий. Глухо-слепой. Здешние парни и девушки любят слепые теплые ночи.

* * *

Наступило лето. Все теперь были здоровы. И неохотно оглядывались на страшные недели, оставшиеся в прошлом. Кто выжил, хотел забвения. Тутайна и меня эпидемия не коснулась. В отеле – если не считать того приезжего, который, когда его принесли к нам, уже был при смерти, – никто не умер. Но самого Элленда болезнь все-таки свалила. Он, беспомощно задыхаясь, лежал в постели, борясь за каждый глоток воздуха. Плачущая Стина позвала нас на помощь. Тутайн сказал, после того как долго смотрел на нашего изнемогающего хозяина, толстого, потного, с иссиня-красным лицом:

– Элленд точно выживет.

Между тем Янна уже несколько дней звонила по телефону куда только можно, пытаясь добиться помощи. Гудящие жители поселка обступили телеграфную будку позади кухни отеля и упрекали добросердечную женщину возле аппарата во всякого рода упущениях. Известие об очередной смерти того или иного человека всякий раз напирало на эту возбужденную толпу, как конный жандарм. Связаться с врачом в Лердале не удавалось. Выяснилось, что эпидемия бушует по всем ближайшим долинам, но люди не хотели этому верить. В разгар неразберихи пришла посылка от лердалского аптекаря, которую доставили в отель. Тутайн и я открыли ее: там сверху лежала записка от доктора Сен-Мишеля. Дрожащей рукой он накарябал для нас такую инструкцию: «Как только больному станет трудно дышать, впрыснуть ему под кожу одну или две ампулы. Место укола дезинфицировать алкоголем. Дать больному рюмку коньяку». В ящике лежали шприц, коробка с двумя сотнями ампул какого-то соединения морфина и примерно тридцать бутылок коньяка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю