Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)"
Автор книги: Ханс Хенни Янн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 70 страниц)
Капитан парохода выделил нам кусок крепкой парусины и одну чугунную болванку. Люди с парусника украли из трюма еще две болванки. Этот живодер все-таки должен опуститься на дно, не застревать же ему на полпути…
Старый парусный мастер зашил труп в парусину, как его когда-то учили. Одну болванку поместил в ногах суперкарго, две краденые – по бокам.
– Не жалей ниток, – сказали Кастор и Поллукс. – Не хватает еще, чтобы он улизнул.
Постепенно атмосфера на пароходе несколько разрядилась. Здешние офицеры теперь переругивались с неприятными гостями.
Серый человек лежал, зашитый в парусину, возле фальшборта. Собрались обе команды – за исключением тех, кто нес вахтенную службу. Капитан парохода дал Вальдемару Штрунку Библию. Тот полистал ее. И вернул обратно. Он приказал четырем матросам поднять покойного. Пока они несли его на руках, Вальдемар Штрунк сказал: «Он не испытывал тоски по зеленым лугам, по фруктовым деревьям…»
После этой короткой речи восемь рук, перевалив серый тюк через фальшборт, позволили ему соскользнуть в море. Он быстро исчез. Шестеро матросов отмыли свои покрытые дегтем лица. И обнажилась белая смеющаяся кожа.
В гамаке Георга Лауффера лежали несколько свертков с денежными купюрами, крепко перевязанные. Бечевка несколько раз опоясывала каждый сверток крест-накрест, концы соединялись узлом. Узлы были скреплены сургучом, и поверх приклеена записка, с датой и подписью (дело происходило 19 августа): там говорилось, что всю эту наличность следует отдать Густаву Аниасу Хорну, то бишь мне.
Альфред Тутайн выпросил у пароходного механика оселок. И принялся точить свой нож. Он точил его час за часом, будто поставил перед собой цель расщепить этим стальным лезвием человеческий волос.
* * *
Я же лег спать рано. Прошедший день измотал меня. Зрительные образы: тревожная печаль немногих, самодовольная радость большинства… Было еще и чувство, что судьба только вступает в свои права. Известно: двух, трех, четырех ее ударов недостаточно, чтобы сломить в человеке волю к жизни – и поколебать столь уверенно поставленные им цели. Но такие удары могут умножаться. Еще неделю назад ты находился в безопасности на борту крепкого судна, построенного старым Лайонелом Эскоттом Макфи. Теперь никакой безопасности нет. Три человека были вычеркнуты. Никто не понимает взаимосвязи между событиями, не знает подлинных намерений Провидения. «Мы брошены на произвол судьбы», – говорит некий голос. – «Что будет дальше?» – спрашиваешь ты. – «Тот, с кем еще не покончено: его ноги будут шагать дальше». Это один из возможных ответов. «Нас могут упрятать за решетку». Одно из возможных решений загадки. «В любом случае, даже если сидишь в тюрьме, можно заняться какими-нибудь штудиями».
Едва успев лечь, я подумал об Альфреде Тутайне; и еще – что мне не хватает его присутствия на верхней койке в качестве корабельного товарища. Ощущение усталости прошло; готовность закрыть глаза тоже исчезла при первом же воспоминании, в котором отразился матрос второго ранга. Как он точил нож: я это заметил.
Я соскочил с койки, натянул на себя брюки, фуфайку. И поспешно вышел из кубрика, чтобы поискать молодого матроса. После недолгих блужданий я обнаружил его за закрытой дверью гальюна.
– Альфред Тутайн… – позвал я вкрадчиво, чтобы он сразу понял: намерения у меня самые добрые.
– Ничего страшного, – донесся ответ, – расстройство желудка.
– Не хочу быть навязчивым, – сказал я. – Просто я уже лег. И мне пришло в голову, что надо бы сообщить вам об этом.
– Ах, – откликнулся Альфред Тутайн, – вы устали, но не можете заснуть, потому что решили, что не должны выпускать меня из виду…
– Мне просто вас не хватало, – признался я.
– Обо мне не беспокойтесь, – сказал Альфред Тутайн. – Я задержался здесь, вот и все. Ложитесь. Я обещаю вам, что скоро приду.
Голос за дверью был непринужденным, обыкновенным. «Что привело меня сюда?» – спросил я себя. – «Старый страх, уже недельной давности», – ответил я себе. Я пошел, снова лег, решил, что на сей раз выпью сон залпом. И снова… словно разреженные и бессильные образы, отбрасываемые на экран волшебным фонарем и уже убегающие за пределы четкого экранного пространства, в серый сумрак… легли мне на лоб события прошедшего дня; эти подвижные водоросли опустились на морское дно, снова всплыли наверх, как трупы{27}… неотчетливые черты… И я заснул.
И опять проснулся, потому что за дверью кубрика слышались шаги. Осторожные, городские шаги. Будто – по мостовой. И дверь открылась. Я очнулся, потому что через порог переступил кто-то осторожным городским шагом (а вместе с ним в помещение проник страх, уже недельной давности). Ослепленный, я поднес ладони к лицу. Обжигающе ударил в глаза световой конус фонарика. Посреди отчаянной борьбы между светом и тьмой – борьбы, в которую втолкнули и меня, – мне вспомнилась персона осторожно и по-городскому шагающего. Теперешний ритм его упругих шагов, яркий ручной фонарик, моя беззащитность, когда он меня вспугнул: я ведь загодя предощутил все это в балластном трюме деревянного корабля.
Это длинная история. Я был слепым пассажиром на борту «Лаис»; и прятался в трюме. Эллена меня там спрятала. У нас имелись причины, чтобы я, как слепой пассажир, вместе с ней достиг свободы морей. Мы любили друг друга. Это наилучшая причина среди многих других. Так вот: в совершенной ночи трюмного пространства – а она была совершенной, как никакая другая ночь, которую я могу вспомнить… была воплощенной чернотой или беспросветностью… – мне явилось видение. Явился свет. Один-единственный источник света. Слепящий фонарь. Слепящий фонарь, несомый, который качался и двигался, который имел голос. В конце концов обнаружился и человек, который его нес. Господин Дюменегульд де Рошмон, владелец корабля. Он спустился по трапу. Но исчез потом в стене, которая открылась, как открывалась гора Сезам. И снова закрылась, как закрывалась гора Сезам… Во всем этом невозможно не усомниться. Я сам сомневаюсь… Но, с другой стороны, и не сомневаюсь; только мой разум говорит, что в этом невозможно не усомниться. Совпало много причин, которые все приводят к тому, что человек не может не усомниться: владелец корабля в тот момент не находился на борту. Он стоял у причала или сидел в пивной. Он был где-то на суше, а мы плыли на шедевре старого Лайонела Эскотта Макфи, на этом пустотелом плоту из меди, а также дубовых и тиковых стволов, – плыли по солоновато-пресной воде широкого, в несколько миль, речного рукава, по направлению к морю. – Значит, это не мог быть он. – И стены не могут раздвигаться. А те стены тем более не могли раздвинуться, ибо они – медью и брусьями – заслоняли пасть водной бездны. Мы это доказали. Мы разодрали ту пасть. И впустили воду. Ни владелец корабля, ни Эллена не шагнули нам навстречу, только вода хлынула внутрь. Мы доказали, что я обманулся наверняка. Те стены раздвинуться не могли.
Но теперь он, владелец корабля, господин Дюменегульд де Рошмон, снова приблизился ко мне. Остановился, откуда бы он ни был послан, рядом с моей койкой, обжигал мои неподготовленные глаза, швыряя в них свет своего фонарика. Я не осмеливался отнять руки от век. Не осмеливался. Я ничего не ждал. (Разве только того, что страх, недельной давности, получит наконец имя.) Внутренний голос подсказывал: эта встреча тоже минует меня, как было и в первый раз. «Она минует тебя». Только в моем сердце – эта действительность, уже теряющая силу: что ко мне приближается Третий. Тайная встреча двоих, которые подстерегают друг друга… Я скажу: «На сей раз вы от меня не ускользнете». Но как я помешаю ему ускользнуть, если мне докажут, что он не может находиться на борту фрахтового парохода? Конечно, он мог бы находиться на борту парохода. Кто бы тогда доказал (сам я не стал бы никого к этому принуждать), что он не может здесь находиться? Но ведь никто не может одновременно стоять у причала и плыть по южным водам Атлантики на железном фрахтовом пароходе… Я, во всяком случае, должен был считаться с такой возможностью: что это он. Я даже определенно знал: это он. (Но приходилось считаться с возможностью, что мне не поверят, как было на борту «Лаис».)
Тут кто-то схватил меня за руки, отвел их от моего лица. В мои ужаснувшиеся глаза снова плеснуло пламя фонарного света. Я – застигнутый врасплох, неспособный истолковать случившееся – оказал лишь слабое сопротивление. Может, я хотел крикнуть. Может, даже раздвинул губы. Но прежде чем раздался звук, некое тело… шерстистое черное тело, обтянутое тканью колено какого-то человека… вдвинулось мне в рот. Парализующий толчок заклинил мои челюсти. Онемевший язык соприкоснулся с округлой костью чужого крепкого сустава. Резкая боль в уголках рта – как будто плоть лица разорвалась. Я заколотил ногами, уперся кулаком в близкое бедро чужака. На мгновение мне показалось, что я сумею успешно защищаться. Но потом что-то теплое скользнуло по глазам: чужая рука. Я ощутил чьи-то пальцы, которые уверенно зажали мне ноздри. Безуспешно попытался вздохнуть. Эта безрезультатная попытка втянуть воздух в легкие была как биение крыльев скованной птицы. Мои руки, как ни странно, потеряли ориентацию. Ноги теперь сражались с коварными извивами одеяла. Я почувствовал, что вот-вот сдамся. Черная луна, потухшее время катились надо мной…
Я открыл глаза. Электрическая лампочка – на потолке – горела. Возле моей койки стоял Альфред Тутайн. В правой руке держал нож. А левой он рванул на себе ворот блузы, так что ткань порвалась. Острие ножа приставил к своей голой груди. Я сверхотчетливо увидел, между двумя коричневыми сосками – очень темными, маленькими, четко очерченными, – точку, в которую должен сейчас войти нож. Я не шелохнулся. Эта поразительная картина была земной, устойчивой, плотской: без обманчивой сумеречной дымки, обволакивающей предметы в подземельях сновидческих замков. Да, но как объяснить внезапную подмену персонажей? Перевертывание действия? То, что я из атакованного, которому грозит удушение, превратился в приглашенного свидетеля самоубийства? – Второй раз за время этого путешествия живой взрослый человек показался мне куклой из кабинета восковых фигур. Куклой, совершенно лишенной движущей силы, то есть своенравной или одичавшей души, и потому оцепенелой, нерешительной, далекой от времени, прикованной к той секунде, что уже готова опуститься на дно, где царит вечная неподвижность: памятником какой-то роли, взятой на себя добровольно или навязанной извне. (Когда Георг Лауффер был жив, мне много раз казалось, что он мертв; больше того: что он не есть существо из плоти и крови, то есть что он и не жил никогда. Воск, телесного цвета воск… – я однажды побывал в паноптикуме, такое не забывается… И ведь все уместилось в одну эту неделю…) Альфред Тутайн не двигался. Испытующе и выжидательно смотрел я на эту молодую, находящуюся в опасности грудь. Под кожей – отчетливо различимые – поднимались и опадали ребра. И взбудораженные удары сердца толчками поднимались к поверхности. Под нажимом правой руки острие ножа углубилось в крошечную бледно-голубую воронку рядом с левым грудным мускулом. Как завитки древесной коры, кучерявые… – остатки сдвоенного женского украшения на мужской шкуре. (Со временем я очень точно узнал, как устроены эти соски: что они не только маленькие, темные, идеально круглые, но и шершавые, и слегка приподнятые.) Я понял только: персонаж этот чего-то от меня ждет. Я медленно приподнялся, осторожно протянул руку… чтобы, через какое-то время, дотронуться до рукоятки ножа. Молодой матрос не шевелился. Наконец моя рука добралась до цели, обхватила рукоять, а заодно и кулак Другого. Я резко рванул к себе этот кулак с ножом. Нож остался у меня; кулак же вяло скользнул вдоль бедра.
– Вы поступили неправильно, – пробормотал Альфред Тутайн.
– Как мог я поступить правильно, если я ничего не знаю? – возразил я.
– Тогда мне придется объясниться, – вздохнул Альфред Тутайн.
– В эти минуты случилось такое, чего я не могу понять, – сказал я.
– Я хотел вас убить… но лишь для видимости… чтобы мне наконец был вынесен приговор.
Я соскочил с койки. Я больше не чувствовал себя в безопасности. Я ухватил обмякшего матроса под мышки, начал трясти его, прижал к себе, потом отстранил, хлопнув ладонью по груди… и попытался с помощью беспорядочных слов восстановить недавнее прошлое.
– У вас расстроился желудок, – начал я. – Вы заперлись в клозете…
– Жуткие боли, – подтвердил Альфред Тутайн. – Сплошная жидкая слизь… Будто ты гниешь заживо.
– Так вы мне солгали, – удивился я. – Впрочем, это не имеет значения.
– Я лгу постоянно, – сказал Альфред Тутайн, – но теперь хочу положить этому конец.
– Вы всерьез намеревались вспороть свой сердечный мускул? – спросил я.
– Я хотел… надеялся, что вы мне поможете… вбить туда лезвие.
– Как вы могли хотеть… и надеяться… предполагать, что я на такое способен? – крикнул я. – Что означает это… это странное искушение?
– Я не собирался вас искушать. Я вам угрожал, – пояснил Альфред Тутайн.
– Подождите, – перебил я, – не так быстро! Я… Мои мысли… не поспевают… они отстали…
– Преамбула – то есть покушение на убийство – должна была… пробудить ваш гнев. Вы бы действовали в порядке самообороны… В порядке самообороны – такое считается допустимым, – сказал Альфред Тутайн.
– Неважно, ввели ли вы меня в заблуждение, – запротестовал я. – И тем более неважно, докажете ли вы что-то – докажете ли, что это был не ОН… Я знал, что это будет доказано… Тем или иным способом – потому что нельзя одновременно находиться у причала и здесь, в океане…
– Я готов сделать еще одно признание, чтобы распалить вас, – продолжил Альфред Тутайн.
Я почувствовал легкое головокружение. Я боялся, что потеряю сознание, потому что глаза мои как бы налились черной тушью.
– Да вы не в себе! – крикнул я. – Вы больны. Для этого есть не лишенный жути речевой оборот: безобразная мысль неотступно преследует вас{28}.
Я сказал себе, что должен продолжать говорить, потому что иначе другая сторона, Нереальное, завладеет мною. Я уже чувствовал, как железные стенки кубрика рассыпаются. И влечения к смутным авантюрам навязывали себя мне{29}: те соблазны, к которым мы приближаемся с колотящимся сердцем и которым так легко поддаемся, потому что их обещания теряются в сумеречной дымке.
– Я лежал в постели, – начал объяснять я, – и спал. Я подчинялся сновидческой мере времени. У не-спящих – своя мера времени, никогда с ней не совпадающая. Мои жизненные побуждения не имели самостоятельного прошлого. А только – прошлое моего сна. Я вернулся сюда от гальюна. Я был очень уставшим. Все во мне насквозь устало. Вы меня понимаете? Понимаете, Альфред Тутайн? Мои любовь или ненависть, радость или печаль никого не судили и никого не оправдывали. Я не принимал ничью сторону. Я спал спокойно. Совершенно спокойно. Это, наверное, каждый может понять… Вдруг я проснулся, ибо мои уши услышали шаги. Шагающие ноги; ноги, известные мне: они принадлежат человеку, который, судя по всему, находиться на этом пароходе не может… Слушайте дальше. Слушайте, Альфред Тутайн! Владелец парусного корабля, господин Дюменегульд де Рошмон, переступил через порог кубрика. Он сразу разоружил мои глаза, столкнув их – с помощью фонаря – в поток света, который резко контрастировал с прохладным шатром из тьмы, водруженным надо мной Сном…
Альфред Тутайн ничего не сказал.
Я же, как бы отрезвев, продолжал:
– За этой атакой издали последовал ближний бой. Мне в рот затолкали кляп. Перекрыли мое дыхание…
Альфред Тутайн по-прежнему молчал.
Возникла долгая пауза.
Наконец – слабым голосом – он ответил:
– Это все сделал я. Я задвинул колено в ваш рот. Я вас душил. Вы хорошо отбивались. Но когда легкие перестают омываться воздухом, изнеможение наступает быстро…
Его губы еще какое-то время двигались, не издавая ни звука.
Я недоуменно смотрел на матроса – не потому, что не верил ему, а просто такая новость меня ошарашила… Если существует глухое коварство незаметной боли, болезни, опустошающей тело изнутри – как личинки паразитической осы опустошают гусеницу{30}, – и такая боль даже не принуждает издать внятную жалобу… только в какой-то момент кожа лопается, словно хрупкая скорлупа, а сердце, почувствовав легкое стеснение, перестает биться… Если такое существует, сказал я себе, одновременно глядя на себя со стороны как на человека, который борется с этой безболезненной болью, – то что-то похожее происходит сейчас со мной. Может быть, эта… эти… вообще суть одно и то же… Дальше такой половинчатой мысли я не продвинулся.
– По отношению к вам я совершил лишь несовершенное убийство, – сказал Альфред Тутайн. – А вот фройляйн Эллену – ту я бесповоротно… Ее беспамятство очень быстро перешло в еще большую разреженность… очень быстро… и стало неотменимым…
Я услышал эти слова. Матрос произнес их, не изменив голос. Они не могли ввергнуть меня ни в какое иное состояние, кроме того, которое уже мной владело. В конце концов, признание матроса было лишь объяснением – post factum – уже охватившей меня губительной меланхолии. Безболезненная боль – это и называется меланхолией, как я теперь понял. – Я уставился на соски Альфреда Тутайна. Было очень важно, чтобы я не отводил от них взгляд. Я сказал равнодушным тоном:
– До такого я бы не додумался… Это надо было мне рассказать.
Мозг, неутомимо работающий даже в состоянии меланхолии – обозревающий место действия, упорядочивающий или расчленяющий элементы, – сразу встроил новые события во внутреннее пространство усталых, давно недееспособных глаз. На поверхности моего сознания закручивались барашки волн, непрерывно бормочущие: «Сейчас я упаду. Сейчас упаду. Упаду». Я отчетливо видел подвижный образ злого помысла{31}. Видел порочного карлика: бесстыжее голое существо с набрякшими прыщами на заднице, ярко-красными вздутиями (то были сифилитические нарывы), – отвратный образ. Он вылез из-под черепной крышки судовладельца: она откинулась назад, как крышка ящика. Хрустнули гвозди. То был пустой гроб, пустой взломанный бунтовщиками гроб. Один из тех, что принадлежали судовладельцу. Злой Помысел не стал хранить верность хозяину. Родины он не имеет. Любое место для него родина. Каждый человек может стать его кормилицей. Ему хорошо и в дождь, и в солнечную погоду. И на свету, и в темноте. Он подобен огру{32}, влажному пятну на стене, сухому мху на лесной почве. Он умеет ползти, как улитка, прыгать, как жаба, лазить по деревьям, как обезьяна, парить в воздухе, как летучая мышь… Вот он и начал перекидываться от предмета к предмету: тек, словно жидкость из опрокинувшегося сосуда: катился, как шар. Такелаж деревянного корабля оказался для него желанным спортивным инвентарем. Трюм – удобным прибежищем. Он повис на пиджаке суперкарго зеленым жестким жуком. (Он ведь был не просто помыслом, а чем-то более существенным. Чем-то зримым, осязаемым: воплощенным насилием… из той же субстанции, что и ангел, который тоже имеет нагое тело, но прикрывает его одеждой: только огр представлял собой противоположность ангелу: хитрый, наглый, но и осторожный служитель некоей силы, которая поставляет Судьбе – для ее строительных проектов – черные камни.) Казалось, будто Георг Лауффер хочет его стряхнуть – что по большому счету не удается. Несколько раз уродец падал на пол. Но всякий раз снова, со спины, вскарабкивался на серого человека. И, уцепившись за него, попадал – незамеченным – во все судовые помещения. Иногда казалось, что сейчас он будет раздавлен между дверной рамой и дверью. Но он только рассыпáлся, а потом собирал себя снова. Став легче, чем прежде, и не таким обременительным, неумолимый паразит продолжал висеть на своей жертве. Порой, когда человек прикрывал глаза, будто спит, противная рука карлика скользила по его лбу. Суперкарго однажды впал в ярость, схватил назойливого беса, уставился в его пронзительные злые глазенки… смотрел долго, очень долго, как смотрят, с отчаянием или тоской, в глаза бессловесного животного. Потом отшвырнул уродца от себя. Тот лопнул, но не погиб. А медленно потянулся – струйкой дыма – по-над палубой… Эта дымная струйка всосала подвернувшийся ей предмет одежды: грубошерстные штаны Альфреда Тутайна, который, вихляя бедрами, прохаживался по палубе. Длиннорукая тварь обвилась вокруг молодого матроса коконом. Молодой человек как раз собирался запеть, но тут-то им и овладел Злой Помысел. Болотной твари новое пристанище понравилось. Молодой, слабый, неопытный человек…
Быстро разыгранная пьеса… Но ангел не явился. По крайней мере, пока не явился.
«Я сейчас упаду. Упаду. Упаду».
Но я не упал. Я понял – уж не знаю, с помощью какой логики (в силу некоего закона, на самом деле), – что владелец корабля должен был встретиться мне в трюме. Это было неотвратимо. А что он и в этот час посетил это отдаленное место в океане, чтобы переступить порог жалкого кубрика на жалком фрахтовом пароходе: такое тоже должно было случиться. Творец Злого Помысла явил себя. (Так я думал. Можно доказать, что я ошибался. Это и было доказано. Доказать можно все, что угодно.)
Я смотрел на соски Альфреда Тутайна и на третью точку, куда должен был вторгнуться нож. Гладкая кожа вздымалась и опадала в ритме дыхания. Сердце колотилось – изнутри – о стену тела. Как и несколько минут назад. Как с момента рождения.
– Рассказывайте, – выдавил я из себя.
Альфред Тутайн попытался прикрыть грудь руинами блузы. Я этому помешал, сказав:
– Никто не знает, что будет в следующие минуты. Вашу плоть каждый вправе порвать на куски, потому что погибнет всего лишь виновный. Ваше тело вам больше не принадлежит, хотя оно пока что здорово.
Я удивился своим словам. Они в самом деле заслуживали удивления. Я и стыдился их, и испытывал желание повторить это еще раз. Я уже приготовился произнести: «Вашу плоть каждый вправе…» – но теперь мне вдруг показалось, что слова эти имеют привкус гнили и скотобойни.
Обычно проживаемые нами часы подобны улицам, этот же час был как кладбище. Неестественная речь слетела с моих губ легко. Наверное, это тяжелое душевное испытание: стоять напротив убийцы твоей возлюбленной, на восьмой день после убийства. Кажется, он держит в руках последний отблеск ее жизни: этот насильник, ставший ближайшим свидетелем ее кончины… Человек не имеет наготове никакого образца поведения. Воспитатели не приучали его к экстраординарному. И как только он сталкивается с такого рода событиями, сердце у него начинает колотиться, им овладевает изнеможение. (Я был тогда еще очень молод и очень неестественен в своей молодости, потому что не знал, что молодость связана с плотью.) —
Альфред Тутайн вместо ответа тихо вздохнул.
Еще мысленно взвешивая, не всадить ли мне быстрым движением ему под ребра нож, я уже почувствовал ток более жаркого чувства, несказанного счастья: возможности простить. В состоянии замешательства, которое превышало мои силы и этой отчаянно-дерзкой мыслью почти парализовало меня, я не мог не вспомнить о суперкарго: бледном обескровленном мертвеце, который уже взял на себя искупление совершенного преступления. Взял на себя… (Нет никакой идентичности между преступником и приговоренным.)
– Рассказывайте, – повторил я.
* * *
Альфред Тутайн видел, как суперкарго выскользнул из штурманской рубки. На лице серого человека, казалось, одновременно отражались горькое разочарование и насмешливая решимость. Большими, но медленными шагами, в которых «тише едешь» перевешивало «дальше будешь», вышагивал он по верхней палубе. Матрос второго ранга в это время нес вахту; он как раз получил задание: навести порядок в обеденном салоне, в буфетной и на трапе. Необходимые орудия труда он держал в руках. Он пошел по пятам за серым человеком. И увидел, как тот исчез в апартаментах Эллены. Осторожно, не производя ни малейшего шума, Альфред Тутайн занялся работой. Его испуганные и полные ожидания глаза старались различить каждую пылинку на дощатой облицовке коридора и буфетной. Он усердно изничтожал врагов – грубые загрязнения и менее грубые мутные пятна. Свое пребывание в пищевом отсеке он каждые четверть часа на секунду прерывал. Чтобы высунуть голову из открытой двери. В одну из таких секунд он и увидел, как Эллена и суперкарго вместе спускаются по трапу. Он чуть не вскрикнул, не выронил метлу. И покачнулся, будто потерял равновесие. Действительно чуть не упал. Можно сказать, на лету подхватил самого себя и швабру. Мучительное соображение заставило его отрезветь. Он украдкой последовал за этими двумя. И увидел, как за ними закрылась дверь. Они вошли в каюту Георга Лауффера. Альфред Тутайн был потрясен. Топкий от дождей тележный след: судьба распорядится так, что эта его колея когда-нибудь превратится в сухую корку… Эти почти бесшумно закрывающиеся двери… после они станут неразговорчивыми, как стена. Его горькая душа завидует еще жидкой грязи, потому что томится жаждой, мучается от жажды и лихорадки, – завидует, хотя знает, что грязь рано или поздно высохнет…
Щетку и ведро из рук матроса потом пришлось забирать чуть ли не силой. К тому времени как его сменили, он еще не закончил работу. (Но этого никто не заметил.) В тот вечер он ничего не ел, не лег на койку. Он слонялся по коридорам, стараясь никому не попасться на глаза. Заранее чувствовал приближение человека, и ему всякий раз удавалось спрятаться. Тем не менее он не пропустил момент, когда Эллена покинула каюту суперкарго. Час был поздний. Вечерняя дымка еще занавешивала маленькие звезды, но крупные, матовые, уже зажглись. Альфред Тутайн никогда не забудет, как постепенно отвердевала тьма между мерцающими световыми точками. Ему казалось, он провел в коридорах деревянного корабля полжизни. Он не помнил, какой сейчас день и который час. У него не было никаких внятных подозрений и никаких желаний. Он вообще ни о чем не думал. После того как Эллена вернулась к себе, подождал еще час или два. Он ни о чем не думал, а только ждал. Продолжал ждать, как ждал прежде. Судно казалось вымершим. Потом он быстро вошел. И увидел: Эллена лежит в постели. Горит свеча. Шторы перед иллюминаторами задернуты.
– Чего вы хотите, Альфред Тутайн? – спросила она.
Он не ответил, приблизился к ней на два шага.
– Чего вы хотите? – переспросила она и быстро прибавила: – Выйдите!
Матрос смутно почувствовал, что должен заговорить или, по крайней мере, что-то обдумать. После короткого размышления он решил, что просто и открыто скажет: он, мол, предупреждал Густава, но теперь слишком поздно. Двери, которые однажды закрылись, не могут потом распахнуться, сохранив невиновность. – Но он воспринимал эти слова только как начало чего-то невыразимого. И не знал, что с ними делать потом. Он еще думал, на этой крайней грани, что может быть посредником жениха, другом другого мужчины. Но тут он услышал, как Эллена громко, с угрозой в голосе говорит:
– Я хочу, чтобы вы вышли отсюда. Немедленно!
Один прыжок – и он оказался возле койки. Он теперь видел Эллену близко перед собой, как исполненное желание. Он вдвинул левое колено в ее говорящий рот. Зажал ей ноздри. Она мгновенно стала недвижной. Он медленно поднялся. И внезапно осознал, что стоит здесь сам по себе – что нет другого мужчины, который, так сказать, прикрывал бы его со спины. Он распознал обещание, когда-то данное самому себе. Уставился на зияющую рану в своей промежности, на эти дикие заросли плоти. Тягучая чернота его похоти{33} достигла намеченной цели. Но он этой возможностью не воспользовался… Он смотрел на лицо Эллены. И не узнавал его. Лицо, теперь бесформенное, налилось красной мутью. Он утратил надежду. И обеднел настолько, что даже не чувствовал страха. Он пялился в пустоту. Существовала только неподвижность, затишье. Даже его собственные ощущения, коварные и откормленные, пребывали в покое. Всякое чувство его покинуло. Только совершенное им преступление оставалось здесь. Оно одно было зримым.
* * *
– Боитесь умереть? – спросил я.
– Очень боюсь, – ответил Альфред Тутайн.
– А жить дальше вы можете? – спросил я.
– Я больше не выдержу одиночества, – сказал Альфред Тутайн.
– Вот как? – не отставал я. – Но ведь одно противоречит другому.
Альфред Тутайн начал беззвучно плакать. Я находил, что это странное зрелище. Матрос все еще стоял передо мной. Голова его скрывалась в тени; слезы становились видимыми только тогда, когда они, эти прозрачные капли, оказывались в подложечной впадине, соединялись по две и тонким ручейком стекали к пупку, исчезая за поясом брюк.
– Вы раскаиваетесь? – спросил я.
– Я чувствую себя виновным, – ответил матрос, – но не способен представить себе, что все могло сложиться как-то иначе. Я изменился внезапно. И не сопротивлялся этому. А ведь дело только в сопротивлении. Неважно, какого рода… Потому я и уничтожен… Я слишком мало задумывался.
Я вспомнил, как этот молодой убийца, едва успевший навлечь на себя проклятие, сказал неделю назад, в моей каюте на борту «Лаис», что, дескать, всякая вина внезапна. Теперь я спросил, принимал ли матрос греховное решение совершить убийство загодя… или позже… на улиточной тропе злого помысла.
– Никогда, – ответил Альфред Тутайн.
– Провидение не проявило к вам жалости, – сказал я.
– Оно многих хватает жесткой хваткой. У меня полно товарищей по несчастью, – возразил Альфред Тутайн. – Бедные (те, кто почти лишен души, хлеба и хорошей жизни), если их своевременно не взнуздали, призваны стать орудием зла.
Он смотрел на меня умоляющими глазами. Но упорно не поддавался сентиментальному настроению, которое пыталось им овладеть.
– Вы слишком рассудительны, не способны на быструю реакцию, – сказал он еще. – Так вот, эти бедные…
Почти задыхаясь от слез и соплей, засыпанный комьями невыразимых и в принципе нескончаемых размышлений, Альфред Тутайн выталкивал из себя новые слова с трудом, именно что толчками.
– Я рассчитывал, что вы просто загоните в меня нож – ударом кулака. Или, по крайней мере, поможете мне преодолеть трусость, чтобы я сам, из последних сил или воспользовавшись молотком… Это и сейчас не поздно… Я лягу на пол, приставлю к груди нож… И вы стукнете по нему какой-нибудь колотушкой… Получится, что сами вы ни при чем. Я смотрю в ваше лицо надо мной… Но у вас не гневное лицо… Я-то труслив; однако и вы нерешительны… За такой грех прощения не бывает. Со мной нужно кончать… Если мне устроят судебный процесс… а такое обязательно случится, если мы с вами не договоримся о приложении этого маленького усилия… то я буду врать… ото всего отрекусь. Я отрекусь… Я не могу положить голову на плаху… Не могу, чтобы на меня, беззащитного, надели наручники… Я отрекусь.