355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Хенни Янн » Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая) » Текст книги (страница 23)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 21:00

Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)"


Автор книги: Ханс Хенни Янн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 70 страниц)

Собственно, новый разговор был бы совершенно излишним. Ведь решения уже приняты. Я, как мне казалось, припоминал… не знаю, каким образом и почему я вспомнил об этом именно теперь… что не так давно… вероятно, только сегодня (но определенно не раньше, чем началась последняя ночь)… я, наяву или во сне, видел ЕГО лицом к лицу. Мы разговаривали; точнее, ОН говорил со мной. Его слова были такими весомыми, что я не сумел удержать их в памяти. Я помнил о них лишь то, что они были и удивительным образом воздействовали на меня своим звучанием или выразительностью, а не содержанием понятий; что они все еще пребывают со мной как нечто абсолютное, хотя – из-за моей непонятливости или из-за невозможности артикулировать их вторично – и очень расплывчатое. Значит, я действительно как-то воспринимал ЕГО. Но мне это показалось неважным. Во всяком случае это, наверное, показалось неважным моей памяти, потому что она – по прошествии столь короткого времени – ЕГО забыла. Она пока еще помнит только Его тень, только шуршание Его тени; а это – почти-Ничто, непосредственно соприкасающееся с вообще-Ничто. Тьма тогда сконцентрировалась в пространстве, разбухла и заполнила его, как плотный дым. Вдали – мерцающие глаза нескольких висячих ламп. Я лежал на плитках пола, над могилами, над тем коричневым потоком тления, что скрывает в себе земля. Я говорил вниз. Ответы я не понимал и не запоминал. (Это было бы излишне, было бы повторением; это не могло бы выстоять.) Только раз я спросил себя, не зеленые ли у НЕГО глаза. Но я тотчас осознал смехотворность такого вопроса, его неуместность. В конце, уже собравшись уходить, я поднял сжатые кулаки и сказал: «Господь, случилась несправедливое. В Вашем мире непрестанно случается несправедливое. В Вашем мире мало радости и много боли». Это была простая констатация факта – без страсти и без внутренней убежденности. Страстными были только воздетые руки. Я направился к двери. Ручка располагалась высоко, чуть не на уровне моей головы. Она была обычной формы, из латуни. Я широко распахнул дверь. Уличная дымка смешалась с холодным дымом благовоний. Как человек, решивший до конца своих дней отказаться от молитвы, спустился я по ступеням на мостовую. Бормоча: «Я встретился с НИМ; но не стал Его слугой. Я не настолько слеп». Голова была пуста. Снаружи никто не ждал меня. Ветер больше не шуршал. Мои пальцы вкогтились в маленький пакет, скрывавший в себе реликвию.

* * *

Встреча с Тутайном прошла хуже, чем я себе представлял. Мое намерение состояло в том, чтобы умолчать о случившемся. Но он уже знал о моем несчастье. Он давно дожидался меня. Как только я шагнул в комнату, он взял у меня пакет и сказал:

– Бедный юноша!

Сбитый с толку его словами и озабоченным лицом, я не сумел ничего ответить. Только присел на край постели и с шумом выдохнул воздух.

– Что за пакет ты принес в такой день? – спросил он.

Мне не хотелось отвечать. Я бы предпочел, чтобы он пока не знал о реликвии. Но он, поскольку я промолчал, начал ее распаковывать.

– Окровавленная человеческая кость, – сказал он, рассмотрев отвратительный предмет. И тихо, как бы обращаясь к себе, добавил: – Двенадцать часов назад она была еще теплой и находилась на своем месте. – И он снова задал вопрос: – Это все, что осталось от него?

– Замолчи наконец! – невежливо брякнул я.

– Я готов быть молчаливым, как книга, которую не открыли, – сказал он примирительно, – но тебе от этого легче не станет.

Он снова уставился на кость. Это его участие, показавшееся мне бессмысленным, меня разозлило. Я сказал с сильным ударением, как если бы обращался к человеку, который что-то незаконно присвоил:

– Это моя собственность.

Он, похоже, пропустил мои слова мимо ушей. Поэтому я уточнил:

– Во всяком случае, до конца моих дней.

– Поскольку сам ты не молчишь, я, наверное, тоже могу… – сказал он и перевернул кость. – Я, правда, еще не понял, что именно во мне шевельнулось. Но эта часть человека о чем-то напоминает…

– О гниении Эллены, – сказал я бесцеремонно.

– А я бы уже не догадался, – сказал он невозмутимо. – Ты прав.

Он отомстил мне. Намеренно или инстинктивно, кто разберет? Он положил кость на стол, потом тщательно завернул в бумагу, в которой я принес ее.

– Выглядит как обглоданная, – сказал он.

– Я даже ни разу ее не поцеловал, – сказал я.

– А куда ты девал умершего? – В его голосе теперь звучала тревога. Сквозь которую пробивалась неуместная злость. – Ведь его, под твоим присмотром, повезли в город…

– Ты знаешь о моем несчастье больше, чем мне хотелось бы, – ответил я и тем еще сильнее его разозлил. – У меня нет оснований избавляться от трупа.

– От трупов всегда избавляются, – сказал он с неколебимой уверенностью. – А вот применяемые для этого средства зависят от внешних обстоятельства и отношения к вере.

– Не понимаю, как ты мог узнать об этом несчастье, – попытался я загладить уже сказанное.

Он сделал вид, что не слышит, и продолжал:

– Благочестивая женщина – воспитанная в достойной вере и не задумывающаяся над тем, что ошибка может закрасться и в нормы нравственности, и в распоряжения государства, и в предписания Церкви, – столкнет своего супруга в царство гниения или даст ему туда соскользнуть, предварительно снабдив его всяческими украшениями и полезными заклинаниями, в присутствии других людей, не забыв сослаться на неотвратимые законы Универсума и на мистические гарантии славного посмертного бытия на сверкающих дорогах качающихся звездных орбит; то есть она поступит иначе, чем убийца, который вынужден предать свою жертву гниению – даже если речь идет о юном, любимом им существе – вдали от посторонних глаз, в темноте, тайно, как бы борясь с демоном, составляя с жертвой жуткое двуединство, в котором каждая из сторон представляет угрозу для другой: потому что убийце есть что скрывать… Тебе тоже есть что скрывать.

– Нет, – сказал я.

– А именно: чувство, что ради тебя принесли в жертву некоего бога или часть бога – его земное воплощение{205}. И что ты приблизился к алтарю, дабы выпить каплю божественной крови и проглотить толику божественной плоти.

– Нет, – сказал я, – все обстоит иначе.

– Это не так стыдно и не так преступно, как тебе кажется после моих слов. Большинство людей готовы к такому. Перед прославленными алтарями великих религий верующим раздают крошечные кусочки божественного жертвенного животного. Может, люди тут же забывают об этом. Но на протяжении секунды – по крайней мере – они знают, что вкушают именно плоть.

– Я сейчас не готов вести с тобой разговоры о метафизических глубинах разных религий, – сказал я.

– Но это же очень просто, – продолжал он. – Каннибал пожирает своих врагов, своих родственников и детей не потому, что они нравятся ему на вкус, – хотя иногда, ненарочно, он таким образом действительно доставляет удовольствие Змию, которого каждый из нас прячет в своем чреве{206}; все дело в том, что вместе с плотью жертвы дикарь присваивает ее явные и потаенные силы. Он становится могилой своих родителей, своих братьев и своих врагов – молчаливой землей. Он вырастает на этой земле, как дерево, которое пускает корни вглубь, вплоть до мертвецов. Он питает себя. Он питает себя осмысленно – той одушевленной пищей, которая ему соответствует. А это не преступление – питать себя. Это круговорот. Это наше предназначение.

– Я не каннибал, – возразил я очень спокойно.

– Ты псевдоканнибал, как и все мы, – сказал он. – Организуя свое питание, ты довольствуешься силами коров, овец, свиней, гусей, кур, нежных овощей и смеющихся фруктов. Использовать в качестве пищи такое благородное животное, как лошадь, отучили еще твоих предков: чтобы они не становились чересчур пылкими… или чтобы не сохраняли веру в подлинную жертву, которой мы требуем и которую приносим сами.

– То, о чем ты говоришь, было бы полезнее и уместнее поместить в другой контекст, – попытался я его прервать.

– Человек, – невозмутимо продолжил он, – человек может обманываться, может пробираться извилистым путем через бытие, ни разу не столкнувшись лицом к лицу с правдой. И ложь, я готов признать, – нечто в такой же степени демоническое, что и ее оборотная сторона{207}. Плодородные поля инстинктов – внутри нас – лежат в запустении, невозделанные. Повсюду стоят ангелы, прикрывшие свои лица. Но они остаются невидимыми. Люди готовы верить в Бога, но не в Духа земли, на которой они живут.

– Я бы хотел, чтобы мы закончили этот разговор, – сказал я.

– Не закончим, пока ты меня не поймешь, – упорствовал он. – Я хочу выразиться настолько ясно, чтобы ты воспринял мое сочувствие как утешение, как нечто созвучное твоей тоске и боли. Я создан не для того, чтобы быть плакальщицей. Зато как защитник, оправдывающий твои поступки, я чувствую себя хорошо.

– Думаю, мы ссоримся, – сказал я.

– Ничего обиднее для меня, чем эти слова, ты не мог бы придумать, – сказал он. – И все же я в последний раз попытаюсь объяснить, что имел в виду.

Я молчал. Ждал.

– Уже довольно давно я прочел об обычае одного негритянского племени на западном побережье Африки… как оно называется, я забыл… Нет-нет, сами мы ничего подобного не видели. Мы плыли далеко от берега и разминулись с этой действительной действительностью… Так вот: если у молодого человека умирает отец или мать, труп зашивают в коровью шкуру и наскоро – на год – закапывают в землю. По истечении этого срока сын выкапывает мертвеца, вскрывает сверток. И находит там лишь грязные, заразные кости. Процесс гниения происходит быстро… Сын собственным ртом очищает кости, пропитавшиеся гнилой жижей и падалью, чтобы потом – уже в чистом виде – поместить их в мешок и вывесить перед домом. И они должны быть по-настоящему чистыми, чтобы умерший не испытывал стыда перед своими потомками или близкими родственниками… Европеец, записавший этот рассказ, возмутившись гнусным обычаем, спросил молодого человека, не пришлось ли тому преодолевать отвращение, когда он вылизывал языком грязь. Африканец ответил: да, пришлось, и это стоило ему огромных усилий. Но таким образом он лишь воздал родителям должное: они ведь имели столько забот из-за сына, пока он был ребенком. Младенцы повсюду оставляют грязь, за ними приходится убирать и кал, и мочу. Поэтому, дескать, долг хорошо воспитанного сына – очистить кости родителей от грязных остатков плоти.

– Я все еще не понимаю, – сказал я, уже на грани отчаяния.

– Культурный человек – это очищенная форма каннибала.

– Я в самом деле не понял, что должен означать твой пример, – сказал я тверже.

– Отвращение и удовольствие сбалансированы, – произнес он печально. – Гниение и рост лежат на противоположных чашах весов. Человек вправе повесить перед своей дверью реликвию – белые кости – лишь после того, как унизит себя отвратительными вещами, каких не вынесет даже самая пылкая любовь… Всё это более чем странно. Эти люди очень глубоко всё продумали.

– Если хочешь мне добра, не напрягай мозг, стараясь собрать в одну кучу примеры или наблюдения со всех концов света. Я теперь понял тебя, хотя и себя понимаю недостаточно… Эта кость, ставшая реликвией… Моя душа проявила странное желание…

– А труп, мертвец… не целиком же он был раздроблен… – что стало с ним?

– Я скажу, если ты перестанешь мучить меня своим любопытством… или всезнайством… Я хочу прямо сейчас пойти в какую-нибудь пивную. Я в данный момент не гожусь ни для сна, ни для твоего нежно-назойливого сострадания. Завтра меня не будет с утра до вечера. Потому что мертвый должен быть похоронен в соответствии с общепринятыми, действующими здесь обычаями. В пивную ты можешь меня сопровождать, на похороны – нет.

Это дошло до Тутайна. Таким тоном я мог бы говорить о рубашке или о грязи, приставшей к подошвам.

– Ясно, – сказал он. – Что ж, пойдем напьемся. Кафешантан с проститутками, которых мы сознательно избегаем, был бы сейчас уместней всего.

– Выбор заведения я предоставляю тебе, – сказал я.

– Ты, наверное, уже выплакался, – предположил он.

– Я еще не выпил ни капли марка{208}, – ответил я.

– Странно, очень странно, – сказал он. – Кровь, вино, шнапс – в какие-то мгновения они уподобляются друг другу.

Мы вышли в печальный вечер. Я напился сверх всякой меры, но до слез дело не дошло. Я забыл многое; однако же не всё.

* * *

В десять утра я в каком-то банке снял со счета деньги. За несколько минут до одиннадцати одна из монахинь открыла мне дверь в кабинет доктора.

– Почему вы не в черном? – сразу спросил он меня.

Я не ответил. Я не знал, что ответить. У меня не было черного костюма. Я просто не подумал об этом. Я повязал себе черный галстук.

– Вы оплатите расходы? – перешел он к следующему вопросу.

Я отсчитал требуемую сумму и положил рядом смету, которую мне выдали накануне.

– Мы не можем терять время, – сказал он, пересчитав деньги.

Он взял две или три простыни, уже лежавшие стопкой на письменном столе, велел мне следовать за ним и быстро пошел вперед: через зал в коридор и оттуда, вниз по лестнице, в подвал. Перед дверью морозильного помещения стоял гроб, неотчетливый в своих очертаниях. Доктор сдвинул его в сторону. Потом открыл дверь, исчез в темноте, зажег свет. Я хотел войти в брачный покой умерших{209}, но он остановил меня движением руки и потребовал, чтобы мы вместе внесли туда гроб. Это был простой ящик со сводчатой крышкой. Из каштанового дерева, покрытого шеллаком. Мы подняли крышку. Врач вытащил из гроба весь хлам, приготовленный для мертвеца: подушки, кружевной саван, ватную подстилку, бахрому и опилки. Он постелил на дно простыню. Тяжело дышал от натуги.

– Возьмите девочку за ноги, а я возьму за плечи, – сказал.

Мне впервые предстояло уложить мертвого в гроб. Я поспешно взглянул на безупречное, словно вырезанное из слоновой кости тело. Неземной холод перетекал из худых твердых ступней девушки в мои руки. Словно кусок дерева – с глухим стуком – упало тело дочери доктора на дно ящика. Она сразу легла как нужно: пальцы ног с красивыми ногтями касались деревянной стенки гроба, с предназначенной для этого узкой стороны.

Доктор уже стоял возле тела пловца. Засунул пальцы во все еще зиявшую рану.

– Промерз, промерз насквозь! – пробормотал он.

Мои глаза искали лицо Аугустуса; и еще раз скользнули по туловищу. Мне подумалось, что большие мясистые кисти рук в конечном счете порождены тяжелыми бицепсами… «Этот умерший – мое дело, – сказал я себе, – даже Тутайн на него не претендует». Я нашел, что Аугустус после брачной ночи выглядит скорее окаменелым, нежели улыбающимся. Я пожалел, что проявил слабость и уступил Старику. Но теперь менять что-либо было поздно.

– Мы должны перевернуть его, – сказал доктор.

– Позвольте, я встану в головах, – сказал я.

Мы поменялись местами. И попытались перевернуть умершего. Это потребовало больших усилий. Он примерз к носилкам. Нам пришлось отламывать его, как поваленное дерево, которое в заснеженном лесу обледенелыми корнями еще цепляется за землю, хотя больше не пьет ее соков. Мы положили его лицом вниз, на окоченевшую рану. Волосы на затылке побелели от инея. Плечи и ягодицы стали более плоскими, покрылись коркой льда. Эта плоть казалась уже очень далекой от нас. Мы положили ее в гроб, поверх женской плоти. Тела покачивались – одно над другим – и не хотели прилепиться друг к другу. Доктор быстро соединил над этими двумя края простыни. Он развернул вторую простыню, накрыл ею гроб и тщательно заправил внутрь свисающие края. Не пожалел и третьей простыни и проделал с ней то же самое.

– Хотите сказать что-нибудь или как-то иначе облегчить свое состояние? – спросил он меня.

– Нет.

Мы накрыли гроб крышкой. Мне показалось, что плечи пловца упираются в дерево; во всяком случае, со стороны головы осталась маленькая щель.

– Это ничего, – сказал врач. Он достал из кармана горсть гвоздей – молоток уже лежал на стуле – и начал, со стороны ног, заколачивать гроб. Такая работа получалась у него на удивление ловко. Он не испортил ни одного гвоздя, ударял по шляпкам и не слишком робко, и не слишком сильно. Щель в головах постепенно смыкалась. У доктора пот струился со лба. Он сказал мне, как-то нерешительно:

– Выносить гроб отсюда придется нам двоим.

Мы отчасти толкали ящик, отчасти несли. В конце концов выволокли его в коридор. Доктор потушил свет, запер дверь. Потом отправился за подмогой. Я остался в сумеречном коридоре наедине с гробом. Я не испытывал никакого чувства, которое мог бы выразить словами. Доктор появился снова в сопровождении четырех монахинь. Они держали в руках белые конопляные веревки. Они подложили веревки под дно гроба. Потом эти четыре бесплодных существа, как если бы были наделены сверхъестественной силой, понесли гроб. Усердные рабочие пчелы… Вера освобождала их от тяжести груза. Они не делали передышку, не ставили гроб на землю – даже когда поднимались по лестнице. Они ни разу не споткнулись, и дерево ни разу не стукнулось о ступеньку. Они были крылатыми помощниками Малаха Га-Мовета{210}.

Монахини поставили гроб на пол в зале для хирургических операций… или для вскрытия трупов и полутрупов… – посередине, под верхним светом, там, где накануне стояли стол и стул. Потом разошлись на четыре стороны света и принялись молча молиться, как если бы были свечами, которые сгорают медленным огнем для умерших{211}. Внезапно они ушли. Даже не забрав веревки. Доктор тоже исчез. Я остался один.

Говорят, женщины плачут, когда видят, что крышка гроба уже заколочена. Я же испытывал чувство умиротворения. Потому что (правда, с помощью Старика) спас труп, переместив его в это уединенное место.

Стул стоял возле стены. Я сел на него. Никогда потом, с того самого часа, ожидание не было для меня таким нереальным, то есть лишенным всякого напряжения и нетерпения, совершенно свободным от любых стремлений. Ни голода, ни жажды, ни борьбы, ни полового инстинкта, ни Бога, ни сатаны, ни вечности, ни времени… Только гроб из коричневого каштанового дерева, наспех покрытый шеллаком. И гроб этот казался голым. (Гроб Тутайна добротнее.)

Доктор вернулся. Разительно изменившийся. К груди он прижимал гигантский венок, сплетенный из проволоки и пестрых стеклянных бус. Изделие прилежных рук, поражающее безудержной безвкусицей… Отроги своей бороды этот человек с помощью раскаленных щипцов превратил в шесть завитых прядей, по три с правой и с левой стороны{212}. Тело, казавшееся теперь кулем, на самом деле куталось в плащ из тонкой черной материи; однако этот предмет туалета был лишен даже намека на элегантность. Голову доктора прикрывала такого же цвета шляпа в виде тележного колеса. Чудовищные поля шляпы – вместо спиц и колесного обода; выпяченная часть, облегающая череп, – вместо неподвижной печальной ступицы{213}. Под широкими брючинами скрывались потрескавшиеся лаковые сапоги с высокими голенищами.

Я не знал, как истолковать нарочито-серьезное выражение его исказившегося лица. Он недавно плакал. Или проглотил какой-то наркотик. Он пока ничего не говорил. Только положил причудливый коралловый мир стеклянного венка{214} в головах гроба. Он был почтенным участником похорон, а я – опустившимся блудным сыном, который явился к смертному одру матери{215}: слишком поздно, чтобы в последний раз увидеть дорогое лицо, но достаточно рано, чтобы застать заколоченный гроб еще на поверхности земли. Такого сына все жалеют и презирают.

Он недоверчиво взглянул на меня. И вдруг начал что-то записывать на клочке бумаги. Потом поднес написанное к моим глазам и сказал с угрозой:

– Умершего зовут: Гомиш Ианиш ди Паленсия{216}ых сохранилась древнейшая в Испании христианская церковь (базилика Сан-Хуан-Баутиста).}. Я специально записал для вас, чтобы вы не учинили какой-нибудь глупости… (Я сохранил эту бумажку вместе с костью.)

В это мгновение дверь открылась. Два мальчика, размахивая кадилами, вошли в зал, а по пятам за ними – священник. Он поприветствовал нас только глазами. Сквозь узкие губы проронил молитву, едва ли произнесенную вслух. Выполнил обряд благословения: окунул два пальца в свинцовую капсулу, содержащую то ли елей, то ли святую воду, сотворил крестное знамение и дотронулся до гроба.

Снова появились четыре монахини и вместе с ними, с кнутом в руке, – погонщик запряженной волами провозки. Прежде чем я это заметил, мальчики направились к выходу. За ними последовали священник и гроб, несомый четырьмя помощницами. Шествие замыкал погонщик мула. Остальные – то есть доктор и я – на несколько секунд остались одни. Потом он взял меня под руку и вывел наружу. Его обволакивал сладковатый запах эфира и одеколона.

Гроб уже стоял на телеге, похожей на нары. Четыре монахини молча удалились. Два мальчика затянули гимн, начали размахивать кадилами. Волы – красивые животные с большими рогами, – повинуясь погонщику, стоявшему рядом с их головами, двинулись вперед. И все, за исключением помощниц, потянулись следом. Впереди – дым благовоний и благочестивые печальные песнопения. Потом – мальчики, священник, волы и погонщик, мертвецы и мы с доктором, их убогая свита.

Мы поднимались в гору, отдаляясь от города. Поля, отчасти окаймленные искусственными ручьями, подступали к самой дороге, все больше сужавшейся. Виноградники, посадки репчатого лука и картофеля, парки, полные цитрусовых деревьев, миндальные рощи, пальмы и одно-единственное драконово дерево рядом с источником… Стенки из известкового туфа – чтобы превратить склоны в плодородные террасы, на которых в изобилии растут пшеница, ячмень и табак… Драгоценное богатство, предназначенное для нашего процветания{217}. Пища, которую выманивает из земли и приготовляет само солнце. Ах какой же печальной была для меня эта прогулка вслед за гробом! Почему я не мог радоваться? Телеги, груженные роскошными фруктами, преграждали нам путь, и колесам нашей трупной повозки приходилось взрезать край хлебного поля. А солнце пекло неустанно – умножая пыль, заставляя людей потеть, изнуряя их, доводя до состояния зрелости плоды и сердца.

Стена, похожая на крепостной вал, обрамляла вершину холма. Можжевельник или туя и молодые пинии торчали – темно-зеленые, почти черные – над этим каменным гребнем, внушая такое же грустное чувство, какое исходит от заросшей плющом руины.

Мы были у цели. Четверо мужчин – местные крестьяне или ремесленники – уже ждали нас, чтобы пронести гроб через кладбище.

Мы приблизились к могиле. Но она не была выкопана. Она походила на облицованный квадрами колодец. Прямоугольный провал, теряющийся в черной глубине… Я заглянул внутрь и поначалу не увидел дна. Но, заслонив глаза ладонью от солнечного света, разглядел внизу серый гроб. Его стенки, плотно пригнанные одна к другой, поднимались вертикально вверх, а вот плиту-крышку кто-то отвалил в сторону. Я стал искать объяснение такой странности. И, взглянув в западном направлении, обнаружил вмурованную в кладбищенскую стену молочно-белую мраморную табличку с золотыми буквами, которая возвещала:

Эту гробницу соорудила – для покойного синьора Жуана Лопиша де Ульоа{218}, своего дорогого супруга, для себя самой и, поелику чрево ее получило благословение, для своего потомства – скорбящая Луиза Азурара{219}, с распоряжением и просьбой ко всем верующим и язычникам, чтобы последнему из умерших позволили сто пятьдесят лет покоиться на этом месте в своем прахе. Дабы на нас исполнилось речение: «А я знаю, Искупитель мой жив, и Он в последний день восставит из праха распадающуюся кожу мою сию, и я во плоти моей узрю Бога»{220}.

Врач наклонился к моему уху. И сказал:

– Ее чрево не получило благословения. То была лишь фантазия, которая длилась шесть месяцев. Мне пришлось разрешить эту даму от бремени ее идеи-фикс. Гробница совершенно гигантская. Одной трети такой глубины вполне хватило бы. Сегодня мы этим воспользуемся. Дама уехала в Терор{221}. Она там молится и посещает теплые купальни. Я вчера случайно узнал об этом и воспользовался такой возможностью, чтобы сделать уже известные вам распоряжения.

– Она вам не родственница? – спросил я.

– Просто пациентка.

– Значит, это место для погребения присвоено незаконным путем, украдено?

– Чрезмерное расточительство будет обращено ко благу.

Тем временем ремесленники или крестьяне на длинных веревках опустили гроб вниз, поместив его поверх гроба покойного синьора Жуана Лопиша де Ульоа. Почувствовав, что уже достигнуто дно, они поспешно вытянули веревки наверх. Священник завершил ритуал. Прежде чем я их заметил, тут же оказались три брата-минорита. Они будто вынырнули между кустарником и надгробиями. Подошли к разверстой могиле – все с молодыми, тщательно выбритыми лицами – и опустили глаза на сложенные ладони, чтобы помолиться. Но казалось, что они смотрят в глубь шахты. Внезапно, словно повинуясь отданному кем-то приказу, все трое одновременно повернулись и побрели прочь. Мальчики взмахнули кадилами и, как лисята, проворно и осторожно побежали по узким угловатым тропинкам к выходу с кладбищенской территории. Священник отправился следом, но вряд ли мог их догнать. Рабочие стояли в стороне, возле искусственного грота из выветренных камней, скрывавшего в себе пугающий образ умершего богочеловека.

Доктор сказал мне:

– Вряд ли мы когда-нибудь снова встретимся. Надеюсь, вы теперь убедились, что я сделал лучшее, на что способен.

Я увидел, как две крупные слезы выкатились из его глаз и затерялись в пышной бороде. Потом он последовал за остальными. Я же решил дождаться, пока рабочие закроют склеп. Солнце жгло чадным огнем. Глаза, уставшие от дрожания воздуха, видели землю с раскаленными травами и плаунами почти что в черном цвете. Я, отойдя от могилы довольно далеко, присел на лежащее надгробие. Рядом с камнем пышно разрослись толстолистные ледяные цветы{222}. Где-то между песком и щебнем мой блуждающий взгляд стал незрячим. Я сжался под тяжестью, которой не ощущал: под грузом тепла, которое не делало меня зрелым, под грузом тоски, манившей пустыми обещаниями. Погрузиться в землю – вот чего я желал себе. Но все в конечном счете свелось к тому, что я задался глупым вопросом: «Где тебя когда-нибудь похоронят?»

Между тем четверо рабочих изготовили в ящике строительный раствор, тщательно смешав в одну полужидкую кашицу песок, известь и коричневую крошку вулканического туфа. Короткими лопаточками они нанесли раствор на каменный край могилы. Потом, орудуя заостренными ломами, стали двигать каменную крышку. И она легла на отверстие, погрузилась в строительный раствор, когда из-под нее вытащили несколько клиньев… Так человек задумчиво закрывает книгу, после того как дочитал последние строки. Сколько-то времени он еще смотрит на вычурные буквы, которыми печатник набрал слово КОНЕЦ. На белой бумаге уже скапливается новая судьба. Собственная или воображаемая: воображаемая судьба живущих в книге, которые так поспешно распрощались с тобой, побуждаемые к тому только волей автора.

Один из рабочих тщательно загладил по краям строительный раствор. Потом они все ушли, забрав свои инструменты. Я еще раз подошел к склепу. Он теперь был закрыт, и ничто не свидетельствовало об обмане. На плите гордо лежал венок из стеклянных бус. В его сердце мерцали двусмысленные слова: «Привет от непреклонного друга».

Я медленно побрел по длинной дороге в город. На возвращение ушли те часы, что оставались до вечера.

* * *

Альфред Тутайн в эту ночь признался мне в своей тайне. Он, как и накануне, ждал меня с некоторой тревогой. Хотя я был опустошен, от усталости ко всему равнодушен, выщелочен солнечным теплом и угрюм из-за разлада в моей душе, он не оставил мне времени, чтобы внутренне собраться или освежиться. Он настаивал, что мы и этот вечер или даже полночи должны провести за пределами пансиона. Мое сопротивление, наверное, было слабым. Я хотел есть и пить… И опять были однотонно-серые тихие ночные улицы, запахи моря и гнилых фруктов, дополняемые тяжелым запахом прогорклого оливкового масла. Мы шагали. Мы вышли к гавани – поблизости от того места, где прежде я вытащил на берег мертвеца. Мы пересекли тень освещенной луною церкви, где недавно помрачился мой ум. Мы свернули на какую-то улочку на отшибе, полнившуюся слабыми пумами. Зеркальные стекла, занавешенные, вместо света пропускали стрекочущую или приглушенную музыку. Через каждые несколько шагов – круглые, синие или красные, фонари. На тротуарах и на проезжей части попадались люди; но мы их, можно сказать, не видели, а только слышали шепот, похожий на журчание ручья. Мы не могли сообразить, много их или мало. Судя по шапкам и блузам, которые выделялись в темноте еще более глубоким оттенком черного, это были моряки торгового флота. Падающий серп месяца высветил на одном перекрестке гигантские буквы: «К планетам»{223}. Чуть дальше значилось: «Бочка Венеры»; мы раздвинули бамбуковый занавес и вошли. Это было маленькое, очень тихое питейное заведение. Несколько погруженных в себя посетителей сидели за чашкой кофе или за бокалом вина. Никто не произносил ни слова. Хозяин – он, очевидно, не знал, что госпожа Венера была женой не Вакха, а Вулкана и, ведя во всех отношениях неупорядоченную семейную жизнь, самую знаменитую свою супружескую измену совершила с Марсом, – подошел со скучающим видом к нашему столику. Протянул руку Тутайну, а потом и мне. Я нерешительно пожал ее.

– Что желают господа? – спросил хозяин.

– Чего-нибудь поесть, – сказал я.

Тут Тутайн вмешался и объяснил, что хотел бы чего-нибудь вкусного, сытного и полезного. Хотя хозяин кивнул в знак согласия, мой друг проследовал за ним до самой барной стойки и там поспешно выпил рюмку аррака. Затем вернулся к нашему столику и сказал, стоя, что должен ненадолго отлучиться и позаботиться, чтобы некая дверь была заперта. Прежде чем я успел спросить, что значит это загадочное высказывание, он прошел через бамбуковый занавес и был таков.

Хозяин принес мне аррак, апельсиновый сок и сахар, а также поджаренных на древесном угле лангустов, хлеб и игристое вино, похожее на шампанское. Он не удостоил меня ни единым словом. Я смешал аррак с соком и принялся за вкусный ужин. Через некоторое время вернулся Тутайн. Отхлебнул из моего бокала. И сказал, что мне здесь не следует наедаться. Он, дескать, уже позаботился, чтобы мы в эту ночь не умерли с голоду. Он торопился. Мы покинули «Бочку Венеры». Отрыгивая углекислый газ, содержавшийся в вине, я подумал: «Может, имелся в виду чан Пандоры{224}; в любом случае, что-то неприличное».

Мы свернули направо, за угол. Пройдя десять или двадцать шагов, Тутайн раздвинул еще один бамбуковый занавес и постучал в запертую дверь, которая скрывалась за ним. Нам открыли. Мы очутились в комнате, о назначении которой я догадался бы сразу, если бы кое-что в ней не отклонялось от привычного. Приглушенный свет был не соблазнительным, а просто приятным. Кровать – или ложе любви – стояла без всякого вызова, застеленная темным, с цветными квадратами, покрывалом. На голых серовато-белых унылых стенах висели картины и разные предметы. Латунное распятие; пустая, оплетенная лыком винная бутыль; железная кастрюля; старый стеклянный фонарь с наполовину сгоревшей свечой. Будто повешенная – большая матерчатая кукла в богатом цветастом платье. Импортированная из Англии, Германии или Японии лошадь-качалка: обтянутая телячьей шкурой и такая большая, что на ней не отказался бы покататься и взрослый. Стеклянные глаза этой красивой игрушки горели жарко и бездонно, как смерть. Посреди комнаты – круглый стол, накрытый по-простому: три тарелки, три стакана, вино, фрукты и хлеб. Но удивительней всего была сама хозяйка: слишком маленького роста, как мне показалось. Босоногая. Платье из добротной материи оставляло свободными руки и шею… Я протянул ей обе руки в дурацком порыве симпатии, внезапно охватившем меня. Потом – потому что мне померещилось, что ожидание принесет утрату – привлек ее ближе к свету, желая рассмотреть лицо. Передо мной был ребенок – двенадцати, или тринадцати, или четырнадцати лет. Молодые груди под платьем не просматривались. Мои руки испуганно вернулись ко мне. Тутайн подошел, приобнял девочку за плечи, погладил пряди ее черных волос. Девочка тихо сказала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю