Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)"
Автор книги: Ханс Хенни Янн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 70 страниц)
В тот день больше ничего не произошло. Подплыли к берегу. Парни зашлепали по воде в сторону суши. Девушки вытащили лодки на песок. Их тошнило от таких ухажеров. Промокший Эйе заполз в какой-то сарай. (Как большинство его сверстников, он не умел плавать.) На следующий день ему рассказали, какой опасности он подвергался и как был спасен. Ладно. Может, он сделал какие-то выводы… Случайно он встретил ту черноволосую. И заговорил с ней. Выглядел он посвежевшим. Лицо гладкое. Он сказал: «Я хочу на тебе жениться». Она не ответила. Он был безграмотным бездельником. Ничтожеством. К тому же пьяницей. Она могла принести в качестве приданого два хутора. Шестнадцать коров и телят, отару овец и двух лошадей… Через неделю они встретились снова. Он опять с ней заговорил. Он, казалось, повзрослел. Показал свою обнаженную грудь, жаркую. Он сказал: «Я хочу на тебе жениться». Она ему не ответила. Но остановилась. Они стояли очень близко друг к другу и не шевелились. Наконец он добавил: «Я все это время не пил. С пьянством покончено». – «Знаю», – ответила она. И ушла.
Она стала наседать на дядю, ее опекуна, чтобы он дал согласие на брак. Он имел много причин, чтобы отказать. Но поддался на уговоры. Потому что усмотрел в этом выгоду для себя. Он надеялся со временем заполучить один хутор или даже оба, если брак окажется неудачным. Он не думал об обмане. А только взвешивал разные возможности. Девушка дала Эйе обещание, что выйдет за него. Они не миловались в темноте. Она дала ему денег, чтобы он приоделся. И навел порядок в своих делах. В день свадьбы он переселился на тот из двух хуторов, который она выбрала. С того дня он стал именовать себя Эйе, по названию хутора; а прежде носил фамилию Ванген. Второй хутор, расположенный далеко, в Ундредале, взял в аренду дядя.
Что Эйе умеет покрывать баб, знали уже многие женщины. Что он способен хранить верность – такое довелось узнать только его жене. Когда она думала, что вот-вот умрет от переизбытка чувств, ему казалось, он получил только краешек наслаждения. Он повторял себя. У него не было ключей к саморазвитию. Ни в каких тонкостях он не разбирался. Его счастье было маленьким и сомнительным, если вдуматься. Правда, лучшего он бы и не сумел себе пожелать. Поверхностный и пустой человек… Такая ему выпала судьба. Маленький выигрыш: не стоящий затраченных усилий. Не стоящий ежеутреннего вставания. Напяливания на себя шмоток… Потому-то Эйе и разевал рот! И ел, и пил, и всасывал пищу, как корни дерева сосут влагу из почвы: потому что согласился на слишком мелкие, незначительные блага! На дремучее бытие вдвоем с дурочкой! С ничего не стоящим трупом. Если вдуматься. Вылезать из постели он не желал. Сколько бы жена ни упрашивала его, ни бранила и ни надрывалась. Пусть в этом мире работает, кто хочет или должен! Сам он ничего не хочет и никому ничего не должен… Весь жизненный эликсир сразу так или иначе не кончится.
Когда ветер кружил ему голову, а влажное облако или туман белыми клубами сползали с горной кручи, разбрасывая холодную, щекочущую водную пыль, чувство, что он стал пленником ущербного счастья, могло настолько усилиться, что Эйе уподоблялся больному животному, для которого нет врача. Вытолкнутому из жизни. Сидя на поблекшем или ржаво-красном выветренном камне, он говорил себе: «Там внизу фьорд. Там вверху черные сосны». И мысленно измерял восьмисотметровую скальную поверхность между двумя этими полюсами, которые он в данный момент не мог видеть. Он видел только белую непрозрачность. Влажно-холодную, переменчивую, опасную. Он находился посередине. При своем хуторе. Или – ближе к фьорду. Или – ближе к соснам. Как когда. В любом случае, он в этом пространстве из влажных испарений чувствовал себя одиноким, бездомным. Это недружественное подступало к нему вплотную. С него капала вода. И у него не было ни малейшего желания куда-то податься. Вниз, в Ванген, или на свой хутор. К соснам. Или к коровам. Или на гумно. К тому же была осень. Или эта похотливая весна. В любом случае, одно из значимых времен года. Солнце тоже участвовало в игре. Водяная пыль была только частью… Он не мог бы все это выразить. Не мог даже отчетливо ощутить. Он ощущал лишь тягу к падению, свойственную любому камню. Его это расслабляло. Во тьме, полной разграничений, вещи увеличивались в размерах. Он чувствовал себя окруженным великанами. Черные древесные стволы были тенями этих великанов. Ничего угрожающего. Только дышать тяжелее. – Мгновения проходят… Тучи давали дождь. Туман испарялся. Деревья вновь становились такими, каковы они есть. Голыми или с листвой, с выросшими ветвями. Человек этот промокал до костей. Вода сочилась из трещин на камне, из углублений между корнями деревьев. Неуютное бульканье и капанье – сверху и снизу и справа и слева… Так он поддался греху лености. Который, впрочем, всегда держал его в своих когтях. Но только раньше Эйе умел это скрывать. Пока для него существовала возможность бегства, будь то днем или ночью – в постель, под бочок к той, что однажды спасла его, – до тех пор он противостоял демону: по крайней мере, своим нутром… Но крестьянка не может в любое время по первому зову прибежать от печи, из хлева, из сада, с поля к какому-то бездельнику и позволить себе забыть обо всем прочем. Вероятно, она к тому же видела, до какой степени он потерял лицо, разоблачил себя. Видела, что он… насквозь трухлявый.
Через сколько-то месяцев настроение Эйе резко переменилось. Теперь он день за днем топал вниз, в поселок. Снова начал накачиваться шнапсом. В пьяном состоянии он бывал мягким, безвольным, как обмякший член. Когда наличные деньги кончились, и батрак, которого они держали, ушел, и их трапезы сделались более скудными; когда Эйе заметил, что жена испытывает к нему отвращение, смешанное со страхом за него, он стал позволять себе приступы буйной ярости. Он теперь бил жену. Вымогал у нее деньги, чтобы продолжать свой грех… Родился ребенок. Эйе вроде как успокоился. Вновь соскользнул в неупорядоченную тоску.
Пришел день, когда дядя объявил, что забирает хутор в Ундредале как залог за их долги. Тут женщина ожесточилась. И сказала пьянице: мол, с нее довольно, что он промотал один хутор; второй она защитит. Так для него началось время затишья, заурядной жизни: отсрочки перед смертью. Бытие моллюска, живущего в воде и питающегося отбросами. А этим донным отбросам – водорослям – конца не предвидится.
Постепенно наметилась подходящая для него форма бытия. Наслаждаться и своими действиями, и бездеятельностью как чем-то самоочевидным. Не иметь друга. Не иметь возлюбленной. Не надеяться и не отчаиваться. Здоровье и скука. А главное – ничего больше не чувствовать, кроме несказанно невыразительной внешней видимости. Бродить в горах – для него это был лишь способ убивать время. Иногда ему случалось подстрелить чужую овцу, потому что выслеживать других животных он ленился. У них в хозяйстве стало появляться мясо. Эйе, выходит, тоже мог принести какую-то пользу…
До Мёркедала шестьдесят километров. Отшагать шестьдесят километров в горах, сложенных из гранита, с подъемами и спусками, по кривым, зигзагообразным тропам – это не пустяк. Никто такого не делает. Но Эйе на это решился. Он вел лошадь в недоуздке. Через горы. По тропам, которыми никто не пользуется. По собственным его тропам. Для него это кое-что значило. Кроме того, с лошадью он не скучал. Теплая шкура. И прочая оснастка лишенного подлости существа… Лошадь он продал в Лердале. И поплелся назад. Теперь он имел деньги. Потому что кое-что предпринял. Угрызений совести он не чувствовал. Хоть лошадь не принадлежала лично ему… Потом дерзости у него прибавилось. Крупные животные в летних горах отныне не были застрахованы от его алчности. Ведь как легко может лошадь свалиться в пропасть. Или – овца. А коровы, так те вообще беспомощны… Его неимущий слабосильный брат после многолетнего нищенского существования наконец завел себе маленькую лошадку. Чтобы возить на ней приезжих, если им захочется прогуляться вверх по долине. Анкер Эйе продал лошадь Сверре Вангена, своего брата. Это выплыло наружу. Разоренный брат, приложив непомерные усилия, собрал улики. И подал заявление в суд. Участковый судья завел дело. Которое потом рассматривалось в согласительном суде. В Уррланде вор должен был предстать перед специально приехавшими высокопоставленными господами. Должен был оплатить приезд ведущему дело присяжному поверенному. Но Эйе все отрицал. Ухмылялся. Нарочно выражал свои мысли непонятно. Он преуменьшил значение случившегося. Он заявил перед судом, указывая пальцем вверх: «Видите, мой хутор расположен высоко. И лошадь была при хуторе. И лошадь жрала мой корм». Тут он подсчитал в уме и назвал стоимость корма. И он, дескать, продал только худшую лошадь. А лучшую сохранил для брата. И она все еще кормится на хуторе. Брату нужно лишь забрать ее. Но брат показал себя дураком… В итоге ведущий дело присяжный поверенный категорически заявил, что кражи, дескать, вообще не было. Речь может идти лишь об обмене по договоренности, неправильно понятой или недостаточно ясной… Под конец председатель суда спросил брата, удовлетворится ли тот, если ему предоставят другую – очевидно, все еще наличествующую – лошадь. Брат ответил на вопрос утвердительно. И ведущий дело присяжный поверенный вынес оправдательный приговор.
Эйе решил, что великолепно справился с ситуацией. А лошадь брат никогда не получит. Бедняга не сможет оплатить корм. Да даже если и наскребет эти деньги, его нетрудно обвести вокруг пальца. Эйе гордился открытым в себе талантом. И жаждал новых триумфов своей простодушной хитрости. Считал, что его наигранное добродушие неотразимо.
Однажды суд приговорил Эйе – за новую кражу лошади – к нескольким месяцам тюрьмы. Пронырливость, прикрытая простодушием, на сей раз ему не помогла. Его ухмылка окаменела. Впереди маячила беспросветность. Не то чтобы его так расстроило предстоящее недолгое заключение… Просто он внезапно вспомнил о жене и ребенке. О хуторе в горах. О коричневой теплой комнате. О скотине и пахотном участке. Обо всем приятном, что стало для него повседневностью. В нем поднялась сумятица. Он открыл рот. И сказал, что суд должен пересмотреть приговор. Дескать, сам он не согласен с таким наказанием. Поскольку не желает никому смерти. Хутор лежит высоко в горах. Женщина и ребенок – одни – не переживут зиму. Да и летом не смогут распахать поле и запасти сено. Дескать, вокруг нет никого, кто бы им помог… Ведущий дело присяжный поверенный вмешался. Поставил на вид господам заседателям, что при чрезвычайных обстоятельствах наказание лишением свободы сроком до одного года отменяется, даже если решение об условном отбытии не принималось.
Эйе остался на свободе. Параграфы законов были в его пользу. Через сколько-то лет этот случай повторился. Конокрада опять приговорили к тюремному заключению. И опять он остался на свободе. Он понял, что главное – никого не убивать. И не поджигать дома. Не заниматься грабежом на дорогах. В сети закона имеются прорехи, но маленькие. Только очень осторожный, владеющий собой человек может через них проскользнуть. Эйе отныне довольствовался тем, что служил проводником для приезжих, которые отправлялись в горы. У англичанина, хотевшего поохотиться на оленей, он отнял карабин, после чего ограбил неудачливого охотника и исчез. Англичанину не с руки было дожидаться начала судебного процесса. Да он даже и не знал, с кем связался…
Эйе чувствовал: не выходит у него ничего, кроме заурядного счастья и мелких преступлений. Впереди маячила беспросветность. И он все думал, как бы проломить ограду закона так, чтобы не пострадать самому. Но ум у него был слабым, непродуктивным. Авантюрная жизнь за многие дни и ночи ему приелась. Да и у большинства людей он теперь вызывал лишь отвращение.
Трудно понять, почему жена терпела его. Но она терпела. Конечно, других парней она видела редко. Хутор лежал высоко в горах. Никакая дорога туда не вела. А от этого мужчины исходило что-то такое, что ее возбуждало и умиротворяло. Эти подъемы и спуски, состоящие из сладострастия и страха, вновь и вновь им заравнивались. И тогда ее захлестывала жизнь без желаний, что может случиться только с обитателями отдаленных хуторов, потому что они, когда от них отступает острая мука, живут, кажется, вообще без судьбы. Они забывают, сколько в мире людей, – если когда-нибудь слышали эту цифру. Все случайное представляется им очень далеким. Ближайшие окрестности – пустое пространство… А у нее был от этого грубияна ребенок, мальчик. После первых родов она оставалась бесплодной. Она не была больной или отягощенной врожденным изъяном; а только… вроде как запечатанной. Она почти свихнулась от любви к сыну. Малыш был красивым, как лист на дереве, и здоровым, как кварцевый камешек в ручье. В его сильном тельце уже угадывался облик отца. Но глаза – не водянисто-небесно-голубые, а чернильно-черные, с тяжелым взглядом. Все-таки другой человек, созданный из материнской плоти… И она, мать, ни о чем не жалела. А только чувствовала бесформенную, беспорядочную любовь, без которой не существовало бы ничего в этом мире, – как ее чувствует какая-нибудь рыба-колюшка или паучиха, как ее чувствуют корова и кобыла: любовь к самому любимому, самому красивому на свете мальчику. Она ткала для него пестрые подколенные подвязки. Ее влажные губы покрывали детское лицо поцелуями. Она наслаждалась маленьким нежным ртом сына; его глазами, обрамленными пушистыми, как гусеницы, ресницами; и скомканными хрящеватыми ушами; и не вполне чистым широким носом с широкими же отверстиями. Она приходила в хлев, подоить коров. Вдыхала там теплый воздух, смешанный с запахами навоза, и шкур, и дыхания животных. Приседала на корточки, упиралась головой в бок коровы, доила. Тихонько напевала.
Она покончила с собой – повесилась, – когда мальчик подрос и стал вести себя как молодой жеребец. Ее любовь была уже за пределами естественного. Так мне рассказывали. Гроб, в котором она лежала, пронесли мимо нашего отеля. Ее сын казался нелюдимым, как дикий зверь. Взгляд, брошенный им на нас, вверх, я не могу ни забыть, ни истолковать… Какая-то чуждая мне жалоба… И – удивление, что бывает печаль, собственная… Я знаю, есть некий скрытый мир, немой и без зрительных образов.
* * *
Садовник жил на берегу бухты, в маленьком деревянном доме – в ста метрах над фьордом, на полпути к отвесной красной стене гранитного массива Блоскальв. Садовника звали Ларс Солхейм. Он был очень стар. Волосы на голове – длинные, как у женщины, и снежно-белые. Борода – тоже белая и на ветру текучая как ртуть. Щуплый человек маленького роста… Уже несколько десятилетий он не ел мяса. Кожа у него сделалась воскообразной и желтой, словно отблеск огня, в который бросили соль. Он походил на мертвеца. Когда он со мной заговаривал и приближал свое лицо к моему, я не мог не испытывать страха. Мне казалось, он выглядит не так, как обычно выглядят люди, и даже взгляд у него нечеловеческий, и нечеловеческие – поведение, разум. (А исходивший от садовника неприятный запах еще больше усиливал ощущение ненормальности.) Он дарил мне цветы. Такие жесты воспринимаются чуть ли не как проявление сумасшествия, если ты живешь в Вангене. Он был ученый человек. Ему доводилось общаться с троллями. – Я понимаю, что это глупость – записывать сомнительные слухи (но, с другой стороны, какие факты и выводы можно считать несомненными?). И все же не буду противиться такому желанию. Садовник показал мне место, где он, крайне редко, поджидал тролля. Это каменная осыпь, которая расположена под южным склоном гигантской горы Блоскавл. – Я и сейчас вижу в себе этот ландшафт, ничуть не потускневший. Но мои мысли, даже пройдя сквозь чувственные впечатления, нашли бы для него разве что несколько описательных слов. Вполне заурядных. – Я попытаюсь воссоздавать ландшафт гор и фьордов кусок за куском, всякий раз присовокупляя к отдельным событиям, о которых рассказываю, сведения об их природном окружении и о воздействии на них соответствующего времени года. Думаю, что я, еще не имея определенного намерения, на протяжении последних, десяти примерно, страниц именно так и поступал. – Осыпь состоит из сланца. Чего совершенно не ждешь. Сланец – как тонкая складка в каменной породе; даже меньше того, как платок – четырехугольник площадью в несколько сотен метров, – наброшенный на гранитное основание. Так вот: узенькая речка вытекает из горного ущелья. Березовая роща – тесно сгрудившиеся деревья – растет на осыпи, в том месте, где сланец уже крошится, словно земля. Жиденькая травка расположилась вокруг подножий берез. Место такое нежное, как если бы было не естественным, а придуманным. Но самое странное, что ему присуще, это слышимая печаль… и то, что все другие впечатления здесь упорно молчат. Мне кажется, даже если вихревой ветер налетит из Фломсдала или низвергнется сверху на хутор Эйе, это место сохранит что-то от своей звучной тишины. – Здесь, почти погребенный под березовыми листьями последней осени, лежит камень. Вполне обычный большой камень. Рядом с этим камнем садовник – в определенные, одному ему известные ночи – устраивался на ночлег. И спал, без каких-либо неудобств, пока его не будил тролль{263}… Так он сам мне рассказывал. Но на содержание тех ночных бесед даже не намекал. Садовник разбирался в травах, наделенных силой оказывать, по желанию человека, то или иное влияние. Возможно, он научился этому возле большого камня.
Вообще-то тролли{264} – поверенные животных. Они наведываются к тем, кто мучает зверей. Некоторых существ, их любимцев, человек не вправе убивать. Иногда тролли влюбляются в лосиху или в самку оленя. Домашние животные тоже пребывают под их защитой. Тролли будто бы высасывают – опустошают – вымя у некоторых коров. Это только по видимости идет во вред крестьянину. Тролли – люди, как и ангелы. Это не тайна; но о происхождении троллей мы почти ничего не знаем. Говорят, будто они чуть ниже ростом, чем люди (однако я слышал и другое: что они, будто бы, выше людей), и что не носят бород уже несколько тысяч лет. Одеваются они как крестьяне: в черные штаны с пестрыми подвязками под коленями. Вокруг шеи повязывают багряный платок. Без багряного платка никто еще тролля не видел.
Я спросил садовника: «Какие же ночи подходят для таких встреч?» – Он ничего не ответил.
Садовник был болен раком. Это мне сообщила его взрослая дочь, присматривающая за хозяйством. Я поднял на нее, как бы против воли, вопрошающий взгляд.
– Он знает, – сказала она, – но от рака он не умрет. Он защищен, пока ему не исполнится сто лет.
– Это он сам рассказал? – спросил я.
Она кивнула и продолжила:
– Но я в такое не верю. Мне иногда кажется, что он уже умер. Он теперь вообще ничего не ест. – Из глаз у нее хлынули слезы.
– Вы его любите? – спросил я недоверчиво.
– Он одержимый… или избранный, – сказала она. – Я думаю, он отравил мою мать. Я его совсем не люблю. Он воняет, как падаль.
– Вы очень откровенны, – сказал я.
– Я давно не могу молиться. Но и молчать не могу. В этом доме всё как-то странно…
Тем же вечером садовник испустил дух. Окоченел, затвердел и пожелтел еще больше. Дочь пошла в Ванген, сообщила о случившемся кому следует. Она в ту ночь не бодрствовала у гроба. А спала, совершенно измученная, у чужих, предложивших ей помощь людей.
Однако на следующее утро садовник поднялся, как если бы не умирал. Его сердце не билось, легкие не втягивали воздух. И кожа у него остыла, сделалась именно кожистой. И темные провалы глаз казались выжженными. Но он тоже спустился в Ванген, на рыночную площадь. К людям, которые все уже знали, что он умер. Увидев его, они сказали: «Но ведь тебя больше нет!» Он ответил: «Вам еще предстоит кое-что узнать». И все стоял на рыночной площади, хотя делать там ему было нечего. Он снова и снова повторял: «Цветы». Будто хотел продать букет. Но никакого букета у него не было. Он дошел до лавки Олафа Эйде, но дверь не открыл. А прошмыгнул по плиткам к отхожему месту отеля. Толкнул прикрытые двери, заглянул внутрь. На церковь он не бросил взгляд, на кладбище тоже. Своими слепыми глазами он смотрел сквозь предметы. И замечал что-то новое для себя. Он сказал: «У Рагнваля крепкие кости. Такие и через пятьсот лет не рассыпятся». Видимо, мышцы садовника не интересовали… Он вернулся домой, улегся в гроб, умер. А на следующее утро его снова увидели на рыночной площади.
– Чего тебе здесь надо? – закричали молодые парни.
– Ищу людей с лошадиными костями, – сказал он. – Со стеклянными костями, красивыми-белыми-прочными. Как у Рагнваля, и у тебя, Пер, и у тебя, Коре, и у тебя, Сигур. – И он дотронулся до этих троих, выделив их среди прочих.
На третий день он назвал восемнадцать имен. И потом приходил каждый день: смотрел, не спустился ли кто с гор, приглядывался к парням. По прошествии довольно долгого времени он начал появляться в домах, бросал похотливые взгляды на молодых женщин, хрипел… С такой дерзостью люди не желали мириться. Ему говорили:
– У тебя вонючее свиное рыло!
– Знаю, – отвечал он, – но это со временем пройдет.
Свен Онстад, который спустился от своего хутора в Ванген и кое о чем услышал, сказал Ларсу Солхейму, садовнику:
– Если вздумаешь заявиться ко мне на хутор и болтать с моей женой, случится такое, что тебе не понравится!
Старик ответил:
– Конечно-конечно…
Однако случилось совсем не то, на что рассчитывал молодой крестьянин. В сумерках, когда он возвращался через горы домой, дорогу ему вдруг преградил садовник. Гибкий, как кошка, и сухой, как ветка без листьев. И в воздухе рядом с ним маячила подозрительная тень. Свен Онстад почувствовал, что кулаки у него онемели. А старик заговорил быстро-быстро, как если бы его голос был водопадом или как если бы сам водопад, находящийся неподалеку, был его голосом. И молодой человек не сообразил, что ответить.
– Ты молод. Молодые, крепкокостные, должны кое-что сделать. Ты вскоре узнаешь, о чем я… Видишь ли, это мгновение, как и всё прочее, именуемое памятью, вскоре останется позади. Ты идешь к красивой женщине. Твои ноги могут ходить и другими путями. Ты в этом убедишься. Когда мозг немного остынет. В твоем ответе я не нуждаюсь. Еще минута, и мы договоримся. – Так он сказал. Подошел ближе. Размахнулся и бросил что-то. Может, это было Ничто. Но оно прошло сквозь череп Свена, причинив неведомую прежде боль. Молодой человек упал. Его лошадь шарахнулась в сторону. Дрожа, поскакала прочь. Фыркала. Но потом успокоилась и перешла на шаг.
Свен Онстад поднялся с земли, сказал: «Да. Быть по сему!»
Добравшись до дома, он вошел в свою комнату. Увидел жену. Задушил ее. Без каких-либо оснований. Он при этом ничего не испытывал. Садовник стоял рядом. Ничего не говорил. Этим троим больше нечего было сказать друг другу.
Когда на следующий день Свен Онстад неожиданно появился в Вангене, на лбу у него зияла бурая рана. Он путано рассказал о случившемся в горах. Вдруг он кинулся, головой вперед, на кладбищенскую стену: как какой-нибудь бык – весной, когда скотину в первый раз выгоняют из хлева, – кидается на куст или молодое деревце, будто хочет его опрокинуть. Свен Онстад трижды ударялся о стену головой. Его череп раскололся, обнажив окровавленный мозг.
Группа молодых парней кинулась вдоль берега бухты к дому садовника. Там они его и нашли. Садовник лежал в постели. Он был – по эту сторону жизни – недвижен и нем{265}.
– – – – – – – – – – – – – – – – – —
Здесь эта мрачная, непостижимая история прерывается на целый год. Потом был мятеж; но никто из нас толком не понял, против кого или чего. Я попытаюсь, если мне хватит сил, восстановить все распознаваемые взаимосвязи. Я буду следовать образцу самого потока событий: сейчас временно прерву рассказ и сфокусирую внимание на тех покупателях, что посещали лавку Олафа Эйде.
Но сперва еще одно пояснение: когда садовник умер, общинный врач Сигур Телле уже не жил в Вангене. Он перебрался в Хёугесунн, чтобы три его сына могли посещать гимназию. Сыновей звали Адле, Коре и Финн. Одному тринадцать, другому двенадцать, третьему девять лет. Жена врача, которая до этого момента сама занималась с мальчиками, почувствовала, вероятно, что ее школьные знания исчерпаны. Она была статной, полноватой дамой, здоровой и жизнелюбивой, со склонностью к женским авантюрам. Правда, в Уррланде она не могла полностью проявить свою личность. Дружеских отношений она ни с кем не поддерживала. А случайных гостей, которые в летнюю пору порой переступали порог их дома (в том числе и нас), потчевала разлитым в винные бокалы зеленым ликером, изготовленным самим врачом; ликер был крепким и имел слабый привкус лекарства. – Позже, в Хёугесунне, эта дама оставила семью, связав свою жизнь с другим мужчиной. (Эта новость добралась и до Вангена.) – Так вот: трое ее сыновей столь мало походили друг на друга, что в их общее происхождение трудно было поверить. Старший, Адле, – толстый, с непропорционально большой удлиненной головой. Говорит всегда медленно, рассудительно, и его убежденный голос кажется обвернутым в вату. Коре – худой, быстрый на язык, говорит всегда страстно, не терпящим возражений тоном, задиристо, иногда даже с яростью. Нос у него совершенно отцовский: острый и неизменно чующий, откуда ветер дует. А глаза – цвета морской волны и иногда совершенно темные от какого-то детского желания. Их цвет и выражение никак не сводятся к комбинации унаследованных от родителей черт. Финн, наконец, – продувная бестия: сумеет и солгать, если надо, и выкрутиться с помощью отговорок… Если верить Финну, он не имел отношения к неприятностям, возникавшим, так или иначе, из-за его фантазий. Тем не менее Коре, предварительно метнув несколько взглядов-молний, иногда все-таки устраивал ему взбучку. (Пускать в ход кулаки против младшего брата родители категорически запрещали.) От Коре и я однажды получил форменный нагоняй. Трое братьев посетили нас с Тутайном в нашем зале – так мы тогда выражались. На столе лежал коробок спичек, лицевую сторону которого украшал портрет неизвестного мне мужчины. Я спросил от нечего делать, кто этот мужчина. Коре тотчас повел себя так, будто он судья надо мной. Он сказал:
– Кто же этого не знает. Тут ведь напечатано: Торденшельд{266}.
– А кто это? – полюбопытствовал я.
– Не изволите ли объяснить, чему учат в школах вашего отечества, если вы даже не знаете, кто такой Торденшельд? – спросил Коре инквизиторским тоном.
(Тутайну – свидетелю того, как меня поставили на место, – хватило ума промолчать, потому что он тоже не знал, о ком идет речь.)
Я, конечно, почувствовал стыд; но фамилия мне ничего не говорила.
Три мальчика, которые с тех пор относились ко мне с пренебрежением, принялись наперебой излагать историю и подвиги этого человека… Мало-помалу я понял, что он был для них отечественным морским разбойником, пьяницей, волокитой и забиякой. Все нации хранят имена такого рода героев в ларце достохвальных деяний. Знают люди всегда лишь немногих исторических персонажей: тех, кого с мудрой осмотрительностью выбирают попечители школьного образования. Правда, конец Торденшельда не назовешь славным: он был – в Ганновере – заколот на дуэли одним шведским офицером, которого оскорбил… Похоронен Торденшельд в Копенгагене, в церкви Холмена… Портрет его можно увидеть не только на спичечных коробках. Памятники в память о нем существуют и в Норвегии, и в Дании…
Со времени отъезда доктора Телле дело с врачебной помощью в Вангене обстояло плохо. Не находилось ни одного молодого врача, которого привлекли бы скудные условия жизни в этой общине. Поэтому здешних больных и умирающих обслуживал – по совместительству – доктор Сен-Мишель из Лердала{267}. Человек лет пятидесяти пяти или шестидесяти, сильно уже поседевший, но с живым умом. В те годы ему приходилось растрачивать свои силы, сталкиваясь с хаотическим множеством разнородных проблем. Общины Фресвик и Ордал были присоединены к подведомственному ему участку еще раньше. Его врачебная практика состояла из непрерывных поездок. Дважды в неделю он должен был появляться в Уррланде. Но выдерживать такой ритм ему удавалось редко. Больным приходилось довольствоваться тем, что доктор приезжает через каждые пять-шесть дней. Поначалу он пытался вести свою практику с помощью курсирующего по фьорду парохода. Однако пароходное расписание лишило доктора упорядоченного бытия. Его ночной сон стал обрывочным, дни – смазанными, работа – расчлененной на куски. Он постоянно страдал от переутомления. В нашем отеле часто повторялись одинаковые сцены: с семи утра больные или их родственники уже ждали на улице (если не шел дождь). Доктор Сен-Мишель обычно приезжал раньше – ночью или к шести утра. Он ложился спать, отдав строгое распоряжение, чтобы его не будили до половины девятого. (Если, конечно, речь не идет об особо тяжелом случае.) Элленд появлялся на пороге отеля и обращался к собравшейся толпе: «Доктор спит. Доктора нельзя беспокоить». Он удовлетворенно потирал руки и легкомысленно смеялся. Больных это не утешало.
Без чего-то девять доктор спускался по лестнице с верхнего этажа и выходил на площадку перед зданием. Некоторые больные к тому времени уже успевали просочиться в холл отеля. Доктор окидывал взглядом сборище нуждающихся в помощи; потом, толкнув двустворчатую дверь, исчезал в недрах ресторана, чтобы хорошенько позавтракать.
Жители Вангена его не любили. Они едва ли догадывались, что доктор ведет существование, губительное даже для железного здоровья. Доктор Сен-Мишель добросовестно выполнял свой долг; но никто этого не замечал. Он вел неравную борьбу. Он уже нигде не чувствовал себя дома. Он имел лишь временные пристанища – на пароходах, в отелях трех поселков… Постоянно меняющееся пароходное расписание, неизбежные опоздания и непредвиденные происшествия разрушали многие его планы. Он заметно постарел. Начал пренебрегать несущественными, как ему представлялось, болезнями. Порой бывал груб с пациентами, чьи случаи не казались ему настолько серьезными, чтобы эти люди не могли сами о себе позаботиться.
В конце концов доктор пришел к убеждению, что должен осуществлять врачебное вмешательство лишь тогда, когда больному непосредственно угрожает смерть…
Итак, он окидывал взглядом свою паству. Потом завтракал. Часто, когда он уже приступал к работе, оказывалось, что прибыл посланец с гор, дабы препроводить его к какому-нибудь очень отдаленному одру болезни. Доктор не ворчал. Только спрашивал: «А болезнь-то серьезная? Косарь-Смерть уже явился в дом?» – Болезнь должна была быть опасной, но не безнадежной. – Доктор просил описать ему местоположение хутора или дома, высчитывал время, необходимое для посещения больного. Как правило, у больных, которые сами пришли в Ванген, шансы на получение врачебной помощи в таких случаях рассыпались в прах. Их отсылали домой, утешая тем, что доктор, дескать, займется ими в следующий раз. Доктор Сен-Мишель взваливал на спину посланца свой рюкзак с инструментами и лекарствами. И двое мужчин отправлялись в путь. Редко случалось, что доктора принуждали тащиться в какую-то даль без насущной необходимости. Однако такие странствия часто оказывались бесполезными: добравшись до места, доктор находил там мертвеца. В присутствии близких покойного он молчал; но, вернувшись в отель, давал волю своему разочарованию. «Свидетельство о смерти я бы и здесь выписал, – негодовал он. – Я в любом случае не знаю, от чего умирают люди. От родственников умершего никогда и двух разумных слов не добьешься…» Дело кончалось тем, что доктор опаздывал на пароход, который должен был отвезти его в другое место. Весь план поездок нарушался. Больные – по крайней мере те, что жили в Вангене, – вновь собирались в плотную кучку… Или доктор чувствовал себя настолько измученным, что, поев, сразу заваливался спать… Он ничего не мог рассчитать наперед. Часто, когда пароход уже отчаливал, доктора, вместе с рюкзаком, в последний момент втаскивали на борт через рейлинг. А ведь капитан и так на полчаса задерживал из-за него отплытие…