Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)"
Автор книги: Ханс Хенни Янн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 70 страниц)
Я попросил Матту Онстада сыграть мне что-нибудь. Он не стал церемониться. Он начал настраивать струны. Меня поразила быстрота и точность его метóды. Менее чем за минуту он своими толстыми потрескавшимися пальцами обслужил колок для десяти струн. Потом натянул волос на смычке, совсем не туго, и уже первым штрихом прошелся по всем струнам. Получился протяженный аккорд, сопровождаемый беглой, ритмически резко прочерченной мелодией. Неотчетливый фон как бы просвечивал сквозь скорее жалобное, чем радостное звучание инструмента: это действовали резонирующие струны. Гармонические идеи танца не отличались разнообразием, вся мелодия была строго привязана к немногим тактам. Но имелись вариации: крепко сбитая тема чередовалась с подобием трелей или коротких пробежек. Мне понадобилось несколько минут, чтобы научиться воспринимать такую музыку. После чего я уже с легкостью мысленно присовокупил к ней притоптывание ногами, всеобщее упоение… Как здешние танцоры притоптывают, Элленд мне однажды продемонстрировал – в этом же салоне, на протяжении четверти часа.
Гость мой играл изумительно! Казалось непостижимым, что его потрескавшиеся, изуродованные работой пальцы с такой быстротой мелькают над струнами; что дрожащая рука без заметных ошибок извлекает поток аккордов из трех или четырех струн… Я не скрывал восхищения. Но скрипач, казалось, не был этим польщен. Он считал само собой разумеющимся, что его игра найдет у меня одобрение; иначе он не поднялся бы ко мне со своим инструментом… Я попросил его сыграть «Матта Онстад». Он тотчас выполнил мою просьбу. Этот спрингданс почти не отличался от другого, который я только что слышал; разве что повторение мелодических фигур происходило через более короткие промежутки, звучало настойчивее. Во время танца, когда все притоптывают ногами, это, наверное, способствовало более сильному горению костра страсти.
Я спросил Матту Онстада, в самом ли деле он создал этот танец – то есть придумал его.
– Я его играл, – сказал скрипач.
Ответ меня не вполне удовлетворил. Я поинтересовался, сочинил ли мой гость этот танец, записал ли его.
– Записали его другие – господа из Бергена. Я перед ними играл. А потом это напечатали.
– Ах, – сказал я быстро, – так у вас есть ноты? Вы не одолжите их мне?
Он отрицательно качнул головой:
– Нет у меня никаких нот.
Я тогда подвел его к роялю и попытался ему объяснить, что такое токката.
– Я не умею читать ноты, – сказал он, – ты просто сыграй. Хочу разок посмотреть, как это выглядит, когда кто-то играет и одновременно читает ноты. Ты читаешь вслух? Я, например, всегда читаю газету вслух.
Я засмеялся.
– Я тоже читаю вслух, – сказал я, – только не ртом, а руками. Я ударяю по клавишам так, как это написано, а струны превращают шрифт в звуки. Не буду вдаваться в подробности: все обстоит почти так же, как с вашей скрипкой. Вы мыслите танец, а ваши руки произносят его с помощью скрипки. С нотами тут разница вот в чем: сам я не мыслю музыку – это уже сделал, до меня, какой-то великий человек, он ее записал, потом она была напечатана, – я только считываю ее с листа, может быть, даже не догадываясь, о какой музыке идет речь; она как книга или история, которую ты читаешь в первый раз. Она может быть очень захватывающей. Собственно, когда музыка для тебя такая юная и свежая, еще совсем незнакомая, она и бывает самой прекрасной. Полной неожиданностей. И гораздо более умной, чем слова. Бывает, конечно, и глупая музыка. По большей части музыка даже скучна…
Я вдруг остановился. Удивившись тому, что он слушал меня так долго, ни разу не перебив.
– Умное в музыке, – сказал он, – портит гармонию.
– Вы ведь музыкальны, – сказал я с некоторой горячностью, – а значит, не так далеки от умного в музыке, как вам, возможно, кажется. Вы бы научились понимать и эту, столь презираемую вами, музыку, если бы захотели в нее вслушаться. Она – как Слово Божье.
– Слово Божье… – протянул он насмешливо. – Да я в такое не верю.
Тут я повел себя очень неуклюже и чересчур настойчиво. Я попытался преодолеть взаимное непонимание.
– Вот мы с вами и пришли к единому мнению, – снова начал я, перепрыгнув через многие свои мысли. – Очень может быть, что Бог никогда не пользовался Словом, что и люди не могут к Нему приблизиться с помощью слов, что слово, наоборот, обрывает всякую связь с Ним. Его язык наверняка одновременно и более обобщенный, и более однозначный, чем наша речь: он должен напоминать музыку.
Матта Онстад не мог такого понять. Я и сам не понимал. Я просто позволил словам меня соблазнить. (Как часто мы поддаемся именно этому греху!) Непостижимо также отсутствие у меня в тот момент всякой гордости: я позволил себе притянуть, в качестве объяснения, свойства или качества Бога, на которого я был зол (или: от которого отщепился); о котором я, следовательно, ничего (или: теперь уже ничего) не знал. – В конечном счете музыка тоже не свободна от понятий и категорий; она отличается единственно тем, что ведет речь не о предметах. И еще она проходит сквозь чувственное восприятие (хоть к ней причастны также и разум, и математическая созерцательность), а потому сама по себе не имеет отношения к нравственности. Но она железными цепями прикована к мудрости и морали создавшего ее человека. А значит, в ней отражаются ночь и сумерки зла и меньшего зла – как и во всех других проявлениях нашей души… Добро, этот нулевой пункт, где всё чувственное лишается своей чувственности, эти врата пред царством бушующей иррациональной радости, возможно, рождается – как звук – лишь в ходе немого распада космического пространства. (Моцарта ни один адвокат не отмоет от великолепной мрачности «Дон Жуана». Люди, до сих пор утверждающие, что Моцарт-де был другим, – как сильно они заблуждаются! Как мало понимают, что все темные, кричащие и радостные звуки оплачиваются одной и той же наличностью – собственной жизнью!)
Я быстро положил конец бессмысленной беседе и ее следствиям, начав действительно играть первые такты токкаты. Я еще два-три раза прерывался: что-то пояснял; а потом доверился этому проведению сквозь время, заданному мелодией. После короткого фугато второй части я запнулся. Почувствовав внутреннее сопротивление Матты Онстада. Третью часть я уже играл как-то вяло и лишь из чувства долга. А фугу вообще опустил.
– Такой инструмент, наверное, стоит кучу денег, – сказал старик.
Он избавил меня от необходимости отвечать, поскольку тут же продолжил:
– Теперь и я на него посмотрел. Вот это, значит, и есть большое пианино. Мне говорили, это что-то другое. Но все же это пианино. Пианино есть и у доктора. Только играет на нем не доктор, а его жена.
– Вам понравилось что-то в той музыке, которую я играл? – отважился я спросить.
– Нет, – сказал он, – это вообще не музыка. Но пальцы у тебя хорошие.
Мои старания оказались напрасными. Впрочем, он вскоре ушел.
Когда он пришел в третий раз – насколько помню, спустя много недель после первой встречи, – Тутайн тоже был дома. У нас нашлась бутылка старого рома. Мы выпили, и все трое единодушно решили, что ром хорош. Разговоров о музыке удалось избежать. Матта Онстад тогда только что оправился от болезни. Он смаковал ром, поглядывая на него глазами влюбленного.
– – – – – – – – – – – – – – – – – —
(Я перечитал кусок о бывшем танцоре и скрипаче. Мои воспоминания о нем очень отчетливые. Наши с ним разговоры я передал вполне достоверно. Я хотел бы лишь прибавить несколько замечаний. – Старик производил на меня крайне отталкивающее впечатление. Тогда я не мог объяснить себе это чувство; да и теперь не знаю, что тут можно сказать. Он внушал мне страх, который остался столь же безымянным, что и моя неприязнь. Элленд, который в молодости был этому человеку добрым приятелем, позже совершенно от него отдалился. Я узнал потом, что наш хозяин пытался, посредством строгого запрета, удержать его от визита к нам. Но Элленд рассказал также, что будто бы Матта Онстад в молодости был необыкновенно красивым мужчиной: роскошным животным, из-за которого девушки буквально дрались между собой. – Неужели распад человеческой личности, выражающийся в искажении, разрушении ее анималистических сил, в затухании влечений, может вызывать такое же отвращение, как беспричинное зло? – Примерно через год после нашей последней встречи он умер. Мы, собственно, даже не узнали об этом. Элленд Эйде, в иных случаях столь болтливый, об этой смерти умалчивал. Матта Онстад больше не появлялся. И мало-помалу до нас дошло, что его больше нет. – Когда он так самоуверенно осудил музыку Баха, я призадумался. Не то чтобы я встревожился… Просто вдруг осознал, насколько одинок каждый человек со своими высказываниями и ощущениями; как мало общезначимого содержится даже в выдающемся произведении – в этой ледяной однократности, о которой мы даже не знаем, к кому или к чему она обращена. – Философы – я имею в виду ученых представителей этой дисциплины, которые обычно претендуют на то, что будто бы умеют мыслить логически, как если бы естественным для себя образом погружали всё содержимое слов в некую диморфную систему, очень надежную, в нравственную картину противоположности мужского и женского; которые используют систему координат, изобретенную для них аналитической геометрией, в качестве мерила своих представлений, – какие же странные ошибки они совершают! Как часто путают нулевой пункт, то есть отсутствие свойств, с противоположным полюсом! Разве они не учили нас, что понятие добра выражает прежде всего не-наличие зла? Они не назвали нам ни одного самостоятельного свойства добра… Как если бы, отбросив все сомнительные высказывания, мы тем самым могли вычленить некий круг, оказывающий благотворное воздействие… Функция зла еще больше сбила философов с толку и заставила их спорить между собой; каждая из сторон не постеснялась принять в качестве надежного фундамента какой-то придуманный порядок. Еще немного, и они сделают все бытие добычей ада, потому что активность и сама жизнь несовместимы с прославлением – в качестве главной добродетели – существования без риска. – В нашем языке слишком много недостатков. Мы вынуждены изъясняться приблизительно. Слова не только во рту. Они уже скопились, как мокрота, в наших душах. Даже обычному умнику не нужно особого мужества, чтобы обвинить убийцу в грехе; но и святой не рискнет выдвинуть обвинение в убийстве против умерщвляющего зверей охотника. – —
В какой же покинутости мы оказываемся, когда пытаемся воспользоваться обычными средствами взаимопонимания, чтобы приобщить другого к тому особому волнению, в которое ввергает нас музыка! Что я мог бы сказать Матте Онстаду? Я не был настолько ослеплен, чтобы прибегнуть к формальному объяснению. Он верил в свою музыку. Может, она и вправду такая простодушная, какой мне показалась – всего лишь часть танца, то есть наполовину служит конкретной цели, – но и она тоже опирается на чудо гармонии. – Какие объяснения я мог бы предложить малайцу или китайцу? Он бы разбил мои доводы одним-единственным возражением: что у него нет доступа к этому роду музицирования. И мне пришлось бы ответить, очень скромно, что и для меня закрыта большая часть привычного для него. – А у философов никакой помощи не найдешь. Один из самых великих среди них вообще отверг музыку, это столь близкое математике искусство, попросту объявив ее чем-то малоценным: Иммануил Кант. Он был совершенно амусическим человеком, в своей рахитичной болезненности почти полностью лишенным радостей чувственного восприятия. Если бы сочинения Винкельмана не прояснили для него суть зодчества, живописи и пластики, он наверняка отверг бы и эти проявления человеческого духа и чувств. Сам он признавал только сухое слово. Тут есть от чего впасть в отчаяние. Эта ненадежность повсюду…
Меня вновь и вновь преследует мысль – потому что я так люблю Жоскена, – и, как мне кажется, я смогу ее доказать, что целью всей сочиненной людьми музыки должно быть соединение полифонии и полиритмии{276}. Наверняка это возможно – чтобы малайский гамелан, негритянский джаз и западная музыка слились в одно целое.
Я снова отвлекся. Надо бы подавлять в себе такие мысли. Но, как ни странно, я не освобожусь от них, даже если здесь вычеркну соответствующий пассаж. В конечном счете в музыке, как и во всех искусствах, главное – это простота, простодушие. Полифоническое плетение Жоскена{277} так естественно, как если бы оно возникло в результате естественного роста, – естественно в той же мере, что и песня его современника и соперника Хенрика Изака, которая до сих пор трогает нас, когда мы ее поем: Инсбрук, я должен тебя покинуть{278}… Это фрагмент гигантского труда всей жизни; и он не мог бы быть другим, чем есть. Колонны в церкви подпевали музыке Жоскена, и даже надгробные плиты отзывались едва слышным гулом. Букстехуде так музыкален, что мельчайший мотив под его руками превращается в заколдованный лес. И разве бы мы любили Моцарта столь сильно, разве выделяли бы его из всех современников, не будь выражения его печали и радости такими же непосредственными, как у животного? Не будь они до боли короткими, лишенными всякого самомнения – как ржание лошади или жалобный лай собаки. – У меня пот выступил от напряжения, потребовавшегося, чтобы записать это. Ночь почти прошла.)
* * *
Старый Скуур – я упоминаю его здесь как одного из заговорщиков – давно потерял память. Время от времени он выходил посидеть на прибрежном камне, смотрел на фьорд и говорил, когда представлялась такая возможность:
– Приближается монитор.
Большие и маленькие дети, если оказывались поблизости, кричали хором:
– Скуур, это не монитор, это называется моторная лодка!
Он их не слышал, он повторял свою фразу:
– Приближается монитор…
Он был вторым человеком, которого доктор Сен-Мишель нанял в качестве водителя своей лодки. Этому поспособствовала рекомендация Элленда.
Элленд Эйде хотел, чтобы старый Скуур немного заработал. Порой они выпивали вместе, а значит, считались приятелями. Рука руку моет… Доктор Сен-Мишель уже имел за плечами свой первый неудачный опыт найма молодого помощника. Поэтому он и проявил готовность послушать Элленда.
Поскольку и первый лодочник происходил из Уррланда, мне хочется о нем рассказать. Его звали Адриан Мольде. Он был рослым парнем и отличался безответственной мужской красотой. Выглядел он как семнадцати– или восемнадцатилетний, но на самом деле ему исполнилось только пятнадцать. Он, как и большинство его сверстников, был прикован к Уррланду. И, нанимаясь к доктору, прежде всего думал о том, что теперь наконец сумеет куда-то выбраться, посмотреть другие места. Что ему не придется особенно надрываться, чтобы пережить что-то новенькое… Поначалу доктор Сен-Мишель очень гордился своим молодым шкипером. Он купил ему костюм и ботинки, яркую рубашку-шотландку и галстук такой же расцветки. Маленькая каюта была оборудована как жилое и спальное помещение. На одной длинной лавке спал врач, на другой – Адриан Мольде.
Они оба потом рассказывали, как дело дошло до разрыва. Их версии не совпадали, но дополняли одна другую. Адриана очень скоро перестали удовлетворять и жалованье, и рабочий график. Ему приходилось день и ночь оставаться на посту, свободные воскресенья выдавались редко. Доктор Сен-Мишель, попробовав какое-то время вести домашнее хозяйство вместе с Адрианом, на моторной лодке, опять, как прежде, начал столоваться и спать в отелях тех местечек, которые обслуживал, – тогда как его штурман такими приятными привилегиями не пользовался. Еще хуже, что у Адриана загорались глаза, когда он пришвартовывал моторную лодку к причалу, на котором ее уже дожидались два-три парня и смеющиеся девушки. Он видел только смеющихся девушек. Понадобилось не так уж много времени, чтобы ему пришла в голову мысль приискать себе подружку и пригласить ее в каюту – пока доктор спит на берету, в отеле, или ведет свою практику. Вскоре подружки у Адриана завелись в каждом поселке. Он даже не удивлялся, что все получается так гладко. Девушки делали, что могли, чтобы он получил правильное представление о себе.
В один несчастливый день доктор Сен-Мишель его застукал. Тучи над их отношениями сгущались уже давно. Потому что мотор, без видимых причин, с некоторых пор расходовал вдвое больше нефти. Пропадали рабочие инструменты, кастрюли и банки с масляной краской; даже у себя дома, в Лердале, доктор не мог отыскать то одно, то другое. Позже он говорил, что Адриан все эти вещи воровал… Застав своего помощника с девушкой, доктор ничего обидного не сказал. Девушке, конечно, пришлось исчезнуть. У Адриана еще не было опыта, как вести себя в таких ситуациях. Он боялся; и испытывал стыд. Его работодатель только и произнес (очень тихим голосом, потому что, видимо, сумел совладать с собой):
– Я запрещаю тебе это, Адриан. Слышишь меня? Запрещаю.
С таким же успехом он мог бы бросать слова на ветер. Адриан опять взялся за свое. Девушки ведь не исчезли с поверхности земли… Застав его с девушкой вторично – а это случилось всего через несколько дней, – доктор разъярился. И влепил парню пару затрещин. Адриан дал сдачи. И тогда доктор врезал ему уже по-настоящему, кулаком под ребра, так что у бедняги всё поплыло перед глазами: он недооценил физическую силу хозяина.
– Это, – сказал доктор Сен-Мишель, – за то, что обкрадываешь меня.
На том их служебные отношения и закончились. Адриан попросту сбежал.
А дальше он стал обдумывать планы мести. Не то чтобы крупной, но постоянной. Отныне он почти всегда ошивался на причале Вангена, когда моторная лодка доктора приближалась или отчаливала. Адриан с ухмылкой преграждал путь своему бывшему работодателю, защищенный живой стеной из парней и девушек. И громко провозглашал:
– Вот этот избил меня!
Неизбывная социальная жалоба слышалась в его заявлении: нечто, что ставило под сомнение честь доктора. Доктор был бессилен против такой демонстрации. И всегда приходил с причала в отель красный как рак.
Новому водителю лодки Скууру он запретил разговаривать с Адрианом. Само собой, Скуур запрет нарушал. И даже брал Адриана с собой на моторную лодку, чтобы парень мог бросить взгляд на посудину, где прежде служил… Скууру теперь жилось несравненно лучше, чем в прежние дни; поэтому Адриан вряд ли имел шанс настроить его против хозяина. Но мальчик старался, как мог. Они оба подшучивали над доктором, когда удавалось. Скуур, прослуживший на лодке уже довольно долго, однажды заметил, что доктор ведет себя с дамами как рыцарь.
– Он готов втюриться в каждую, – сказал Скуур.
Для анекдотической истории такого наблюдения мало. Анекдотическая история в конце концов сложилась, из кусочков, но произошло это позже.
Дело кончилось тем, что доктор Сен-Мишель пожаловался нам с Тутайном. Дескать, Скуур, когда они собирались пристать к берегу, повернул тяжелое латунное колесо гребного винта не вовремя или неправильно, перепутав левое с правым, – теперь уже толком не разберешься; во всяком случае, лодка не снизила скорость и возникла опасность, что она на полном ходу врежется в мол. Чтобы избежать этого, Скуур в последний момент резко изменил курс, отсоединил пропеллер от мотора, после чего судно, уже не способное к маневру, проскользнуло мимо мола и оказалось выброшенным на берег – что было неизбежно – неподалеку от лодочного сарая. Доктор дважды, в полном отчаянии, выкрикнул имя Скуура, потом голос у него пропал. На причале тем временем Адриан Мольде исполнял ликующий дикарский танец. Он вскидывал руки и ноги, кричал, высоко подпрыгивал, не умея справиться со своим восторгом… С самой лодкой ничего плохого не случилось. К ней подбежали несколько мужчин, в том числе Элленд и мы, – и столкнули ее с гальки, в которую она ткнулась носом, обратно в воду.
Когда мы уже сидели за столом, доктор Сен-Мишель сказал: «Боюсь, если я когда-нибудь встречусь с Адрианом без свидетелей, я убью его».
Об ошибках Скуура доктор отозвался отнюдь не снисходительно. Скууру пришлось утешаться тем, что он услышал от Адриана: что шкипер-де выполнил спасательный маневр грандиозно.
Как ни странно, эпизоды наподобие этого всегда наносили вред репутации доктора. Теперь еще и Элленд торчал на крыльце отеля и со смехом, потирая руки, спешил сообщить каждому, кто проходил мимо:
«Нашего доктора выбросило на мель».
Эффект был таким же, как если бы он говорил: «Взгляните на доктора: он маленько свихнулся. Но ведь это курам на смех: иметь свихнувшегося доктора».
Доктору Сен-Мишелю приходилось держать себя в узде. После случившегося он слишком часто стал говорить, что, мол, какое-то происшествие привело его в бешенство, или – что он сам взбешен, впал в бешенство. Иногда сквозь такие фразы просвечивало и желание убить кого-то… У него была прелестная дочка, восемнадцати или девятнадцати лет; она изучала уж не знаю какие дисциплины в Осло. Так вот, доктор поклялся, что убьет первого, кто попытается ее соблазнить. Доктор был рыцарем и в отношении собственной дочери – и ревновал ее, как настоящий влюбленный. Но она уже перестала понимать, какое ему дело до ее соблазнителей.
Отношения между доктором Сен-Мишелем и Скууром ухудшились. Скуур был не только стар и физически немощен, но уже и соображал плохо. Вряд ли он хоть что-то понимал, когда доктор пытался с ним поговорить. Зато – несмотря на свою глухоту – прекрасно улавливал хамские замечания, отпускаемые в адрес его хозяина. Насмешки и злорадство согревают душу даже тогда, когда всякое другое пламя уже погасло… В общем, в ту анекдотическую историю, которой еще только предстояло сложиться, Скуур тоже внес свой посильный вклад.
Случилось это в разгар лета: дни были теплые, но вечера уже наступали рано. В нашем отеле остановилась приехавшая из Мюрдала незнакомая дама. Она, судя по ее брошенным вскользь словам, жила с мужем где-то на западном побережье. Одета – скорее броско, чем аристократично. Возраст оценить трудно: ей могло бы быть и тридцать пять, и сорок пять. Дама отличалась живым умом. За столом доктор Сен-Мишель был любезен как никогда. Он уже воспламенился. Спрашивал то одно, то другое. И узнал, что гостья здесь проездом – по пути в Лердал. Там она собирается дождаться мужа, который должен прибыть пароходом из Бергена. Она сама – поскольку ее время не так ограничено, как у него, – выбрала кружной путь через Осло. Этой ночью она намерена покинуть Ванген.
Доктор Сен-Мишель тотчас предложил ей воспользоваться вместо парохода принадлежащей ему моторной лодкой. Он, мол, отплывает вскоре после полудня. К вечеру они будут в Лердале. Для нее такая поездка окажется полной незабываемых впечатлений – в отличие от ночного плавания на пароходе.
Дама не отклонила эту идею, но высказала свои опасения: дескать, ее друг и партнер по браку определенно приедет в Лердал к полудню следующего дня и будет очень огорчен, если не найдет ее там. Он слишком чувствителен, сказала она двусмысленно.
Доктор Сен-Мишель успокоил ее с помощью многих хороших слов. Скуур после полуденной трапезы получил приказ держать лодку в готовности. В лавке прикупили кое-какие запасы. Стина упаковала корзину для пикника. Чемоданы прекрасной гостьи отнесли вниз к причалу. Путешественникам предстояло провести вместе великолепный погожий день. Скуур поднял флаг.
Смеющийся Элленд опять стоял на крыльце, уже когда моторная лодка отчалила, потирал руки и возвещал: «Доктор сегодня торопится. Он должен показать даме наш фьорд. У него слабость к женщинам».
Насколько многообещающе эта поездка началась, настолько же унизительным было ее продолжение. Уже вскоре за Бейтеленом – пока доктор и его спутница любовались великолепием лишенных растительности крутых гор, обрамляющих разветвление фьорда, – мотор отказал. Короткий щелчок в выхлопной трубе… и машина остановилась. Все попытки вновь запустить ее ни к чему не привели. Скуур, впрочем, довольно быстро сдался. Сказал, что он, мол, старый человек и не может крутить тяжелый маховик, как если бы это была ручка шарманки. Доктор Сен-Мишель доработался до того, что на ладонях у него появились большие пузыри. Но толку от его усилий было так же мало, как от бессмысленных советов Скуура. Пришлось смириться с неизбежностью. Сколько-то времени они еще подождали, не принимая никакого решения, – в надежде, что машина все же одумается. Подрегулировали механизм, проверили подачу горючего, снова разогрели запальные головки. Наконец врач еще раз покрутил пусковую ручку. Но мотор оставался мертвым. Проходили часы. Сгустились сумерки. Чужая жена неизвестного мужчины начала беспокоиться. Ее опасения принудили доктора Сен-Мишеля в ускоренном порядке принять какие-то меры. Он дал Скууру весло, сам взял второе и объяснил старику, что, хоть лодка моторная, но к берегу они будут грести. Скуура такая идея не вдохновила; однако хозяин к его возражениям не прислушался, и шкиперу пришлось подчиниться. С молчаливым рвением доктор трудился впереди, стоя рядом с каютой; Скуур – хоть и против воли, но усердно – делал то же самое на корме. Доктор Сен-Мишель сказал что-то старому шкиперу. Но в тот вечер старик был еще более глухим, чем обычно. Доктор громко окликнул Скуура. Теперь шкипер понял, что от него чего-то хотят, и бросил весло. Когда он приблизился к говорящему рту доктора Сен-Мишеля, того вдруг охватил страх перед злым роком. Доктор крикнул:
– Скуур, весло… Скуур!
Они оба бросились на корму. И как раз застали момент, когда и ручка весла плюхнулась в воду. Лодка медленно удалялась от глупой деревяшки, канувшей в темные воды фьорда и в темную ночь. И опять дело дошло до того, что доктору захотелось совершить убийство. Он принялся бранить старика. Скуур же только повторял:
– Доктор, вы сами меня позвали.
Теперь доктору ничего другого не оставалось, кроме как доказать, что он в самом деле рыцарь. Скуур ведь наотрез отказался галанить тяжелую моторку, работая единственным веслом. Да он и не справился бы. Доктор Сен-Мишель осуществил почти невозможное. У него в буквальном смысле сошла кожа с ладоней. В серых предрассветных сумерках лодка наконец причалила к берегу поблизости от устья какого-то ручья. Доктор совершенно обессилел… Еще прежде, ночью, в каюте был исполнен смехотворный ритуал. По мере того как пролетали часы, все отчетливее ощущалась потребность освежиться, чтобы усталость и нетерпение не взяли верх. На борту имелся кофе – немолотые зерна; но кофемолка отсутствовала. Тем не менее доктор Сен-Мишель взялся приготовить хороший кофе. Он разбивал молотком каждое отдельное зерно. Чужая дама казалась немного озадаченной, тем более что лицо доктора при этом светилось радостью. – Скуур позже пространно описал всю сцену: как доктор, с веселым лицом и израненными руками, вооружившись молотком, крушил кофейные зерна. Коричневая пыль покрывала столешницу и пол, маленькие зерна разлетались во все стороны, попадая даже в глотку заезжей дамы. – Скуур смеялся. Все смеялись над доктором. И передразнивали его движения, когда он разбивал кофейные зерна.
Когда они добрались до берега, доктору еще предстояло совершить утомительное путешествие к поселку, расположенному на северо-западном склоне Блоскавла. (Название этого поселка я забыл или никогда не знал.) В конце концов ему удалось разыскать и вытащить из постелей четырех парней, работающих лодочниками. Вместе с доктором они спустились с горы, выволокли из сарая лодку и столкнули ее в воду. Подплыли к месту, где была пришвартована моторка, где их терпеливо ждал старый Скуур и нетерпеливо – чужая дама. Лодочники взяли посудину доктора на буксир. Остальные трое вернулись на моторную лодку.
Теперь и дама сумела сообразить, что вперед они продвигаются очень медленно, что ее драгоценный супруг в Лердале – около полудня – напрасно будет высматривать свою законную половину. Она уже жалела, что пустилась в эту невинную авантюру, которая наверняка будет истолкована не в ее пользу. Она ожесточилась против доктора Сен-Мишеля. На все попытки развеселить ее отвечала сердитым молчанием. Извинения же и оправдания отметала оскорбительным взмахом руки. Скуур радовался. Говорил, что лучше бы их взял на буксир пароход; да только доктору захотелось поупражняться в гребле, а теперь, мол, уже поздно жалеть.
«Доктору захотелось поупражняться в гребле. Доктор поупражнялся в гребле. В кои-то веки и ему довелось поупражняться с веслом. В результате этих упражнений он стер себе с ладоней всю кожу. Доктор ведь не принимает ничьих советов. Если ему приспичило погрести, значит, он будет грести… Я-то видел, как мимо нас проплывал пароход; а вот доктор этого не видел: он греб. Ну, может, он в тот момент как раз разбивал кофейные зерна. В каюте, наедине с женщиной. И к тому же он в нее сильно втюрился. Так что я не решился ему помешать. И просто наблюдал, как пароход проплывает мимо». Примерно такие вещи рассказывал Скуур впоследствии.
Когда через два-три часа путешественники оказались в Согне-фьорде, лодочники вытащили весла из воды и стали кричать что-то обитателям моторной лодки. Они, оказывается, договорились, какой оплаты потребуют. И сочли разумным высказать свое требование на полпути, после чего, по возможности, сразу получить деньги. Кроме того, они уже истомились от жажды и голода… Изрыгнув сколько-то проклятий, доктор Сен-Мишель стал рыться в своем бумажнике. И действительно обнаружил там стокроновую купюру. Он протянул ее – вместе с остатками пикника – людям в лодке, которая теперь качалась на волнах под бортом невезучей посудины. Скуур сказал, что тоже попробует добыть с помощью молотка кофейной муки и приготовит для лодочников напиток. Но доктор Сен-Мишель и слышать такого не хотел: мол, эти вымогатели обойдутся водичкой.
Когда в середине дня наконец они очутились перед входом в Лердал-фьорд, Скуур сказал, что хочет еще раз проверить, продолжает ли машина упрямиться. Доктор Сен-Мишель только передернул плечами. Скуур разогрел запальные головки; потом крутанул маховик мотора. Мотор тотчас заработал. Скуур отвязал буксирный трос, поспешил к рулю, повернул колесо гребного винта. Моторка рванула вперед, оставив позади наемную лодку. Доктор на какое-то время лишился дара речи. Он видел, что Скуур смеется; и услышал, как тот сказал:
– Тем не менее мы опоздаем.
На лице чужой дамы отразилось дикое возмущение.
– Вы меня попросту обманули, – сказала она.
Когда доктор Сен-Мишель еще раз принес извинения, она сделала вид, что не слышит его слов.
На причале в Лердале уже стоял супруг и смотрел на фьорд, на приближающуюся моторную лодку. Мучительные моменты будто нанизывались на одну нить. Недоверчивыми взглядами встретил этот господин свою опоздавшую супругу. Доктора Сен-Мишеля он не удостоил даже приветствием. Когда же доктор попытался что-то пробормотать в свое оправдание, оба супруга повернулись к нему спиной. В этом они проявили единодушие.