355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Хенни Янн » Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая) » Текст книги (страница 10)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 21:00

Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)"


Автор книги: Ханс Хенни Янн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 70 страниц)

Внезапно, на последнем слове, голос Ма-Фу понизился и опять стал мягким, невозмутимым. Китаец сказал еще:

– Разве какой-нибудь царь добровольно отдаст свое царство другому правителю, если не растаял прежде в огне любви или дружбы? Разве какой-нибудь друг прольет кровь за товарища, если прежде, на протяжении многих дней и ночей, не убеждался в заслуживающем уважения сходстве их взглядов?.. Человек холодный ничего не дарит. Человек равнодушный ничего не дарит. И ради того только, чтобы незнакомец улыбнулся, никто свои потроха не отдаст… Друг, которому я мог бы подарить мое любимейшее достояние, сейчас далеко, а может, уже умер. И то, что теперь не может быть подарком, станет изгнанием, выдачей на чью-то милость, передачей под чужую ответственность, слепой уступкой в пользу животного начала… Кто не желает заплатить за невесту, тот не ценит ее.

Обессиленный, он замолчал.

Но не выгнал меня. А заговорил снова:

– Она очень привлекательна для глаз. Я согласен – за небольшую цену – показать ее чужаку. Она нетронута: и тем не менее готова отдать мужчине свое тепло. Я не толкну ее в объятия к уроду, пусть даже он заплатит. Я приму назначенную цену только от человека, которому доверяю. Я не желаю девочке несчастья.

Я не осмелился ни принять это предложение, ни отклонить. Решил, что приду еще раз и тогда поговорю о цене. Я протянул китайцу руку. Сказал: «До завтра». И внезапно слезы хлынули у меня из глаз. Я услышал его голос, тихий и мягкий. Ощутил его руку на своих волосах. В ту минуту я был готов исповедаться, готов к любой опасной откровенности, которая освобождает нас, потому что в итоге мы слышим чье-то суждение и относим его к себе, тогда как на самом деле оно относится к маленькой трещине, проделанной нами в нашем молчании. Я сказал:

– Я еще не совокуплялся с девушкой.

Он ответил:

– Значит, я не ошибся: вы еще ребенок. И никто не знает, какие ужасы или нежности обитают в вас.

– Я бы хотел – за небольшую плату – увидеть собственными глазами вашу дочь, – сказал я, едва дыша.

– Вы хвастались какой-то авантюрой. Это что – ваша повседневная ложь, чтобы найти себе приключение?

– Нет, – сказал я.

– Тогда вы поделитесь со мной вашей тайной, это будет частью оплаты, – сказал он.

Я крикнул:

– Неужели вы так любопытны?!

– А какую гарантию того, что моя дочь не будет обижена, предлагаете вы? – находчиво спросил он.

Я долго молчал. Потом сказал:

– Эту тайну.

* * *

Оказавшись на улице, под сухим и тягостным светом, я понял, что должен довериться Тутайну. Я сделал китайцу некое предложение и не мог просто взять его обратно. Я заявил о любви, которая пришла вместе с неистово пульсирующими соками в моих чреслах. Я чувствовал себя так, будто меня оглушили ударами дубины. Еще хорошо, что мне хватило сосредоточенности, чтобы тщательно всё просчитать. Ноги мои шагали по тротуару: но как давит на подошвы вес тела, я не чувствовал. Цена в наличных деньгах: на уплату уйдет почти десятая часть моего капитала. И это только начало. Ведь предстоит еще третья ночь. Не исключено, что я буду полностью обобран… Я справился с этим страхом, убедив себя, что порядочность отца не вызывает сомнений. Когда я вступлю в брак, залог вернется ко мне. И все же я ужаснулся при мысли, что столь кардинальная перемена в моем образе жизни может произойти прямо сейчас. Я решил, что разумнее всего попросту поторговаться с отцом относительно выкупа за невесту. Люди лгут, это обычная вещь – солгать, что у тебя нет необходимой суммы. Однако обман в этом пункте я находил едва ли простительным. (Я лишь играл с возможностями лжи.) Ма-Фу избрал меня среди многих. Наверное, что-то во мне ему нравилось. Выстоять перед испытующим взглядом хитрого и заботливого отца, хотя ты уже овеян дыханием внутренней, не поддающейся одомашниванию чудовищности, – это заслуга. Или китаец каким-то таинственным способом заранее собрал сведения о моем финансовом положении? Не относится ли Домингос Фигейра к числу его знакомых? А может, и того хуже: сам Ма-Фу – полицейский шпик?

Я просчитывал различные варианты, а тем временем перед моими глазами все плотнее теснились образы, связанные с той девочкой. Молодые остроконечные грудки, их круглые неотразимые украшения – коричневые соски… Я уже готов был добровольно пожертвовать значительной частью своего состояния в предвкушении высочайшего счастья. Голос Умершей если и звучал еще, то слабо. Лицо ее сделалось прозрачным, в теле не осталось соблазна… Я добровольно обещал поделиться памятью о ней: этой последней данью уважения. Я пока противился; но чувствовал, что вот-вот сдамся. И разве моя тайна не распространялась также на Альфреда Тутайна – друга, убийцу? Разве я не принес связавшую нас клятву, что навсегда сделаюсь его товарищем и буду молчать о случившемся до самой смерти? – Меня начало трясти. Замешательство – в моем сердце – взяло верх над всем остальным. – Я склоняюсь перед силой чувственного влечения, потому что был рожден во плоти и рос благодаря алчной активности моих пищеварительных органов; но я все-таки спорю со своим животным чувствам: потому что на какие-то секунды оно ничего не оставило от моего намерения хранить верность близким людям, ничего – от моей памяти, в которой я, как мне кажется, улавливаю отражение громадного пространства, остановившегося времени, подлинного сладострастия духа, сбросившего с себя все оковы. – И потому что ту молодую китайскую женщину я – в мыслях – не столько любил, сколько использовал для своего удовольствия, так и не узнав: а вдруг она тоже была избрана – в качестве феи, – чтобы облегчить для меня путь сквозь время. – Теперь я знаю лишь, что она была краткой, прекрасной эпифанией и что ее отец сказал про нее: она, дескать, человек, воспитанный так, чтобы правильно вести себя с другими людьми.

* * *

Когда я очутился наконец перед Альфредом Тутайном, с меня ручьями тек пот. Это было дома, то есть в гостиничном номере, где мы с ним тогда жили. Мой друг стоял, как очень часто, у открытого окна и смотрел вниз, на безрадостный двор. – Голые, без штукатурки, закопченные кирпичные стены; пропорции окон оскорбительны для глаз. Изъеденная ржавчиной железная труба, торчащая в клочковатом небе: дымоход. Изнуренный осел на дне этой шахты. Дощатый сарай наполовину заслоняет его, так что разглядеть можно только круп, задние ноги и отгоняющий мух хвост. Голову осла я никогда не видел. Собственно, это была ослица. – Альфред Тутайн перевел взгляд на лоскут синего неба. Наверное, он вернулся домой недавно. На нем были светлые брюки, поддерживаемые ремнем, а сверху – желтая хлопчатобумажная рубаха, с короткими рукавами и широко открытым воротником. Кожа приобрела жаркий красновато-коричневый оттенок: он, видимо, в тот день загорал где-то за городом – у реки Якуи, или на берегу залива, или просто на лугу. Я и на сей раз испугался присущей ему сдержанной силы, той самоочевидности, с какой являет себя его человечность. Тысячелетнее существование предков для него было словно один день: все эти долгие годы он теперь целиком заполнял своей незлобивой самодостаточностью, которая не воспринималась как возвращение прошлого. Он словно принуждал меня признать его достоинства – но такое признание я не сумел бы обосновать разумными доводами или каким-то пылким чувством. В Тутайне не ощущалось стремления к верховенству. В отношениях со мной он был скорее податливым, чем упрямым. Он был – в своем роде – совершенствам. Правда, грешным и лишенным добродетелей – в достаточной мере, чтобы к нему не пристал неприятный запашок святости или ханжеского благочестия. (Он горячо молился; но на исповеди не ходил.) Он отличался добродушием, как животное, которое не понимает наших душевных терзаний, но хранит нам верность в часы печалей и радостей… Однако я боялся такого великодушия, не имеющего цели, и часто оно казалось мне подозрительным – когда грозило улетучиться, столкнувшись с единственной экзистенциальной проблемой, которую, похоже, скрывал в себе Альфред Тутайн. В нем так и не стерлось осознание того факта, что он – убийца. Ни через семь лет, ни через двадцать два года. На дне его души оставалась эта неестественная, кровоточащая, неисцелимая рана, выделявшая в качестве гноя страх…

Я рассказал ему, без вступительных слов и без каких-либо пропусков, о своем приключении. И умолк – после того как воспроизвел предложение отца и назвал цену, назначенную за девушку. Это была бы первая часть сообщения о встрече с китайцем, если бы я не поставил всё под вопрос своими неумными речами и преждевременным хвастовством. Тутайн ответил мне тихим голосом, в котором не ощущалось ни колебания, ни удивления, ни упрека или беспокойства:

– И что же ты намерен делать?

– Я не осмеливаюсь принять это предложение… и не осмеливаюсь его отклонить, – сказал я.

– Есть много девушек, которые гораздо дешевле, – изрек он.

– Мне это известно, – сказал я.

– Так тебе кажется, она этого стоит?

Я промолчал и подумал – поскольку Тутайн говорил так спокойно, – что вот сейчас и он загорится. В мозг впечатаются определенные картины. Сила его чистого и свободного тела развернется. Добыча покажется ему такой же желанной, какой показалась мне. Между нами начнется своего рода состязание, и я потерплю поражение… Мной овладело жесткое чувство – что я ему завидую. И я сказал, чтобы сохранить свое преимущество:

– Я люблю ее.

– Это нехорошо, – произнес он медленно.

Я вообразил себе, что сейчас начнется наша борьба. Он – голодный хищник; я – тоже… И я, задыхаясь, рассказал ему о последних репликах в лавке Ма-Фу, как бы исподволь намекая, что ни перед чем не остановлюсь, если он пожелает выбрать для себя легкую роль моего соперника. После я не понимал, как могло это ложное предположение столь быстро созреть в моей голове. У меня и в мыслях не было обидеть Тутайна. Я считался с ним, как с самим собой. Мне в тот момент вспомнилась дерзкая, неотесанная манера речи, к которой он порой прибегал. И я решил, что и тело его – столь же напористое, как такие словечки. – Я тогда еще не знал его. Точнее, знал лишь частично. Я знал орла на его спине, но не историю шрама, прикрытого этим орлом. Я ничего не знал о Георге, ничего – об отце и матери Тутайна. Его возраст – в моих глазах – исчислялся одним полугодием. Для меня его рождение началось со смертью Эллены. Было резкое несоответствие между моим представлением о нем и тем впечатлением, которое производила его конституция. Наши с ним существования, хотя и одновременные, разворачивались на разных игровых площадках; разворачивались – все еще – почти независимо одно от другого. Тутайн, обнаженный, лежал где-то на пляже или на лугу, а я провел часть того же времени в лавке Ма-Фу. Тутайн пытался сделать свое тело неуязвимым для соблазнов, я же позволил себе упасть в ослепляющий водоворот, не оказав ни малейшего сопротивления. – Мы раз за разом старались – скорее с колебаниями, чем с чистосердечной решимостью – исправлять недоразумения и отклонения от нашего единства. Но это было позднее…

– Ты должен отказаться от китаянки, – произнес он с дрожью в голосе, очень тихо.

– Почему это? – спросил я неуступчиво, как ничему еще не научившийся человек.

– Тебе не следует появляться в этой лавке. Разговоров было уже предостаточно, – сказал он. – Ты не можешь предать меня так скоро. Ты пока не можешь перестать быть моим другом. Ты не вправе оставить меня одного.

Пока он говорил (а говорил он не больше того, что я здесь записал), произошло изменение его сущности, описать или истолковать которое я не в силах. Изменение было настолько сильным и пришло из таких глубин нижнемирного ландшафта, что для меня осталось загадкой, как могло тело Тутайна устоять перед этим вулканическим огнем и не иссохнуть. Сам внешний облик моего друга остался каким был; однако окружающее пространство, которое прежде поддерживало его, добродушно обволакивая, внезапно впало в гнев и теперь со всех сторон выдыхало на него зловонную ненависть. Благоухание его кожи прекратилось, и изнутри – через все поры – стала пробиваться наружу желтоватая влага. Внутренняя гордость этого человека – юная и всепобеждающая, вновь и вновь внушавшая мне желание быть не собой, а им, – сломалась. И порабощенная бессильная душа лишила листвы его человеческий лик, так что сохранились только неупорядоченные мускулы, не выражающие ничего, кроме анатомического строения. Глаза, казалось, умерли – как если бы, согласно приговору суда, палач вот-вот должен был их вырвать. Рот – большой, с выпуклыми губами – приоткрылся.

Тут-то меня и захлестнула жалость – сладостная боль такой невыразимой силы, что я позабыл всё, прежде двигавшее моими чувствами и моим духом. (Это было как в первый раз, когда я поцеловал его.) С полной самоотверженностью я возобновил свою клятву. Переизбыток безымянного драгоценного чувства еще раз воспротивился моему мучительному желанию. Я прижался губами к бледным выпуклым губам Тутайна. И наслаждался этими минутами, когда чего-то стоил в его глазах, – пусть даже на какую-то секунду я стал ему противен и он возненавидел меня. Я чувствовал: багряный яд уже пропитал нашу кожу, его и моя плоть могут неразрывно срастись…

И так же быстро, как страх овладел Тутайном, страх этот исчез. Костный мозг засиял снова, свет радости прорвался сквозь внутреннюю тьму… С какой же готовностью Тутайн теперь окружал меня всяческой заботой! У меня голова закружилась – оттого, что он оказался способен на столь щедрое расточение несомненно присущих ему благотворных сил. Я позволил себе погрузиться во все это. Позволил Тутайну увлекать меня куда-то. Закрыл глаза. И был совершенно уверен, что он тоже утешен: ведь я с легкостью отказался от дочери Ма-Фу.

Мы с ним обменялись, самое большее, двумя десятками слов. Наступил вечер, и мы чувствовали умиротворение – более глубокое и мягкое, чем то, о котором рассказывается в религиозных книгах. Зажглись звезды. Я был так серьезен и так внутренне наполнен, что хотел дотронуться до его сердца. И он был так торжественно, так сакрально нем, что мне чудилось: он дотронулся до моего сердца. Но это оставалось кожей – то, до чего мы дотрагивались, что ранили своими прикосновениями. В конце концов счастья стало чересчур много. Мы вышли из дома, прошлись вверх и вниз по улице, уселись в садике какого-то питейного заведения. Выпили бутылку вина. Я подумал: не существует настолько большой вины, чтобы я не мог нести ее… Звезды светили сквозь кроны деревьев внутрь садика. Я вынул из кармана багряный шар, открыл его, показал эту коварную игрушку Альфреду Тутайну. Он засмеялся. И спросил:

– Ты не жалеешь, что вынужден довольствоваться моей компанией и бутылкой вина?

– Нет, – сказал я.

– И память о прекрасной китаянке не саднит?

– Сейчас, во всяком случае, нет, – сказал я.

– Один час не похож на другой, – согласился Тутайн и выпил за мое здоровье.

Он закрыл шар. Я увидел, как по липу его скользнула тень. Я выпил за его здоровье. Он опять рассмеялся.

Назавтра я послал китайцу четыре фунта два шиллинга в качестве платы за шар, которую я ему задолжал{87}.

* * *

Человек обычно не решается рассказать об истинной природе своего счастья. Миллионы любящих пар терпят, когда другие над ними потешаются, приписывая им заурядные удовольствия, будто бы знакомые каждому. Любящие молчат о подлинных причинах испытываемого ими восторга. Мгновения, достаточно пламенные, чтобы мой дух, придя в состояние экзальтации, сплавился с этим высочайшим чувством, выпадали мне нечасто. Но они были насыщены добром и злом, были соединением муки и нерастраченного ощущения, что я вступил бы в заговор и погиб, если бы такая страсть овладевала мною чаще. – Тутайн следовал другим путем. Путем обычного сладострастия, которое свойственно существованию, свободному от мученичества. Тутайн был словно предназначен для того, чтобы расточать себя. В то время как я всякий раз прилагал усилия, чтобы найти подобающую мне жалкую роль, ему его роскошная роль выпадала сама собой. Я постепенно понял, что он обладает магической притягательной силой, что люди готовы ради него на все, даже если сам он в них не нуждается, и что у меня, будь моя дружба с ним результатом свободного выбора, постоянно возникали бы поводы для ревности. Но наша сцепленность была нерушимой; и потому штормовые приливы месяцев и годов прокатывались над нами, не причиняя вреда: ненависть друг к другу; любовь друг к другу; тела, сросшиеся под колдовским воздействием багряного яда… Мы не близнецы, формировавшиеся в материнской утробе в непосредственной близости друг от друга, но каждый из нас неизменно вступался за другого – говорящим ртом, руками, человечными словами о виновности и спасении; мы одиноки; наша дружба не какая-нибудь пошлятина. Мы отданы на произвол Закона и Жизни; все так, как оно есть: мы познали великое счастье анархии – стоять вдвоем против всех; мы размололи Возлюбленную между жерновами наших тел. Так тесно мы переплелись. Глас Прощения еще грянет с неба…

И все-таки вскоре я оказался во власти ощущения своей зависимости. В один прекрасный день оно явственно обнаружилось и угнездилось во мне, словно нигде вокруг не нашлось другого дерева для этой отвратительной птицы.

Мы тогда еще не покинули город Порту-Алегри. Хотя я боялся попасться на глаза китайцу или его дочери. Мои прогулки по сомнительным улицам прекратились. Я больше не осмеливался сидеть в темном углу какой-нибудь темной забегаловки и ждать следующего случайного проявления качеств грязного человеческого сообщества. (Я даже не понимал теперь, почему поступал так раньше.) У меня не осталось сил, чтобы искать подобных приключений. Я, одинокий, опять превратился в тень себя прежнего: окруженного родительской заботой школьника, которого мучают искушения, разыгрывающие тайную драму на подмостках его одомашненного духа. Какое имело значение, что мое недовольство этим городом растет, что он распадается перед моими зрячими и закрытыми глазами, – если Тутайн находил его вполне сносным фоном для развертывания своей притягательной силы, ни к чему его не обязывающей? – Я думаю, он наслаждался собой: тем, что его внешний облик, его одежда, его беззаботность, его избыточная самодостаточность всем людям приятны. Тутайн потратил несколько месяцев, чтобы выпестовать в себе ощущение: что он больше не матрос; он – человек с неопределенным будущим; но он обладает даром не подпускать это будущее к себе; он не стареет, потому что поток событий и переживаний над ним не властен; он разреживает мгновения, потому что стопы его стоят в вечности; прежнее летоисчисление превратилось в руины; сам он стал сказочным существом: хищным зверем под названием тело – матросом-убийцей; окрыленной грудью – спасением для друга. Первобытная теология{88}… Он все еще молился, благочестиво и с ощущением счастья.

Но он обманывался: потоки все же его настигали. Его добычей становились те представители человеческой породы, с которыми он еще не научился иметь дело: девушки. То, о чем я сейчас расскажу, случилось в предпоследний день нашего с ним пребывания в Порту-Алегри.

* * *

Ближе к вечеру я поплелся домой. Днем, как очень часто в последнее время, я был в гавани, стоял на причалах, наблюдал за погрузкой и разгрузкой пришвартованных судов. Не тех больших кораблей, что попадают сюда через лагуну. А трамповых судов, лихтеров, маленьких фрахтеров с товарами массового потребления. Грузились в основном бесчисленные бутылки пива, полные и пустые. Общий судоходный путь только соприкасается с Риу-Гранди{89}, впадающей в залив.

Меня терзало желание уехать отсюда. Глаза мои невольно обращались к югу, где акватория порта граничит с той далью, куда направляются корабли, стремящиеся в океан. Желание увидеть другие страны, вновь обрести свободу, задушенную тем случайным местом, где ты оказался{90}, постепенно усиливалось. Я ненавидел этот город, его людей, поля, реки и горы вокруг него. Тоска по родине подпитывала смутную зависть к судьбе всех неизвестных, которые сейчас плывут по морям и добираются до чужих берегов… Подняться на корабль. И – прочь отсюда. Бежать от своего прошлого… От таких мыслей не отделаешься. Остается грустить, уставясь остекленевшими глазами в Бесконечное, где все желания теряются, сталкиваясь с вечным покоем.

Я вошел в наш номер. При последнем свете дня распознал, что я тут не один. Что постель Тутайна в беспорядке. А в постели лежит человек. Я предположил, что это должен быть он. Я приблизился. И хотя сразу понял, что на подушке голова красотки Мелании{91}, ухватился за одеяло и отбросил его. Передо мной теперь лежала нагая Мелания. И приглушенный свет последнего дневного часа затушевывал ее безупречное тело глубокими тенями, от чего тело казалось пугающе насыщенным жизнью, сверхпространственным – но не плоским, – как бы окутанным коричневатым туманом, и все же неподвижным, словно статуя. Я не сказал ни слова. Она не сказала ни слова. Я только смотрел на окутанное дымкой женское тело. И внезапно – как камень падает на землю – я, всхлипнув, обрушился на нее, зарылся головой и руками в ее кожу, прижался ртом к ее неподвижным губам: так жаждущий приникает губами к источнику, торопясь окунуть их в живительную влагу.

Это была Мелания, которая уже несколько месяцев убирала наш номер и нам прислуживала, которую мы сотни раз встречали – одетой, – но как бы не замечали, пока она, поддавшись простодушному порыву, не показала себя.

Не знаю, долго ли длились минуты, на протяжении коих я вел себя как сумасшедший: скулил, преисполненный желания и безграничного опьянения. Потом я почувствовал, что она меня от себя отодвинула. Ее сильные руки оттолкнули мою голову, голова упала на край кровати, после чего Мелания быстрым движением снова натянула на себя одеяло. Она теперь непрерывно жалобно подвывала: «Дон Тутайн, дон Тутайн, дон Тутайн…» И не замолчала, даже когда слезы покатились по ее щекам.

Я очень хорошо понял, что я здесь лишний и мое присутствие обременительно. Ко мне подкралось ощущение, что я уничтожен. Конечно, порке подверглось только животное во мне. Но я был еще так молод, что мне казалось, я составляю одно неразрывное целое со своей похотью. Ужасно, что эта молоденькая девушка продолжала непрерывно выкликать имя избранного ею повелителя. Как если бы я еще не убедился в своей ошибке или как если бы она, замаливая великий грех, стояла на коленях перед церковным алтарем и по деревянным бусинам четок отсчитывала подавляюще-внушительное число заледеневших молитв. Мне надо было обратиться в бегство. Но я, упрямец, остался. Я хотел до конца испить свое унижение, свою ущербность. Хотел собственными глазами увидеть победоносного любовника, моего друга Альфреда Тутайна: как он возьмет себе то, что для него приготовлено. Я хотел попросить у него милостыню: то, что останется после его наслаждения женщиной. Он должен был сделать меня своим братом-близнецом. Я сидел на стуле и смотрел на ту мерзость, которую вызвал к жизни мой мозг. Но душа моя хотела не этого, а смерти. Мосты: неизменно каждый из нас вступался за другого; мы одиноки; наша дружба не какая-нибудь пошлятина. Мы отданы на произвол Закона и Жизни. Все так, как оно есть. Мы познали великое счастье анархии – стоять вдвоем против всех… Эти мосты обрушились.

Ужасно, что девушка продолжала непрерывно выкликать имя Тутайна. Это действовало отрезвляюще, мое внутреннее возбуждение мало-помалу утихло. Выпотрошенный, как труп, который достался своре студентов-медиков, сидел я на своем стуле. Мертвец, дежурящий у постели сумасшедшей…

Наконец – по прошествии времени, измерить которое невозможно, – явился Тутайн. Девушка мгновенно умолкла. Тутайн не сразу сумел сориентироваться в темноте. Он наверняка ожидал, что будет гореть свет, поскольку думал, что я уже вернулся. Помедлив, он шагнул к изголовью своей кровати и, нажав на кнопку, включил электрическую лампу, прикрепленную к консоли, которая тянулась от стены внутрь комнаты. Он увидел голову Мелании: внезапно, как до него – я. И отступил на шаг. Увидел меня, сидящего на стуле. На одну лишь секунду он, казалось, задался вопросом, что бы это могло значить. Потом я увидел, как его лицо, выражавшее ожидание, расслабилось, осветившись уверенностью в том, о чем я уже догадался благодаря бормотанию девушки. Не знаю, что он обо мне подумал. Может, я был ему безразличен. Он снова приблизился к постели, стянул с Мелании одеяло и довольно долго молча разглядывал девушку. Он испытующе и строго смотрел на это человеческое тело. Веки Мелании медленно смежились. В остальном она сохраняла неподвижность. На губах Тутайна мелькнула улыбка. Ему, казалось, понравилась Обнаженная, так неожиданно представшая перед ним. Голова его опустилась: первый признак того, что человек преклоняется перед отчаянно-смелым товарищем. Но внезапно эту готовность к преклонению как бы сковало льдом. Щеки Тутайна – словно кто-то нажал на них пальцами – ввалились; мышцы нижней челюсти набухли. Маска – будто из своевольного стекла – приросла к его лицу, которое, будучи теперь притиснутым к этой чуждой прозрачной форме, стало блестящим и приобрело демонические черты. Тутайн полез правой рукой в брючный карман. И уже в следующее мгновение ударил девушку ножом. Только за первым ударом последовал ужасный вскрик; во второй и в третий раз нож вонзался в беззащитное тело беззвучно.

Последовательность моих тогдашних действий не запечатлелась у меня в памяти. Я отнял нож и силой усадил Тутайна на стул, на котором сам сидел еще несколько секунд назад. Мелания лежала неподвижно – покорная судьбе; может быть, растерянная; глубже раненная в сердце, чем в мышечные ткани. Я, наверное, очень быстро к ней подскочил. Из двух ран на бедре текла кровь; третий порез – результат удара, нанесенного сбоку в живот, – был почти бескровным зиянием; к краям этой раны, казалось, прилип страх перед острым стальным лезвием. Я понял: опасных для жизни повреждений нет. Мелания была в полном сознании; но не издавала ни звука. Казалось, она глубоко задумалась. Она не сопротивлялась и даже не вздрагивала, пока я промывал раны и с помощью носовых платков и салфеток пытался остановить кровь. Поначалу эти тряпочки промокали насквозь, и я полоскал их под водой. Набралась, как мне представлялось, полная ванна крови, и я испугался, что придется позвать на помощь посторонних. Но в конце концов я положился на свое мнение – что речь идет о поверхностных, хоть и сильно кровоточащих, ранах, – наложил на эти раны многослойные полотняные повязки и укрыл Меланию одеялом.

Колени у меня дрожали, я присел на край кровати. Тутайн по-прежнему сидел на стуле, уставясь в пол. Лицо его расслабилось, но выражало неизбывную печаль. Мы провели в молчании час или больше – три человека. Так бывает: люди сидят рядом, не понимая, почему они сошлись вместе. Потом я снял с Мелании одеяло, чтобы взглянуть на раны. Кровотечение мало-помалу прекратилось. Лицо Мелании побелело. Мы продолжали молчать в ночи. Может, на нас троих снизошло единство – то священное единство, что не имеет ни смысла, ни цели.

Вдруг Альфред Тутайн произнес: «Я не хотел этого».

И как только он это выговорил, Мелания, наклонив голову, сказала, что хочет вернуться к себе. Она поднялась, пересекла комнату – бледная, обвешанная кровавыми тряпками, – кое-как накинула на себя одежду. В дверях мне пришлось ее поддержать. Я помог ей спуститься на четыре этажа к ее комнате. Уложил в постель, сменил повязки на ранах. Я чувствовал, что она не сводит с меня глаз. Она попросила воды. И когда опорожнила стакан, произнесла ясным голосом:

– Простите меня.

Я вышел.

В ту ночь мне трудно давалось общение с Альфредом Тутайном. Может, я был к этому меньше готов, чем обычно. Я думал о девушке – о том, что видел на ее губах отблеск счастья. Что ее тело еще и в гробу – когда бы она ни умерла – будет отмечено шрамами от трех ран и что эти рубцы лишь постепенно исчезнут с гниющей плоти. Я упрекнул Тутайна за его буйство:

– Все могло закончиться плохо, если бы ты целился тщательнее.

– Я не хотел этого, – повторил он.

– Твои действия свидетельствуют против тебя.

– Я ничего заранее не продумывал. Я просто увидел нагое девичье тело, – сказал он.

– И обошелся с ним скверно, – продолжил я. – Чудо, что ты не перерезал кишки.

– Она пробудила во мне воспоминание, – объяснял он. – Она была привлекательна…

– Привлекательность не карают уничтожением, – перебил его я.

– Нельзя допускать, чтобы что-то женственное, приятное оказалось у меня под руками, – сказал он.

– После этого случая я невольно задумался: чем было вызвано твое первое убийство? – сказал я с вызовом.

Он долго молчал. Потом ответил:

– Думай что хочешь, но я тебе не солгал. А до того случая мне, конечно, доводилось спать с девушками, пусть и нечасто.

– Почему же сегодня все вышло по-другому? – спросил я.

– Не знаю. Больше того, не хочу знать. Но вышло именно так. Ты тоже догадываешься, в чем дело. Во всяком случае мог бы догадаться. Эллена была убита моими руками. Что я ее, возможно, любил, пришло мне в голову внезапно. И я не нашел в себе сил, чтобы сегодня забыть о ней.

Я прервал его рассуждения:

– Как ни крути, ты опасен.

– Это было в последний раз. Я больше ни для кого не опасен. Я уже понял: у всех плотских существ есть что-то общее. Если бы лицо Мелании в тот миг прикрывала простыня, я не почувствовал бы разницы и все сложилось бы по-другому. У каждого мертвеца свое лицо, но тело у них – одно на всех.

Я не умел отделить в его словах правду от лжи. Его поведение в ту ночь показало, что между ним и мною разверзлась новая пропасть. Он пустил в ход нож. Я понял, что его неупорядоченные, совершенно дикие чувства не могут – сами по себе, незаметно – утихомириться. Он снова нарушил человеческие договоренности. Я не мог представить себе степень возбуждения, которая толкнула бы меня на подобный поступок. И сразу проступили те трещины, которые делают человека одиноким, которые не преодолеешь никакими – сколь угодно длительными – совместными странствиями.

И еще я чувствовал себя обиженным: потому что моя память об Эллене оказалась более слабой, требующей меньше жертв, чем память Тутайна{92}. Совершенное им насилие с очевидностью показало, что моя смутная непросветленная тоска – этот колеблющийся под ветром времени огонек сладострастия – заслуживает лишь презрения.

Несмотря на последующее раскаяние Тутайна и на его печаль, он не утратил юношеской бескомпромиссности, присущей строптивым героям. Он едва не совершил второе убийство, потому что не хотел первого: он словно решил отомстить за себя судьбе. Ах, если бы он не казался таким мягким, беспомощным, совершенно лишенным бесстыдства, дело в ту ночь дошло бы до драки между нами. Но к моему высокомерному представлению о добропорядочности вновь и вновь примешивалось странное ощущение: мне не нравилось право, которым распоряжается слепая богиня. Потому все кончилось выводом, что к добропорядочности мы оба никакого отношения не имеем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю