355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Хенни Янн » Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая) » Текст книги (страница 12)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 21:00

Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)"


Автор книги: Ханс Хенни Янн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 70 страниц)

Однажды я спросил хозяйку, дуэнью Уракку де Чивилкой, почему здесь так обстоит дело со спальными местами и разве не предпочли бы постояльцы, чтобы каждый из них жил один, пусть и в меньшем по размеру помещении. Я зашел так далеко, что даже начал давать ей советы относительно перепланировки дома. Она мне ответила:

– Лучше, чтобы все оставалось как есть.

– Мне не кажется, что это хорошо, – упорствовал я.

– Это хорошо для наших гостей. Они хотят, чтобы было именно так, а не иначе, – сказала хозяйка.

– Но вы их, наверное, всерьез не спрашивали или спрашивали только некоторых – и получили ответ, соответствующий принятому здесь порядку.

– У нас тоже каждый может снять номер для себя одного, – уверенно парировала хозяйка, – но никто этого не хочет. – И она прибавила с легким неудовольствием: – Вы здесь первые, кто пожаловался.

– Да нет, поймите меня, пожалуйста, правильно, – заторопился я. – Речь не обо мне и не о моем друге. Мы-то прекрасно находим общий язык. Я просто хотел узнать про этот обычай, и… почему он настолько распространен, что исключений почти не бывает.

Моя словоохотливость, похоже, ее успокоила. Может, она поняла главное для себя: что мы не недовольны. Подошел Альфред Тутайн. Он втянул в легкие дым сигареты и выпустил мощную струю дыма.

– Нам здесь нравится, – поддержал он меня; но потом сухо прибавил – то ли одобрительно, то ли с легким презрением: – Безрадостные люди в рабочей одежде… Это гостиница, рассчитанная на будни.

– По воскресеньям здесь тихо, – согласилась хозяйка.

– Мы наверняка единственные, кто остается на выходные, – сказал я с теплотой в голосе, чтобы ослабить впечатление от резкого высказывания Тутайна.

– Нет, – сказала она. – Приезжие бывают всегда. Они выныривают внезапно. И снова исчезают. Многие люди исчезают. В мире много тайн; но человек отучается задавать вопросы, когда его молодость остается позади.

Я пробормотал что-то, выражая свое согласие. Она продолжала:

– Я могу рассказать вам одну историю. Другие ее знают. И произошла она очень давно. Я в любом случае должна попросить вас на ближайшую неделю освободить занимаемую вами комнату, потому что не хочу, чтобы вы испугались. Дело в том, что ночью, в каждую годовщину убийства, является мертвец и укладывается – кто бы там ни лежал – в ту постель, где сам он когда-то, не успев подготовиться к смерти, испустил дух.

– Является убитый? – переспросил Тутайн. Я увидел, что лицо его побледнело.

– Да, – сказала хозяйка, – богатый скототорговец… Это случилось в ярмарочный день. Во время одной из тех больших ярмарок, на которых консервные фабрики господ Кнорра и Фолкнера, и другие фабрики, и сушильни закупают много крупного рогатого скота. Пятьсот голов или даже пять тысяч голов, в зависимости от цен и от спроса на мясные консервы… Того человека звали Салливер, он был неприятный тип, но богач. С толстым пузом, и золотая цепочка от часов большой дугой тянулась слева направо поверх округло выпирающего жилета. Посередине висели оправленные в золото львиный коготь и аметистовая печать со словом Салливер, написанным в зеркальном отражении. И это слово, оттиснутое на каком бы то ни было документе, ценилось на вес золота… Торговец был внушительного роста, он ничего не боялся. За все, что покупал, расплачивался наличными. И когда продавал что-то, требовал, чтобы с ним расплачивались наличностью. Другого способа заключить с ним сделку не существовало. Он с подозрением относился к любому человеку, а верил только деньгам… В тот день он, как обычно, покупал и продавал скотину. И день закончился…

Она умолкла. Посмотрела повлажневшими глазами на меня и Тутайна. Вздохнула. И начала снова:

– День закончился. Сумерки сгустились в плотный туман, будто хотели ослепить каждого. Керосиновые лампы – а тогда в нашем городе еще не было электрического света, и сам город был меньше, чем сегодня, – не могли противостоять вторжению ночи. Стены оставались черными. И люди сидели за столами, болтали или курили, уж как у кого получалось. Тогда пили еще больше рома, чем сегодня. Может, постояльцы расшумелись, как бывает по большим ярмарочным дням, потому что многосторонние сделки – неважно, удачные они или нет, – оставляют в человеке беспокойство, которое спадает лишь постепенно, собственно, лишь в ночные часы, когда торговцы наконец засыпают в своих постелях. Салливер сидел за столом один. Он тоже, как и другие, подводил итоги; но молча и лишь для себя – вслух ничего не выкрикивал. Время от времени он подымал взгляд. Может, заметил, что стены черные. Кто знает. Он вытащил набитый бумажник и посмотрел на пачку банкнот; достал и кожаный кошель – величиной с утку, наполненный золотыми монетами. Так все и было в тот вечер… или приблизительно так. Прошедшие с той поры годы обглодали точную картину происходившего. Теперь никто и не вспомнит, какой, собственно, час был тогда самым темным. Салливер отправился к себе в номер рано, собирался сразу лечь спать. Он всегда так поступал в дни крупных сделок. Может, боялся, что если будет долго сидеть среди людей, то потеряет деньги. Или я уж не знаю что. Он был осмотрительным, недоверчивым, даже по отношению к себе… Так и получилось, что в тот вечер или в ту ночь, заснув в своей постели, он потерял нечто большее, чем деньги.

– Его убили? – спросил Тутайн.

– Кто-то, наверное, прятался у него под кроватью, – сказала Уракка де Чивилкой. – Скототорговца нашли на другой день около полудня, с перерезанным горлом. Убитого, ограбленного.

Тутайн перебил ее:

– Те семьсот восемьдесят убийств, что ежедневно происходят в мире, должны ведь как-то осуществляться…

– Семьсот восемьдесят убийств? – выкрикнула женщина.

– Ежедневно, – подтвердил Тутайн. – Не считая погромов, линчеваний и умышленных поджогов домов, где обитают цветные, – с человеческими жертвами. В среднем.

Я не знал, откуда он взял эту цифру, из каких источников статистической мудрости, и учитывал ли варварские страны или только зону цивилизации. Может, он просто солгал. Еще мне пришло в голову, что похожую историю я слышал в детстве. На моей родине тоже рассказывали о богатом скототорговце и о парне, который спрятался у него под кроватью… Значит, из-за этой истории, случившейся много лет назад – здесь, в маленьком южноамериканском городе, – постояльцы дешевой гостиницы и предпочитают спать в номере по двое…

– А что с убийцей? Его поймали? – спросил Тутайн.

– Он убежал; к тому времени как обнаружился факт убийства, он уже убежал, – сказала женщина.

– Понятно, – сказал Тутайн, – но он был молодым или старым?

– Он убежал, – повторила женщина.

– И даже подозрения не возникло? – спросил Тутайн.

– Подозрение возникло, – сказала женщина.

– Против кого и на каком основании? – спросил Тутайн.

– В ту же ночь исчез коридорный, и больше его не видели, – ответила женщина.

– Убийца, значит, был молод, – констатировал Тутайн.

Женщина снова воззрилась повлажневшими глазами на Тутайна и на меня.

– А вы-то знали этого коридорного? – спросил я.

Женщина начала плакать.

– Тогда гостиница еще не была моей собственностью, – проговорила сквозь слезы. – Я здесь работала горничной.

– Вы не обязаны перед нами исповедоваться, – сказал я решительно.

Я в тот момент боялся возможных разоблачений. И уже кое-что заподозрил. Но женщина взглянула на меня расширившимися глазами, невинно.

– Он был моим женихом, – сказала она, – вот и всё.

– Правая кровать или левая? – спросил Тутайн. – Я имею в виду: та, что ближе к окну или к двери?

– Я не могу его забыть, – пролепетала хозяйка. – Я никогда не верила в его вину.

– Кровать, на которой случилось убийство, – я о ней спрашивал, – нетерпеливо перебил Тутайн.

– Кровать у окна, – с запозданием ответила женщина.

– Я не покину эту комнату в ночь убийства, – сказал Тутайн. – Как выяснилось, речь идет о кровати, на которой сплю я. Толстяку не удастся меня вытеснить. Пусть только попробует, холодный, улечься рядом со мной – уж я ему вдолблю кое-какие сведения об убийцах и убитых. Привидения, даже очень упрямые, не закрыты для восприятия основополагающих истин. Этот человек был таким богатым, что просто стыд, и таким пожилым, что на него мог бы обрушиться целый град ударов. Постигшая его судьба – отнюдь не пощечина, запечатленная на равнодушном лике миропорядка. Убитый – не выпотрошенная девственница, не распятый негр, не насаженный на копье младенец, не забитый до смерти раб. Нужно отвести справедливости подобающее ей место и истолковывать мировую историю правильно. Нужно указать этому привидению по меньшей мере одну допущенную им ошибку: пусть поймет, что его роль совершенно ничтожна и что это самонадеянность – обижаться, когда тебя, почти уже достигшего цели жизни, неожиданно убивают. Когда ты умираешь внезапно, посреди деловой активности.

– Ой-ой, – испугалась женщина, – да что это с вами?

– Бывает и худшее!{104} – кричал теперь Тутайн. – И я сумею объяснить это никчемному мертвецу. Я спрошу у него, скольких коров он в своей жизни отправил на убой. И не на них ли заработал состояние. Мы с ним вместе отправимся на бойню: может, там нам встретятся духи убитых.

Я попытался остановить его, схватив за плечо.

– Речь здесь идет об одном из принципов права! – продолжал он кричать. – Речь о том, пристало ли мне бояться мертвецов такого сорта. Я не позволю, чтобы во всех городах на меня нападали невежественные привидения…

Он всё не мог успокоиться. И повторил, что комнату освобождать не хочет. Но свою тайну не выболтал. Он ее никогда не выбалтывал. Ни в часы черного отчаяния, ни тогда, когда блуждал в обманчивых мирах опьянения. У него не было других конфидентов, кроме меня. Хозяйку он убедил в правильности принятого им решения – или же она просто сдалась, не выдержав его дикого красноречия.

В ночь годовщины убийства, которая вскоре наступила, Тутайн спал глубоко и без сновидений. У него не было причин бояться толстобрюхой тени скототорговца. Я тоже переступил через порог полуночи спящим. Но ближе к утру проснулся и больше заснуть не мог. Прислушивался к спокойному дыханию Тутайна. И не осмеливался шевельнуться. Я без всякого смирения думал о сцепленности разных судьбоносных потоков…

* * *

Времени для разных мыслей у нас было предостаточно. И скуки хватало даже на то, чтобы заинтересоваться изобретениями. Но и в часы горчайшего одиночества я не становился почитателем машины – скажем, механического пианино или музыкальных автоматов более совершенной конструкции, где используется селеновый фотоэлемент: он превращает свет различных оттенков в переменный ток, который, со своей стороны, позволяет считывать перфорированные знаки с бумажных роликов и, усиленный особыми электрическими агрегатами, сообщает колебательные движения металлической мембране, а та дает дыхание воронкообразной трубе, облекающей это дыхание в звуки. Я сохранял холодность по отношению к таким чудесам, как электрические волны, самолеты, боевые машины, новые конструкции мостов, водяные турбины и паровые котлы высокого давления, в которых вода превращается в пар такого же объема. Порой, когда я удивлялся новейшим химико-физическим прозрениям, мне казалось, что сквозь них просвечивает ритмическое пение мироздания, загадка гармонии, великий универсальный закон, регулирующий от вечности и до вечности становление и гибель. Я ловил себя на том, что мои глаза устремляются в космическое пространство, спешат от звезды к звезде – потому что мозг предпринимает бессмысленную попытку познать бездны черного Ничто или, как кто-то выразился, алмазные горы гравитации. Наблюдения над человеческими достижениями принудили меня сделать лишь один вывод: что машина обрела самостоятельность, что медные катушки мыслят точнее и лучше, чем дурно используемый человеческий мозг. Им ведь все равно, заставляет ли переменный ток звучать правду или лживые звуки. А человеческий мозг, как правило, выбирает ложь, пошлость, разрушение, он выбирает неточное, выбирает шаткое чувство, связанное скорее с завистью, чем со справедливостью. И удовольствия человека тоже давно стали извращенными… Аппараты опережают человеческие представления о возможностях комбинаторики. Шестеренки счетных машин и кассовых аппаратов не ошибаются, потому что стоят в потоке уступчивого воздуха с самоуверенностью единственно возможной формы. И перфорированные бумажные ролики электрического пианино тоже не допускают, чтобы была нажата не та клавиша. Мне казалось, что сущность и судьба цивилизованного человечества зависят от умов немногих личностей, которые еще сохранили свободу мышления или ярость, необходимую, чтобы ввести в соблазн других. А выборочная ученость представителей науки и техники поставляет агентам, которые заселяют земное пространство машинами, эрзац-инструменты, заменяющие природные средства, с небольшим выбором возможных вариантов, – чтобы устранить многообразие бытия, действий и решений, наслаждения и страсти. Я оценивал человеческий мозг очень низко.

Я попытался стать конкурентом электрического пианино. Я садился за клавиатуру и играл. Я упражнялся в этом неделю за неделей, но воодушевления не испытывал. Игра на этом инструменте не доставляла мне удовольствия: качество звуков было слишком низким. Я осознал, что мой вкус отличается некоторой утонченностью и это делает меня беззащитным перед примитивной мелодией. Пневматическая машина предубеждений не имеет: она наилучшим образом продемонстрировала бы предписанную ей виртуозность, даже если бы стальные струны расстроились на полтона или целый тон по отношению друг к другу. Способности машины меньше связаны со временем, чем мои: она имеет свое настоящее уже и в будущем. Я хотел непременно свести с ней счеты, не думая, умно это или глупо. Я потерпел поражение. Я понял: свобода чувствования и мышления не может соперничать с яростью беспощадного повторения. Беспощадное повторение… Продукты массового производства, массовая ложь, ограниченный набор представлений о нравственности и справедливости – для масс. Миллионы электрических лампочек, миллионы ватерклозетов, миллионы новорождённых, миллионы могил, миллионократно повторенный среднестатистический вариант человеческого бытия…

Однажды я вмешался в аккорды, играемые бумажным роликом, – не как фантазирующий умник, каким был в первую ночь знакомства с музыкальной машиной, но как ее слуга, как подневольный соучастник, как рекрут, который практикуется в тех же гармониях: я просто увеличил силу инструмента. Мои руки заменяли сколько-то дырочек в нотном ролике. Удвоения аккордов, октавные и терцовые удвоения пассажей, вкравшиеся трели…

Своими рабскими достижениями я снискал успех. Находившиеся в зале постояльцы гостиницы столпились вокруг. Они хлопали в ладоши, ударяли меня по плечу, кричали: «Браво!» и: «Мастер!» И всё только потому, что я, покорившись машине, начал исподтишка тиранизировать эту тиранку. Даже хозяйка была восхищена моей ловкостью. Она чуть ли не принуждала меня время от времени демонстрировать такое искусство гостям. Я понял, что это способствует процветанию заведения, и ломаться не стал. Вскоре я научился сопровождать своей игрой все бумажные ролики, именно в присущем им ритме. Я совершенствовался в дополнительных идеях, превосходил силой собственных рук шум динамических кульминаций и, поддавшись соблазну, желал порой, чтобы у меня было вдвое больше конечностей – тогда бы я еще обильнее украшал это необузданное звуковое великолепие всякого рода дополнениями.

Случайно в витрине магазина инструментов я увидел железный перфоратор для пробивания круглых отверстий в коже. Мне тут же пришла в голову блестящая идея. В лихорадочно-счастливом возбуждении я поспешил домой, измерил – с максимальной точностью, на какую был способен, – диаметр отверстий в перфорированных роликах, побежал обратно и заказал инструмент, точно соответствующий нужному мне размеру. Перфоратор, изготовленный для пробивания дырочек в кожаных ремнях, получил теперь другое назначение. Мне еще нужна была гладкая плоская поверхность из мелкозернистой плотной древесины. Столяр изготовил для меня такой верстак из бразильского розового дерева.

Я очень быстро освоился с бумажными роликами. Я разделял такты поперечными черточками; через какое-то время мне уже хватало собственного приблизительного глазомера: по имеющимся перфорированным отверстиям я научился считывать ритмические закономерности. Места тонов я обозначал на особой мензуре, вид которой мне подсказало расположение впускных отверстий на металлической направляющей пневматического аппарата; и я клал линейку параллельно обозначениям тактов поперек бумажной ленты, чтобы не допустить ошибок в интерпретации или выстраивании гармонии.

Теперь я мог запросто вбить в беспомощную бумагу хоть две, хоть четыре охапки новых аккордов. Я тотчас обнаружил, что речь идет не просто о множестве новых звуков: у меня появилась возможность добиваться таких формальных эффектов, на которых любой виртуоз сломал бы пальцы. Тона с устойчивой постоянной высотой я разрешал таким образом, будто хотел смоделировать лиственное дерево. Короче, я превращал изначальную композицию в первобытный лес. Вьющиеся растения карабкались вверх по могучим древесным стволам. И потом с треском обрушивались каскадами гармоний, будто пораженные молнией. Только одну привилегию оставлял я композитору: придуманная им мелодия сохранялась, пусть и походила теперь на камень, погружающийся в зыбкую трясину; и я, простоты ради, придерживался предписанных гармоний, которые – под грузом новых переходов и прорывов – в любом случае теряли прежнюю значимость.

Так я разрушал бумажный ролик, этот продукт массового производства, и заставлял его воспроизводить мои собственные капризы{105}: показывать, как я, фривольный и одержимый, выступаю в роли музыкального шута. Я сам проделывал всю нужную для этого работу. В духе своем я присваивал еще две или три руки, если мне казалось, что это поможет. Недостаточную беглость моих природных – нетренированных – пальцев я компенсировал рекордами штамповальной техники. Поплевав себе на ладони, я собирал свои разрозненные идеи в новый ошеломительный трюк – и начинал насвистывать, заранее предвкушая, что получится в самом деле нечто невероятное. Злая шутка, которую я подсуну поклонникам искусства, издевательский смех в лицо традиционной контрапунктной мудрости… Чего-чего, а дерзости мне было не занимать.

Тутайн недоуменно качал головой, когда видел, как я работаю. Но он не обременял меня – ни разговорами, ни бездеятельным наблюдением за мной. Он в то время вообще нечасто бывал дома.

Через неделю я закончил работу. Я был горд и исполнен ожидания. В ночной час – чтобы никто, кроме меня, не испытал этого предощущения премьеры – я вложил бумажный ролик в аппарат и с помощью монетки запустил механизм. И над моей головой – словно из иного мира – понеслась Дикая Охота сбившихся в кучу звуков. На меня это первое исполнение произвело просто грандиозное впечатление. (Мои суждения всегда формировались очень медленно.) Мне показалось, что достигнута максимальная степень воздействия. Никогда прежде я не слышал, чтобы пианино высвобождало подобные демонические силы. Я тогда думал – что, собственно, чуждо моей внутренней сущности – исключительно о покоряющем воздействии созданного мною художественного произведения, а не о тех тонкостях, которые являются приметами духовности. Все мое мировоззрение, казалось, подверглось перенастройке из-за первого успеха, который я сам себе приписал.

Мое опьянение, правда, имело неприятный привкус. В какие-то мгновения казалось, что машина поставляет недостаточное количество воздуха, и потому отдельные, как раз самые сильные места страдают оттого, что молоточки ударяют по клавишам вяло. Кульминация композиции прозвучала как будто более тускло, чем позволяла надеяться густота перфорированных отверстий. Я решил хорошенько прочистить коммутатор электродвигателя и проверить мехи воздушных насосов – не повреждены ли они: может, где-нибудь в складках обнаружатся трещины или негерметичные места… Итак, я потратил еще один день на то, чтобы привести машину в состояние полнейшей готовности.

Я поговорил с хозяйкой. Мне хотелось показать свое искусство перед более многочисленной публикой. Хозяйка благосклонно улыбнулась. Сказала, что назначит день. И подняла на меня повлажневшие глаза. Я почувствовал, что она гордится мною. Но секреты нотного ролика ей не выдал.

В один из вечеров на следующей неделе в обеденной зале царило праздничное возбуждение. Тутайн переговорил с некоторыми завсегдатаями и сообщил им – так, чтобы услышали и чужаки, – что его друг будет сегодня играть перед почтенными гостями в новой манере: руками, ногами и с помощью бумажного ролика, как они слышали и раньше, но в беспримерно более сложной технике, похожей на акробатические упражнения, – помогая себе всеми выступающими частями тела, в том числе и носом. И так далее… Я чувствовал себя счастливым и вместе с тем смущенным. Я попросил, чтобы свет был немного притушен и чтобы гости не заглядывали мне через плечо, чтобы они держались на должной дистанции – потому, дескать, что мне нужно собраться с мыслями, как акробату на трапеции в тот момент, когда музыкальная капелла в цирке умолкает и только глухая барабанная дробь еще регулирует сердечные удары зрителей. Собравшиеся согласились удовлетворить мои желания. Я сел к клавиатуре, поднял руки с растопыренными пальцами. Тутайн, на заднем плане, бросил монету в предназначенный для этого ящик, и сверхизобильно перфорированный бумажный ролик выпустил на волю симфонию подмалевков, уместных и неуместных, к некоей композиции, идея которой исходила не от меня. Я, словно сумасшедший, двигал руками над вздымавшимися и опадавшими клавишами, даже вроде бы ударял по ним головой, как пообещал Тутайн, но на самом деле не прикасался к ним, чтобы мой музыкальный аттракцион не обрушился в хаос. Я начал потеть, чего ни разу не случалось прежде, когда я действительно ударял по клавишам. Наконец композиция закончилась. Я признался себе, что несколько мест и на этот раз прозвучали смазанно, и меня не покидало мерзкое чувство стыда. Однако не успел отзвучать последний аккорд, как меня будто выдернули из этого опущения. Накатил необузданный вал аплодисментов. И я уже был готов поверить в свой триумф. Когда бумажная полоса – в машине – снова свернулась в ролик, слушатели стали требовать, чтобы я повторил выступление. Разумеется, я подготовил только один номер – дальше моя работа с пробиванием дырочек пока не продвинулась, – и теперь пожалел о том, что отважился на публичное выступление слишком рано; тем не менее я утешил себя и слушателей объяснением, что это, дескать, эксперимент, что моя готовность слишком сильно зависит от предварительных приготовлений и что если присутствующие хотят какого-то продолжения, им придется удовлетвориться демонстрацией прежнего, более простого способа украшения бумажных роликов… Публика затопала ногами, она требовала именно повтора. И Тутайн опустил в ящик новую монету. Поток звуков начал изливаться вторично. Но когда половина музыкальной пьесы уже была позади, я оставил свою игру для видимости, поднялся, отошел от клавиатуры, приблизился к гостям и предоставил машине самой доиграть остальное. Я был уверен, что таким образом подниму чудесность происходящего на неизмеримую высоту.

Результат моего поступка оказался убийственным. Публика мало-помалу пришла к выводу, что ее обманули. Люди не могли себе все это объяснить. А когда поняли, в чем дело, почувствовали, что их обвели вокруг пальца. С едва скрываемым раздражением они теперь спрашивали о технических деталях. Тутайн пытался не допустить моего полного поражения: громким голосом он давал правильные и неправильные разъяснения, описывал трудности моей работы, по ходу которой приходится пробивать в бумажном ролике отверстие за отверстием – тысячи отверстий, десятки тысяч, и каждое на правильном месте… Однако и он не сумел развеять плохое настроение присутствующих. Бумажный ролик остается бумажным роликом, а какого рода на нем отверстия, слушателям было без разницы: пробивала ли все отверстия перфорационная машина, стократно и по шаблону, или их впервые проделали – словно в теле девственницы, так сказать, – мозг и руки конкретного человека, для них значения не имело. Эти простодушные люди решили, что я подсунул им фальшивку. Они не могли оценить мою работу, принять или истолковать беспощадные изобретения моего музицирующего ума; музыкальные каскады в их сердца не проникли. Они хотели увидеть человека, который, имея две руки, играет одновременно тридцатью пальцами. Я же только позднее понял, что обманул не только их, но и себя.

Чтобы не отчаиваться слишком сильно, я решил напоследок доставить гостям хотя бы маленькое удовольствие. Я не мог допустить, чтобы они разошлись неудовлетворенными: интересы Уракки де Чивилкой не должны были пострадать. Поэтому я прокрутил несколько обычных роликов, сопровождая их своей игрой. Я играл очень старательно, с такой трудно дающейся ловкостью, на какую вообще был способен. Свет горел на полную мощность, люди смотрели на мои руки, хватали меня за плечи и локти, чтобы проверить, не обманываю ли я их и в этот раз. Я убирал пальцы от клавиш, и музыка становилась жиденькой; снова начинал играть, и она словно набирала объем. Слушатели признали, что на этот раз я вел себя честно, и после паузы раздались аплодисменты: слабо выраженное одобрение представленной мною смеси из ловкости человеческих пальцев и машинной музыки.

* * *

Я взял еще один ролик и стал думать, как изменить записанную на нем композицию. Первый неуспех не оказал на меня глубокого воздействия; и все же теперь я хотел сделать свои украшательства более редкими – и, как следствие, исполненными с большим вкусом, приправленными духовностью и оригинальными музыкальными идеями. Случайно мне пришла в голову мысль, что пустое пространство в начале бумажной ленты можно использовать для затакта, для введения к композиции. С помощью линейки я просчитал, что места хватит для семи тактов фантазии. Я начертил свои вспомогательные линии, проставил диагональные штрихи. И быстро завершил временной и тональный растр парой фигур, которые потом намеренно провел и через гармонии самой композиции. Потом я – словно ветер, задевающий верхушки деревьев в лесу, – пробил перфоратором точки пересечения в системе координат. Это была мудреная работа, отягощенная гармоническими расчетами. Но я все равно видел, как на бумаге возникает порядок штрихового рисунка, видел свет и тени черных круглых точек. Я мог вообразить, что это марширующие колонны солдат, которые друг за другом, склоняясь под ветром, продвигаются вперед. Это были мужчины, увиденные с большой высоты… и в то же время всего лишь дырочки, пробитые моим перфоратором.

Переработка второго ролика по большей части затерялась в экспериментах. Я не мог противиться влиянию визуальных картинок, и иногда случалось, что я забывал изначальную композицию и следовал за своей свободной фантазией. Правда, я, собственно, не гордился такими отклонениями, потому что представлял себе, как немилосердно пианино озвучит возникшее противоречие. Я теперь снова впал в ошибку, допущенную при моей первой встрече с механическим пианино. Соединял собственные порывы с порывами чужого ума. Я помогал себе, оправдываясь тем, что это-де лишь попытки – ничего окончательного.

Второй ролик я проиграл только для себя одного. Меня тронули немногочисленные вступительные такты. Эта музыка имела холодновато-медный привкус, в ней ощущалось что-то чуждое, как в ландшафте неведомого континента. Земное, но не родное нам. Продолжение, сколь бы искусно оно ни было прилажено, страдало от ужасной неопределенности. Гармоническое и дисгармоническое были проброшены одно сквозь другое, будто кто-то столкнул с подоконника горшок с домашним растением: и теперь листья и цветки, испуганные, валяются среди глиняных черепков, раскрошившегося гумуса и ошметков корневища. Фрагменты, на которые я расчленил чужую композицию посредством своих вставок, казались – если закрыть слух для изначальной мелодии – чем-то жестким и блестящим: сосульками, поверхность которых растапливается солнечным светом, так что стекающие с этой поверхности капли, снова замерзая, удлиняют саму сосульку – острие из свернувшейся воды.

* * *

Я стал рассылать по всему миру письма, чтобы приобрести незаполненные бумажные ролики. И продолжал углубляться в тайны учения о гармонии. Для начала освежил старые воспоминания. И записывал новые идеи. Но моя фантазия магически зависела от временного и тонического растра перфорированных лент.

В своих записях я, как правило, довольствовался тем, что схематически фиксировал движение, расставляя головки нот. Я отклонился от традиционного учения о композиции дальше, чем требовалось. Я думал штрихами, поверхностями и объемами. Я сдвинул гармонические потоки в сферу графики, но не покинул окончательно почву традиции. Так тянулись месяцы. В те месяцы я становился все более одиноким. Тутайн ходил своими путями, и я не знал, чем он занимается. Когда сил у меня не оставалось, я его подозревал то в одном, то в другом. Я чувствовал, со временем все больше, как меня гложет ощущение покинутости. Я теперь отчетливее понимал разницу между ним и мною (все еще не зная по-настоящему, кто он такой): что он – любимец природы: что имеет чистое, здоровое, надежное тело, выставляет на всеобщее обозрение свою привлекательную красоту и не подвергается дьявольским искушениям со стороны чувствительного духа, чью жажду всегда удается удовлетворить лишь в самой малой мере. Я же, напротив, не мог положиться на элементарную силу жизни, на то широко разветвившееся чудо, что я вообще был рожден: мне не хватало телесных признаков своей избранности. Когда мой дух набирался высокомерия и мой неправедный разум приписывал другу всяческие пороки, проходило совсем немного времени, и я уже просил у него прощения за свои черные подтасовки.

Однажды он пришел домой пьяным; хватило немногого, чтобы я спросил: в каком же, дескать, публичном доме его довели до того, что он едва держится на ногах. Но он сказал – без всяких вопросов с моей стороны, простодушно, – что опыт стариков опровергнуть трудно: будучи пьяницей, выгодной сделки не заключишь. Я тогда спросил, о каких сделках идет речь, и выяснилось, что, посещая рынок, он из простого наблюдателя и праздного зеваки постепенно превратился в мелкого маклера по сделкам со скотом. Поначалу он – пробы ради – на два-три часа стал владельцем нескольких овец. Мало-помалу он сделался держателем банка для продавцов и покупателей. Он пользуется доверием, и это его кормит, объяснил он. И выложил передо мной монеты и денежные купюры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю