Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)"
Автор книги: Ханс Хенни Янн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 70 страниц)
Тутайн много читал. А зимними вечерами еще и рисовал. Он рисовал собственные руки, ему никогда не надоедало распознавать в них редкостных живых животных: покоящихся, нетерпеливых, послушных, взбунтовавшихся, простодушных, грешных, творящих благо, преступных. Еще он рисовал кота Пуккера, этого великолепного изуродованного зверя, которого Сверре Олл недавно кастрировал и который с тех пор неотрывно смотрел в неподвижные дали будущего: исполненный бездеятельной злобы, не зная… не зная, почему все влечения его остались при нем, если одно, самое главное, угасло. Какой была бы смерть, если бы она настигала нас покусочно? – Среди листов Тутайна попадались и зарисовки моих рук, моего лица. Однажды вечером он сказал мне – комната была очень жарко натоплена, – что хотел бы меня нарисовать.
– Давай, – сказал я и подвинулся ближе к свету лампы.
– Нет, – сказал он, сорвал со стола ковер и накинул его на спинку и сиденье дивана, – я буду рисовать тебя целиком. Разденься.
Я разделся и лег на ковер, постаравшись устроиться поудобнее. Тутайн отодвинул стол и установил лампу так, чтобы ее свет падал на мое тело. Он взял большой кусок ватмана, и я слышал, как карандаш покрывает бумагу линиями. Тутайн рассматривал меня и штриховал рисунок очень долго. Я закрыл глаза и наслаждался тем, что его глаза блуждают надо мной, воспринимая зрительный образ. Он разбудил меня, сказав:
– Кажется получилось неплохо.
Я вскочил и заглянул ему через плечо.
– Неужели похоже? – спросил я, после того как некоторое время рассматривал рисунок.
– Даже слишком, – сказал он критически, но потом все же смягчил свое суждение, добавив: – Карандашные линии уверенные.
– Не думаю, что я так выгляжу, – усомнился я.
– Почему же?
– Во-первых, если говорить в общем, для человека нет никого более чужого, чем он сам; по крайней мере, собственное тело – как одеяние – нам чуждо. Человек не чувствует своего запаха, не знает звучания собственного голоса, а лицо свое видит в лучшем случае как перевернутое отображение в зеркале. Обнаженный человек не может открыть в себе Нарцисса.
– Некоторые открывают… – сказал Тутайн сухо; и присовокупил вопрос: – А что во-вторых?
– Не верится, что смотреть на меня настолько приятно.
– У тебя дурацкие предубеждения, – улыбнулся Тутайн. – Ты человек без заслуживающих упоминания недостатков; в твоем животе уложена длинная кишка – это единственное, что тебя отличает от красоты какого-нибудь плотоядного бога.
– Выходит, я наделен красотой коровы, – неудачно пошутил я. Но получил ответ и на это.
– Красотой верблюда, слона, коня, зайца…
Я молчал. Тутайн продолжал говорить:
– Хочешь, чтобы я перечислил и других животных? Я часто буду тебя рисовать, но пока что удовлетворись таким свидетельством.
Я оделся.
Он часто меня рисовал. Зимние вечера длинные. И тишина, когда идет дождь или всё мерзнет в светлом лунном сиянии, соблазняет человека открыть загородки выгона для фантазии и выпустить ее, как нетерпеливого жеребца, на волю… Однажды, когда я снова лежал в качестве натурщика на диване – было это не то третьей, не то четвертой зимой нашего пребывания в Уррланде, – Тутайн прикрепил к чертежной доске большой лист бумаги ручной выделки, взял черную тушь, заточил как надо перо, чтобы оно выводило широкую линию и легко лавировало. Тутайн предупредил меня, что работа будет долгой. Он заложил полную топку березовых чурбаков, снял куртку, чтобы не слишком потеть, и приступил к делу. Я лежал в тепле, как часто бывало и прежде. И лишь через несколько часов почувствовал легкий озноб.
– Не хватит ли? – спросил я.
– Скоро закончу, – откликнулся Тутайн. – Я тут кое-что обдумываю.
Он встал, накрыл меня одеялом, походил взад-вперед по комнате, снова меня раскрыл, поправил мне руки и ноги, после чего работал еще час. (Но за все это время провел лишь несколько штрихов.) Наконец, похоже, он закончил. Он показал мне рисунок, необычайно красивый и большой: немногие сильные кривые линии обобщали множество конкретных деталей моего тела. Я смутился, обнял Тутайна за шею и на ухо сказал ему о своем беспредельном восхищении. Он ответил:
– Я подарю этот рисунок тебе. Но он еще не вполне готов.
– Чего же здесь не хватает? – спросил я.
– Скоро увидишь, – недружелюбно отрезал он.
В тот вечер он отложил рисунок. Мы сразу отправились спать: ночь уже осталась наедине с собой, и отстраняющие шумы скатывались с гор, как замерзшие слезы звезд, не нуждающихся в человеческом сострадании. Я долго лежал без сна, прислушивался и забывал прислушиваться, думал о себе, о линиях на бумаге и на той человеческой плоти, которая, теплая, словно самый близкий ближний… покоилась рядом с моими мыслями, отданная, на радость или горе, не кому иному, как мне. Тутайн, на другой кровати, спал. Как много раз я прислушивался к его сонному дыханию!.. И тут сон забрал меня тоже, повел меня прочь от этого случайного часа, запечатал печатями нашу долину и уста моего друга, забрал у меня мой возраст и, возможно, голод, успокаивал меня или искушал, позволял забыть или пробуждал забытое, что-то заколачивал в гробы, а какие-то склепы открывал…
Тутайн этот рисунок от меня прятал. Он работал над ним, когда меня не было дома. Если я заставал его врасплох, краски, правда, лежали перед ним, но сам он прятался за стопкой книг, а чертежную доску сразу разворачивал рисунком к стене. Хоть любопытство мое нарастало, я не нарушал его тайну.
Однажды, когда я вернулся с прогулки, рисунок – уже в паспарту – лежал на моей кровати. Белая кожа, обрамленная нанесенными тушью темными кривыми линиями; бугры, закругления и прогалины мышц – обозначенные сужающимися черными штрихами; все вместе затоплено беспорядочным смешением пестрых красок. В первое мгновение я вообще не понял, чтó это должно означать. Я прочитал надпись у нижнего края рисунка: «Аниас, каким я его увидел, и каким его, внутреннего, видят мои мысли, и каким он тем не менее мне нравится». Тут я наконец испугался. Тутайн, очевидно, сделал мою кожу прозрачной, как стекло, и обнажил нутро; а сквозь лицо проглядывает кусок костяного черепа.
Тутайн вошел в комнату, увидел меня и мою растерянность.
– Не нравится? – спросил он насмешливо.
– Даже не знаю, – ответил я неуверенно.
– Мы не другие, чем я нарисовал, и не лучше; а что позволено святому, в том нельзя отказать и усердно стремящемуся к правде и точности рисовальщику.
– Что ты имеешь в виду?
– Возможность увидеть этот мир прозрачным.
Я не сразу понял, о чем он; но своим долгим молчанием вынудил его объясниться. И он заговорил, как бы ни к кому не обращаясь.
– Я хотел показать тебе с помощью этого рисунка, насколько осмыслена форма твоего живота, с которым ты, как мне недавно показалось, не особенно дружишь.
Поскольку я и теперь промолчал, ему пришлось продолжить.
– В конечном счете, это новый способ рисовать, новый способ приблизиться к предмету изображения. Речь идет не только о тебе, но и о моем восприятии. Внезапно я вижу, что гора окутана тьмой. Фьорд на глубине в тысячу метров лишен света. Но ведь можно попытаться изобразить все это на картине, соединив наше знание и то, что мы видим глазами. Человека тоже можно увидеть более обнаженным, чем он выглядит, когда облачен только в свою кожу. Рембрандт в «Анатомиях» показал вскрытые тела{311} и голову с удаленной черепной крышкой. Но ведь необязательно прибегать к реалистическим методам изображения скотобойни, чтобы запечатлеть глубинное великолепие бренной человеческой плоти.
Я молчал. Я тогда еще не знал, что он высказал неизбежное чаяние современной живописи, отважился на важный эксперимент. Тутайн и сам этого не знал; нам было неведомо, что зрячий дух человечества – там, где он стоит перед временем, на крайней оконечности настоящего, – борется с неисчерпаемой формой и ее катастрофами… И подстилает под действительность, словно подкладку из материи сновидений, увиденное сквозь эту действительность: внутреннее. Мы не знали, что творящий человеческий дух становится очень одиноким, лишенным покоя; что бегство в небеса больше не удается; что даже самая возвышенная мысль не-призванным пользователям представляется дерьмом или предательством. Ах, мудрость этой Земли, быть может, лишь для того дала человеку разум, чтобы он раскопал ископаемые леса, засыпанные миллионы лет назад, и прокалил их до золы, чтобы сжигал рыбий жир чудовищного гниения: тогда на этой почве снова вырастут зеленые леса и голод деревьев по угольной кислоте будет утолен…
Тутайн тем временем продолжал:
– Знаешь, сколько знатных господ хотели быть изображенными на портрете в парике из фальшивых волос, в мундире, украшенном позументами, золотом и эмалью? Некоторые гордились собой не меньше, чем Джулиано ди Медичи{312}, чей панцирь воспроизводил его же обнаженную грудь… Впрочем, если ты стыдишься, я порву рисунок. Это займет не больше двух-трех секунд.
– Не надо! – Я бросился между ним и рисунком. – Я просто очень неопытен в некоторых вещах…
Он улыбнулся.
– При случае рассмотри его повнимательнее, – сказал мягко. – Думаю, это удачная работа.
Работа и вправду получилась удачной, но жутковатой, как лес, погруженный во тьму. – Для нас начиналась новая пора жизни. Тутайн уже перерос тягу к морским приключениям. Убийцей он тоже больше не был; от убийцы у него осталось лишь имя.
* * *
Можно предположить, что я однажды серьезно нарушил обычаи нашей новой родины, потому что парни из Вангена как-то вечером подстерегли меня, чтобы обезвредить или преподать мне урок, который я нескоро забуду. А может, я просто стал жертвой недоразумения.
Как-то вечером я непривычно поздно вышел из дома и зашагал вверх по долине. Меня гнало смутное беспокойство, мне хотелось прогуляться до озера. Там я сел на край лодки, вытащенной на берег. Тихие волны бормотали что-то у моих ног. Может, я вообще ни о чем не думал, только смотрел в сгустившуюся тьму. С ближайшего хутора доносился кашель человека или коровы. Когда я уже возвращался, на меня неожиданно полетели камни. Я как раз добрался до того места дороги, где каменная осыпь круто поднимается к железнодорожному полотну. Камни падали густо, и на мгновение мне показалось, что я попал под лавину. Но тут я увидел – в двадцати или тридцати метрах над головой, в серой ночной дымке, – черные человеческие силуэты. Я, удивленный, остановился. Теперь я мог лучше объяснить себе камнепад; но сперва истолковал его в том смысле, что человеческие ноги, спеша или спотыкаясь, случайно отделили от земли эти камни. Почти сразу я услышал звук скольжения, громыхание, потом – тревожный темный треск стукающихся друг о друга и обрушивающихся камней. Я даже увидел, как вспыхнула искра. Все это тяжело надвигалось на меня. Я побежал. Остановился. Обломок скалы преградил мне путь. Камни поменьше так и свистели в воздухе. Я больше не колебался и изо всех сил понесся вперед. Не обращая внимания на шум грохочущих, скатывающихся с осыпи камней. Сойти с дороги я не решился, так как боялся сорваться в пропасть. Я должен был двигаться сквозь искусственную лавину. Наконец осыпь осталась позади; я подумал, что непосредственная опасность мне уже не грозит; и тут сравнительно маленький камень ударился в мою лодыжку. Я упал. Я не вскрикнул. Но почувствовал странную пустоту в желудке: его будто свело судорогой. Я лежал и ждал, что вот сейчас мои обидчики на меня нападут, чтобы проделать со мной то, о чем они тайно договорились. Может, меня унесут отсюда и где-нибудь сбросят в пропасть. Такое убийство не привлечет внимания… Никто ко мне не приблизился. Я с трудом поднялся. Нога болела. После нескольких шагов боль и хромота отпустили. Я опять побежал. Задыхаясь, с колотящимся сердцем вошел в отель. Тутайн уже лежал в постели. Но не спал. Он увидел, как я ворвался в комнату. Немного успокоившись, я начал рассказывать ему о своем приключении. Четкой версии у него не возникло. Он сказал:
– Может, ты вскружил голову какой-нибудь девице, на которую положил глаз местный парень?
– Нет, – отрезал я.
– Может, ты кого-то обидел?
– Нет, – сказал я.
– Может, это я сделал и то и другое, – предположил он. – А тебя проучили, спутав со мной.
Я не знал, как отнестись к его словам, и проворчал, пока обнажал ногу:
– Если все это предназначалось не мне, то могло предназначаться кому угодно.
Лодыжка сильно распухла из-за гематомы. Тутайн, нахмурившись, рассматривал ее, даже шевельнул, что заставило меня тихо вскрикнуть, и наконец вздохнул с облегчением:
– Надеюсь, кость не сломана.
Потом велел, чтобы я попарил ногу в воде с мыльной пеной, и принес все необходимое.
– – – – – – – – – – – – – – – – – —
Из Вангена можно выбраться по одной из трех дорог. Когда я мысленно вновь по ним шагаю, воспоминания скапливаются по обочинам.
Одна дорога – она ведет вверх по долине, вдоль реки, и через семь или восемь километров упирается в озеро – только что опять показала мне гигантскую зазубренную тень ночной каменной осыпи, черные силуэты парней и скелеты двух безлиственных берез, которые, не трогаясь с места, наблюдали за моим бегством… Когда я вновь и вновь мысленно шагаю по ней – мои ноги и в реальности часто ее топтали, это была главная дорога, ведущая к пасторскому хутору, к хуторам в долине, к черно-зеленым водоворотам реки, к низвергающейся с двухсотметровой высоты пелене водопада, к лодкам, перевозящим через озеро, – когда я еще и еще раз мысленно шагаю по ней, я всё больше открываю для себя время: то время, что существовало когда-то. Время и его события, времена года, меняющуюся расцветку берез, которые здесь повсюду цепляются корнями за горы, первый выпавший ночью снег – он внезапно распахивал дали и оттенками своей белизны отделял высь от глуби. Эта дорога представляла собой первый отрезок пути к обитаемым, но отрезанным от мира прибежищам: к сложенному из камней старинному оборонительному валу, к неприступному горному массиву Бловасбюгд, к хуторам, расположенным где-то внутри его: у реки, или возле озера, или в лощине, перед подъемом к Тёнъюму или Хоге. К хуторам настолько уединенным, что о законе там и слыхом не слыхивали. Диалект, на котором говорят в Вангене, в этой уединенности распадается. Здесь можно услышать неведомые слова. Здесь формируются загадочные обычаи. Здесь может, например, случиться такое, что под одной крышей живут мужчина-язычник и женщина, придерживающаяся нездорового американского благочестия. Что у них рождаются дети, которые, как если бы никогда не знали друг друга, опять-таки отчасти становятся язычниками, а отчасти – ревностными сектантами. И эта женщина явно со странностями, а ее муж с какого-то момента вообще перестает мыться. На Рождество они зажигают в хлеву свечи, но горница у них с голыми стенами, лишенная света. Свинью они забивают в соответствии с таким ритуалом, который угоден разве что давно забытым богам{313}: женщина рисует у себя на лбу крест, окунув палец в свиную кровь. Может случиться так, что эти двое откажутся спать друг с другом, потому что вдруг начнут думать – обдумывать чудовищные мысли, позволительные лишь великанам.
Один из таких отдаленных хуторов на протяжении почти целого года привлекал к себе внимание жителей Вангена. Началось все с того, что Эйнар Тюин в лавке Олафа Эйде сказал примерно следующее: никто не знает, как живет Хельге Ветти на своем хуторе Аурсйобюгд. Хельге сейчас около тридцати пяти; но никто не слышал, чтобы его навещала какая-нибудь подружка. Значит, он наверняка забавляется с кобылой или со своим работником. – Эйнар Тюин был одним из тех стариков, которые, когда были молоды, могли протанцевать всю летнюю ночь на причале{314}, вливали себе в глотку шнапс из горлышка полуштофа и всегда оказывались на месте, когда из-за брошенного вскользь обидного слова или из-за девушки дело доходило до поножовщины. Зажав в кулаке клинок, каждый из противников раз за разом отодвигал большой палец, постепенно высвобождая острие кинжала. Первое предложение обычно ограничивалось четвертью дюйма стали. Противник предлагал на полдюйма больше. Первый участник поединка не мог остаться позади и повышал свое предложение мужества до трех четвертей дюйма. Ставка постепенно повышалась, по полдюйма или по целому дюйму, пока клинок не обнажался целиком – если ссора в самом деле была серьезной, – после чего противники начинали слепо тыкать друг в друга кинжалами. Лицо Эйнара Тюина пересекал глубокий рубец. А ведь тогдашняя ссора была пустяковой. Девушки постарались их успокоить. Всего один сантиметр стали… Это считалось делом чести – выдержать такую малость, порезать пальцы о собственный клинок и почувствовать на себе острие кинжала противника… Но старик сам был свидетелем, как одному парню вспороли живот, так что из разреза на одежде вывалилось что-то серое, похожее на потроха забитой скотины. Никто бы и не подумал, что с тем парнем может случиться такое. Однако парень от этого умер. – Эйнар был таким же, как все те, кто тосковал о потерянных диких летних ночах, о нескончаемом танце, халлинге, и о дешевом шнапсе; кто не обратился ни в какую новомодную веру. Он смеялся хриплым сухим смехом, характерным для презирающих кастрированную жизнь. Так что его высказывание было скорее вопросом, чем утверждением, и ничего оскорбительного не содержало. Будь тот, о ком шла речь, даже вдвойне виновен, Эйнар Тюин счел бы его поведение всего лишь странным, но не предосудительным. Законы существовали где-то в такой дали, что старик о них вовсе не думал; да он их и не знал. Он не понимал, что, по сути, обвинил Хельге Ветти в совершении преступления. Старику просто не сиделось на месте: ему захотелось узнать, как живут люди на хуторе Аурсйобюгд. Захотелось вглядеться в одиночество другого человека.
Случилось так, что вскоре работник Хельге, парень лет восемнадцати или двадцати, пришел в Ванген с кобылой, нагруженной сырами и маслом, чтобы продать продукты Олафу. Эйнару – по наводке Олафа – доложили об этом, и старик тоже приплелся, желая получше рассмотреть и кобылу, и молодого работника. Кобыла, привязанная на рыночной площади, была тщательно вычищена скребницей, шерсть у нее блестела. «Наверное, все дело в кобыле», – подумал Эйнар и даже пробормотал что-то в таком роде. Войдя затем в лавку и оказавшись напротив работника, Гуттена, старик принялся рассматривать его толстое бледное лицо с выпуклыми губами – чрезмерно красными, тонкокожими, налитыми кровью. «Нет, все же дело в Гуттене», – подумал Эйнар и для начала заговорил о сыре, и о погоде, и о том, что, дескать, не пора ли хозяину Гуттена жениться. Старик сказал, что на улице видел красивую ухоженную лошадь. Потом спросил, не надоел ли еще Гуттену его хозяин. Отпустил какую-то шуточку насчет штанов парня; и все, кто был в лавке – включая самого Олафа, владельца заведения, – рассмеялись. Но Гуттен, казалось, не понял шутки. Или, во всяком случае, сделал вид, что не понял. Он повернул к шутнику свое круглое, толстое, бледное лицо с тонкокожими красными губами и ничем не омраченным взглядом… и не сказал ничего. Ни словечка. Старик же, неправильно истолковав поведение работника, почувствовал себя удовлетворенным. Теперь, казалось ему, он знает, как устроено одиночество Хельге Ветти. Старик совсем упустил из виду, что мужчины в лавке смеялись над его шуткой двусмысленно или злорадно. Работник же тем временем рассчитался с Олафом, присел на бочку с маргарином, неторопливо съел несколько хлебцев и кусок сушеного мяса, поглядывая из окна: дожевала ли лошадь выложенное для нее сено. Потом он забрал товары, которые приобрел, вынес их на улицу, прикрепил к вьючному седлу и отправился восвояси.
Когда, ближе к осени, в Уррланде заседал окружной суд, появился Хельге Ветти и снял себе номер в отеле Элленда Эйде. Он обвинил перед судом Эйнара Тюина: подал на него жалобу. Хельге договорился, что его интересы будет представлять адвокат, который вместе с окружным судьей, судебным писцом и другими адвокатами прибыл из Лейкангера. Эйнар Тюин тоже счел необходимым заручиться поддержкой адвоката. В жалобе шла речь об оскорблении чести и достоинства. В Уррланде, на человеческой памяти, еще никогда не было процесса по оскорблению чести и достоинства. Участники суда сразу поняли, что дело совершенно необычное. Чувствовалось, что истец и ответчик старые враги и что каждый из них пойдет на всё, лишь бы угробить другого; все были готовы к чудовищным взаимным обвинениям и вранью, к скандалу. Но получилось иначе. Истец и ответчик, как выяснилось, практически не знали друг друга (из-за большой разницы в возрасте) и никогда прежде не ссорились. Хельге Ветти просто потребовал, чтобы Эйнар Тюин публично отказался от своих слов. А Эйнар Тюин повторил, с незлобивой убежденностью, что Хельге, поскольку ни одна девушка к нему не приходит, наверняка совокупляется с кобылой или с работником… Старика обязали уплатить небольшой денежный штраф, его слова объявили чепухой, потому что он не представил ни единого доказательства. Хельге Ветти счел себя удовлетворенным и даже протянул Эйнару Тюину руку, но тот ее не пожал. А сказал только: «Что ты за человек?»
Еще прежде, чем Хельге Ветти отправился обратно в горы, ему доложили, что Эйнар Тюин – уже после вынесения приговора – при всем честном народе, то есть в лавке Олафа, вновь высказал свое подозрение, но опять не подкрепил его доказательствами, сославшись лишь на то, что природа-де предъявляет человеку определенные требования. Эйнар все еще не знал, что фактически обвиняет Хельге Ветти в уголовно наказуемом преступлении. Если бы такая мысль пришла ему в голову или если бы кто-то ему это терпеливо разъяснил, он, возможно, и промолчал бы. Он ведь просто хотел убедиться, что закон мироздания действует; дальше этого его намерения не заходили.
Хельге Ветти поймал своего адвоката на причале, когда тот уже собирался подняться на борт парохода, и сообщил ему, что хочет подать новую жалобу на Эйнара Тюина.
Эйнар же вновь попробовал добиться признания от молодого работника. Но все попытки сломить молчание парня оказались напрасными. Он еще меньше, чем прежде, понимал, чего от него хочет возбужденный старик. О судебной тяжбе хозяина Гуттен, будто бы, вообще не слыхал… Тогда Эйнар попытался проникнуть в прошлое Хельге Ветти: узнать, что отец или мать (оба они давно умерли) говорили о своем сыне; что может сообщить старая служанка (она еще жила), на чьих коленях он ребенком сидел; Эйнар даже завязал доверительные отношения с человеком, который на протяжении года работал вместе с Хельге в горах. Эйнар узнал, как ему казалось, достаточно, чтобы отстаивать в суде свое мнение. Не нашлось ни одной девушки, которая считала бы себя невестой Хельге. А Эйнар Тюин слепо доверял природе. Она ведь могущественна – уж во всяком случае, могущественнее лгуна, каковым он считал своего противника… Адвокат, недолго думая, пригласил в качестве свидетеля работника Хельге. Но Гуттен оказался неблагодарным свидетелем. Высокопоставленных судейских чиновников он понимал еще хуже, чем потеющего от возбуждения Эйнара. Он потянулся, и все убедились в его отменном здоровье. С его толстых красных губ слетели лишь немногие, маловразумительные слова: он, дескать, никак не возьмет в толк, чего от него хотят… Хочет ли он пожаловаться на какую-нибудь обиду со стороны хозяина, спросил адвокат Эйнара… Никаких жалоб у него нет, ответил парень, – ни на кормежку, ни на постель. Зимой в доме тепло, а летние работы не утомительные, скорее приятные.
Этот весенний суд значительно повысил сумму штрафа. Эйнара – за повторную злонамеренную клевету – приговорили к денежному штрафу в несколько сотен крон, который в случае невыплаты мог быть заменен тюремным заключением. Эйнар бился до последнего. Он не понимал судебных заседателей. Не понимал лжеца Хельге, не понимал лжеца Гуттена. Он был готов обвинить саму природу – в том, что она порой сворачивает с прямого пути. Старик не сознавал, что стал жертвой столкновения трех разных нравственных миров. Даже не догадывался, что собственная его вера расценивается как самая примитивная, как нечто животное. Прежние времена миновали. На причале больше никто не танцует. Цены на шнапс поднялись. Сам же он постарел… Он видел: чудовищное одиночество опять примет в свои объятия его противника, вместе с молодым работником и кобылой; этим троим удалось уклониться от закона, перед которым сам Эйнар теперь стоит как отмеченный.
Только одно немного утешило его в этот мрачный день: он был не единственным, кого оттолкнул закон. Восьми парням, которые вместе соблазнили или изнасиловали слабоумную девушку, суд тоже вынес обвинительный приговор. Это злодеяние наверняка не стало бы предметом судебного разбирательства, если бы девушка не забеременела. Когда Эйнар увидел этих восьмерых – молодых, сильных, здоровых, похожих, может быть, на подростков, но уж никак не на преступников, – и продумал до конца их поступок вместе со всеми вытекающими следствиями, он вновь обрел былое доверие к природе. Даже слабоумные девушки имеют свое предназначение. Эйнар вспомнил, что в пору его юности случилось нечто подобное. Только тогда не было никакого суда. А если даже и был, то в Уррланд судейские уж точно не приезжали… Если такое случается, и раньше случалось, и будет случаться всегда, это значит, что человек порой требует для себя места под солнцем, а не только неизменно и всюду уступает место законам. Этого новые люди, очевидно, не знают – еще не поняли или уже разучились понимать. Нынешние судейские этого тоже не знают. Точнее, не хотят знать… Эйнара теперь заботило только одно: где он достанет деньги для выплаты штрафа. Его адвокат собирался похлопотать, чтобы штраф разрешили выплачивать в рассрочку: пусть только Эйнар пообещает, что не будет давать волю языку и обвинять других в проступках, доказать которые он не может.
– Понял, – сказал Эйнар. – Что слабоумная забеременела, это видно с первого взгляда.
Поскольку восьмерых парней приговорили к тюремному заключению, до Эйнара постепенно дошло, что и Хельге Ветти, возможно, – преступник. Осознание этого факта облегчило ему задачу молчать, потому что одна из главных добродетелей порядочного человека – ни на кого не доносить властям. Ни на вора, ни на убийцу. И уж тем более нельзя выдавать того, кто просто требует для себя места под солнцем. Ибо каким бы человек ни был, ничто человеческое ему не чуждо.
– – – – – – – – – – – – – – – – – —
Перед самым поселком Ванген – как раз там, где после развилки главная дорога, слегка отклонившись к югу, оказывается зажатой между рекой и стеной кладбища, тогда как ее северо-западное ответвление ведет к расположенной в живописном месте кузнице, – находился Дом молодежи. Новое роскошное здание. Возведенное на средства общины. Судя по этому зданию, приверженцы нового благочестия составляли большинство в общинном совете. За толстыми гранитными стенами полуподвального этажа размещалась, помимо нескольких подсобных помещений, комфортабельная кофейня; на верхнем, деревянном этаже имелись две комнаты и один зал, предназначенный для того, чтобы почтенные ораторы излагали своим слушателям мудрые и поучительные мысли. Зал был во всех смыслах чистым: танцевать там не разрешалось даже под присмотром призванных. Поскольку же этот зал оставался единственным публичным помещением на весь избирательный округ, а танцы на причале уже несколько десятилетий назад заклеймили как грех, в Уррланде не танцевали вообще. (Один-единственный раз разъезжавшему по округе молодому парню из Рингебу позволили станцевать здесь под звуки скрипки-хардангер халлинг. Он исполнял этот мужской танец – изобретенный специально для того, чтобы молодые парни показывали девушкам свою удаль и сами ею упивались, – как какое-нибудь вымирающее негритянское племя могло бы колотить в ритуальные тамтамы перед губернатором-европейцем. Если бы губернатору не понравились их жесты или очевидность фаллической подоплеки, он бы имел полное право запретить ритуальное действо… Между тем в вангенском Доме молодежи никто вообще ни о чем не думал, пока молодой мужчина в пестром деревенском костюме медленно крутился вокруг своей оси или ногой сбрасывал с высокого шеста шапку. Для собравшихся это было всего лишь представление, своего рода музейный экспонат. Один только старый ленсман сказал, что в молодости проделывал такие фокусы лучше.) Вместо танцев многие упражнялись в публичном ораторском искусстве. Как-то за один день мы с Тутайном познакомились аж с тремя выдающимися достижениями в этой области. Потакая своему любопытству, мы решили наконец выяснить, почему по определенным дням все – и стар и млад – потоком устремляются в сей храм общины… Началось всё с благочестивого песнопения. Не забыли исполнить и «Ja, vi elsker dette landet»[5]5
«Да, мы любим этот край…» – норвежский национальный гимн.
[Закрыть]. Простоты ради сперва только пели, примерно полчаса. Потом на подиуме появился человек – представитель Святых последних дней{315}, или Дома Зогар, или общины пятидесятников, или, может, какой-то новой (или старой), еще лучшей миссии – и, опираясь на Откровение Иоанна, начал обличать нынешний грешный мир. Он кричал и бушевал, словно Господь на небе, и цитаты из этой загадочной Священной книги слетали с его губ, как брызги похлебки. Он знал всё с окончательной точностью, наверняка, будто это было внушено ему Святым Духом. Он ни в чем не сомневался, не чувствовал сострадания: дескать, пасть ада безжалостно разверзнется – и его теперешние слушатели, насаженные на навозные вилы, полетят прямиком туда… После опять пели, чтобы немного проветрить помещение после этого удушливого кошмара. Пение продолжалось долго, а потом на подиум поднялся крестьянин, житель какой-то из ответвляющихся долин; судя по выговору, норвежец. Речь его была очень пространной, но по сути представляла собой вариации одной-единственной фразы: «Норвежский крестьянин – наилучший крестьянин». Докладчик повторял эту фразу, как плохой проповедник талдычит библейскую цитату – на сто ладов. Фраза, как и библейская цитата у проповедника, с каждым разом становилась все лучше, расстановка акцентов менялась, и поучительное высказывание переливалось всеми красками. Иногда вспыхивало слово норвежский, иногда – крестьянин, иногда – наилучший. Впрочем, из упомянутого ключевого высказывания нам удалось-таки вычленить кое-какие дополнительные сведения. Например: «Норвежскому крестьянину присуща культура. Что такое культура?» – Ну, мы узнали это. «Норвежскому крестьянину присуща любовь. Любовь к кому, к чему?» – Мы узнали и об этой любви. «Норвежскому крестьянину присуще национальное самосознание». – Нам объяснили и это. «Норвежский крестьянин свободен». – Такую свободу оратор расписал самыми яркими красками. «Норвежский крестьянин пользуется наилучшими хозяйственными методами». – Это тоже было подтверждено доказательствами. В системе доказательств не обнаружилось никаких лакун. Норвежский крестьянин держится на плаву, как масляное пятно на поверхности воды. – Это был самоуверенный, чудовищный доклад. Получалось, что вся земля, за исключением Норвегии, населена халтурщиками и дураками. – Впечатление осталось грандиозное, и слушатели долго хлопали. Потом все опять пели. Стемнело. Пришлось зажечь лампы. К началу третьего доклада зал заполнился до отказа. Молодые парни прибывали дюжинами. Причину этого мы поняли только тогда, когда на сцену поднялся оратор. Точнее, ораторша: дочь кузнеца, единственная во всем Уррланде девушка, наделенная несомненной красотой. Ей исполнилось семнадцать. Парни, которых пока никто не привязывал к кровати, облизывали пальцы, стоило им только подумать о ней. – Так вот, эта Хобьёрг Амла начала с того, что преподнесла нам тридцать библейских цитат. Любой преподаватель катехизиса испытал бы чистейшую радость, наткнувшись на столь незамутненный источник. – Но для чего понадобилось это специальное предложение гарантированной божественной мудрости? – Прелестное дитя, как выяснилось, хотело доказать, что выходить замуж грешно. Радости брачной жизни изображались самыми черными красками. Девушка обозвала местных парней ордой сластолюбцев. Она не стеснялась прибегать к грубо-наглядным выражениям. Описав ужасные опасности, которые подстерегают каждую девушку, дочь кузнеца заговорила об утешениях, открывающихся перед благочестивыми людьми: о воздержании и погружении в смысл и букву Священного Писания. Дескать, кто будет благочестив, удостоится откровения, как это произошло с ней самой… Ее так и распирало от желания разделить полученное ею знание со всеми. Улыбаясь, без запинки, с обаятельной серьезностью произносила она свою проповедь. Это было удивительнее, чем все, что мы слышали до сих пор. Только некоторые парни смеялись. Увы. Они нарушили праздничное настроение.