355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Хенни Янн » Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая) » Текст книги (страница 41)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 21:00

Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)"


Автор книги: Ханс Хенни Янн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 70 страниц)

– Это тебе, завтра с утра мы вернемся. Моя кобыла трудно беременеет.

Он рассмеялся. А я потихоньку поехал.

Мы переночевали на постоялом дворе: я в непроветренной убогой комнате, Илок в одном из боксов чужой конюшни. На следующее утро и днем мы опять навещали жеребца. Илок, конечно, не насытилась счастьем. Да и какое живое существо могло бы насытиться? Но этот второй день был все же большой радостью.

Мы еще раз переночевали на постоялом дворе. А наутро отправились домой.

Эли провел два отвратительных дня, совершенно безрадостных. Он уже так стар, что не хочет надолго покидать дом. Однажды, когда я взял его с собой по такому делу, он непрестанно скулил. – Так что теперь я заранее приготовил ему место в конюшне, чтобы он не испражнялся в комнатах, оставил большой запас воды и пищи, утешил его. Но взгляд Эли не был спокойным, когда я выводил Илок. Пес уронил голову на передние лапы. Я едва не заплакал. Подумал: «Надеюсь, он не умрет в эти дни, пока будет один». – Он не умер, но, кажется, не обрадовался, когда мы вернулись. Только удивился. Он был очень изнурен. И лишь мало-помалу освободился от страха за меня и за себя, вернулся к обычному ощущению бытия. Я подумал в первый раз: «Возможно, придется его убить». Подумал. Но никогда больше не буду так думать. Эли еще не исчерпал возможности своей фантазии. Я не стану насильно его останавливать. Я в тот день поддался глупому человеческому представлению. Эли, может, еще поймет, что Тутайн лежит в ящике. Что он не покидал нас, а если и покинул, то не по своей воле.

* * *

Он вернулся из Треслова, и я прочитал по его лицу, что все получилось, как он хотел. Он продал тех пятнадцать лошадей. Барышник стоял в стороне, улыбаясь, и наблюдал за молодым компаньоном. Как тот говорит «да» или «нет», как ударяет по рукам. Как ему вдет белый льняной халат, как он держит кнут, как кладет ладонь на круп лошади! Как своей красотой и добродушием завоевывает благосклонность покупателей, как ничем не смущается, прощает им все уловки и неуместные выходки, но не терпит ущерба из-за их злости или хитрости, сухости или излишней болтливости, а всегда умеет вернуть клиента к главному предмету беседы: к почтенному делу торговли молодыми лошадьми, смотреть на которых одно удовольствие. Которые стоят здесь привязанные к барьерам – с блестящей шерстью, с подвязанными хвостами, с соломой в нарядно заплетенных гривах. – Тем же вечером они поделили выручку, барышник и его компаньон.

Тутайн спросил меня:

– Что бы ты хотел, чтобы я тебе подарил, на тысячу крон?

– Что бы ты хотел, чтобы я тебе подарил, на двадцать пять крон? – спросил я в ответ.

Его лицо омрачилось.

– Забудь наконец об этом, – сказал он.

– Положи эти деньги в шкатулку или отнеси в банк, – сказал я. Я не хотел забывать.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Как правило, они торговали отдельными лошадьми – барышник и его компаньон. Они ездили по сельской округе. Покупали на каком-нибудь хуторе одного коня, продавали его на другом хуторе, другому крестьянину. Зарабатывали на этом пятьдесят крон. Иногда сделка оказывалась убыточной. Но такое случалось редко. Наступил день, когда Тутайн спросил меня:

– Что бы ты хотел, чтобы я тебе подарил, на две тысячи крон?

Одно желание у меня имелось. Оно выросло постепенно. Я очень хотел, чтобы оно исполнилось. И я его высказал. Я сказал Тутайну:

– Из меня, вероятно, не получится великий композитор. Я уже староват, или пальцы у меня неловкие. И образ жизни у меня не тот, что должен быть у музыканта. Искусство обычно процветает в условиях публичности и приверженности традициям. Даже Жоскен был чьим-то учеником, учеником Окегема. Жоскен был певчим капеллы в Милане, потом в Риме; накопив опыт, он стал капельмейстером, работал в Камбре, Модене, Париже, Ферраре. Я же ничего не смыслю в дирижировании; плохо представляю себе, какого рода музыкальное образование дается в консерваториях, как устроены места, которые в наше время считаются самыми влиятельными центрами музыкальной практики, великими сборными пунктами для всех творческих сил, лабораториями по исследованию звуков; где разрабатываются новые формы, мелодические идеи, все более расширяющееся учение о контрапункте… и где наверняка обретаются художники нового типа; у меня, в отличие от них, нет опыта; я ни у кого не учился, а знания почерпнул из книг и партитур. Я, правда, много работал, но этим всё и исчерпывается. У меня отсутствуют все внешние признаки композитора. Музыкальные инструменты известны мне лишь в теории. Рояль – мой единственный друг среди них. Играя на клавишах, я могу справиться с музыкой; но не могу сделать так, чтобы люди, которые меня слушают, услышали, когда я ударяю по клавишам, голос фагота или жесткое стрекотание скрипки. – И все-таки я одержим. Я много сочиняю. Я думаю в музыкальных формах. Я не отшатываюсь в страхе ни от чрезмерной простоты, ни от бездонных глубин. – Так я устроен. У меня хранятся все эти бумажные ролики, которые я проштамповал: я их не слышу, и никто их не слышит… А я мог бы с их помощью дать концерт. У меня бы тогда не возникло сценической лихорадки. Мне бы не пришлось стыдиться. Есть такие музыкальные автоматы, которые можно пододвинуть к клавиатуре пианино…

Он меня сразу понял. Деньги для него ничего не значили. Мы оба жили на проценты с моего капитала, возникшего в результате кражи или тайного присвоения чужого имущества. Это было наше общее преступление, как и убийство было нашей общей виной. Капитал, правда, несколько уменьшился. Тутайн уже поставил себе цель – восстановить его в первоначальном объеме. Но эти две тысячи крон он хотел просто растранжирить. Мы купили музыкальный самоиграющий аппарат. Мои нотные ролики не подходили к новой машине: ее проигрывающее устройство было более узким и чувствительным. Имелись и регуляторы силы удара. Я принялся переделывать уже сделанное. У меня был большой запас непроштампованной бумаги. Я раздобыл перфоратор меньшего размера. Непостижимо, что я решился начать все заново. Какая слепая страсть подгоняла меня? Хотел ли я только отмстить немногим жителям Халмберга, прежде слушавшим мой концерт, – заставив их очень удивиться? Или хотел таинственным образом унизить Тутайна, затенив его торговлю своим усердием? – Может, я был просто прилежным и очень молодым, к тому же еще не обретшим ощущение времени. Ненасытным в мыслях и грезах… Наверное, с момента рождения я был приписан к музыке. Однако узнал об этом слишком поздно. – Я не понимал бесполезности или ошибочности своего намерения. Я пошел по длинному кружному пути. Длинному кружному пути, ведущему к славе.

Я начал с того хлама, представляющего собой парафразы, который сочинял в Южной Америке для электрического пианино Уракки де Чивилкой. Я порой смеялся над собственными старыми идеями. То, что я тогда придумал, отнюдь не бездарно, – таково было мое новейшее суждение. «Звезды и полосы навсегда» – музыка Сузы{349}, с которой Америка впервые ворвалась в мрачноватые, запачканные, но все еще наполненные дымом благовоний палаты европейской музыки, – оплетенные неумолчной болтовней почти целомудренной мелодии: о чем я думал, когда сочинял такое? – Я нашел, что исправлять здесь практически нечего. Чисто геометрическая структура… Я перенес ее на новый растр, дополнив несколькими проштампованными волнообразными движениями, которые кривыми линиями цеплялись друг за друга. Меня вдохновляли композиции более недавнего времени. Я теперь хотел бы услышать Chanson des oiseaux[6]6
  Песню птиц (фр.).


[Закрыть]
, квинтет «Дриады» – подслушать себя самого.

Однообразная работа с перфорированием роликов вдохновила меня на новые музыкальные идеи. Я написал, поразительно быстро, симфонию для маленького оркестра (но не стал переносить эту композицию на нотный ролик). Такое бегство в зону совершенно иных музыкальных представлений я оплатил добровольным покаянием, написав композицию для рояля: сонату. Она мне понадобилась для завершения моей «механической» программы.

Прошло много месяцев, прежде чем я закончил работу по перфорированию роликов. Зима пришла и ушла. Весна уже переходила в лето, и в Халмберг начали съезжаться курортники, чтобы купаться в море, смеяться в легких одеждах, трапезничать за обильно накрытыми столами.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Тутайн имел теперь собственную лошадь и маленькую повозку. Все чаще случалось так, что он ездил по окрестностям один. И все чаще, но как бы невзначай, барышник по вечерам заглядывал к нам с бутылками бургундского под мышкой. Он пил много, он много говорил. Но никогда не заговаривал о своей жене. Хотя был женат. Он говорил, что теперь чувствует себя счастливым. Мол, дело его в надежных руках… Он иногда целовал в щеку своего названого брата Тутайна и потом растроганно вздыхал: «Какой человек, какой человек!»

Владелец отеля принялся наседать на меня, чтобы я наконец назначил день концерта. Купальный сезон казался ему самым правильным временем. Поскольку я уже закончил перфорирование роликов, я мог выбрать любой из ближайших дней. Местная газета сообщила, что произведения здешнего композитора Густава Аниаса Хорна будут исполнены на механическом рояле. Тутайн договорился, что в типографии напечатают обстоятельную программу вечера, которую он снабдил всяческими пояснениями, особо подчеркнув, что все нотные ролики я перфорировал собственноручно…

Наконец наступил этот теплый, безветренный летний вечер. Окна на улицу и в сад стояли открытыми. Зал был заполнен до последнего места. Я поднялся на подиум, держа в руках корзину, полную нотных роликов. Мой самоиграющий аппарат заранее пододвинули к роялю. Публика с нетерпением ожидала начала. Машина значила для нее больше, чем значил бы человек. Присутствующие усердно читали программки. Некоторые протискивались поближе к подиуму, чтобы посмотреть, как я вставляю первый ролик. Сам я был спокоен, совершенно уверен, что все получится.

Этот концерт имел больший успех, чем первый. Слушатели неистовствовали, кричали, старались превзойти друг друга в выражении одобрения. Летние гости получили обещанную сенсацию, а местные наслаждались моей внезапной славой, которой немало поспособствовали своими аплодисментами. Оглушенный шумом, я спустился с подиума и разыскал столик Тутайна и Гёсты. Не успел я освежиться бокалом вина, как один господин выразил желание доверительно со мной побеседовать. Он был из летних гостей. Приехал из Копенгагена, но очень прилично говорил по-шведски. Занимался он, как выяснилось позже, тем, что покупал старые рояли, ремонтировал их, полировал и потом снова поставлял на рынок. Клиенты у него были самые разные, но главным образом – торговцы и владельцы маленьких фабрик, производящих рояли. В хорошие времена он ежегодно перепродавал по несколько тысяч инструментов. В наш городок он приехал на «роллс-ройсе». Но через несколько лет обанкротился и причинил своему банку убыток в размере миллиона крон… Одним словом, он себя чувствовал профессионалом; механические рояли и написанные для них сочинения входили в сферу его интересов. Он рассказал, что отец его был органистом и сам сочинял музыку.

– Эрик Бевин, не слышали? – спросил он. – Так и меня зовут. А мой отец написал много прославленных сочинений.

Я не знал его отца. (Из датских композиторов мне вспомнился только Карл Нильсен, в чьих произведениях так же много картин природы, как у Букстехуде.) Мой собеседник не обиделся. Видно, был заинтересован в нашем разговоре.

– А вы написали первоклассные, первоклассные вещи, – сказал он. – Я в этом разбираюсь.

У него возник план: чтобы я повторил свое выступление в Копенгагене. Он предложил, что сделает все необходимое.

– Вероятно, – сказал он, – для начала лучше выбрать маленький зал, у Хиндсберга. Хиндсберга я знаю хорошо. Мы вместе работали. Я обустроил для него этот зал – только не поймите меня превратно: я ему просто посоветовал, каким должно быть акустическое оборудование, в этом старом здании на Бредгаде. Вы ведь знаете Хиндсберга? В общем, он владелец первоклассной фабрики фортепьяно, несколько старомодной, но действительно первого класса…

Но очень скоро этот зал показался моему собеседнику слишком маленьким. Он настаивал, чтобы мы сразу пошли по-крупному. Мол, дворец Одд-Феллов{350} – самое правильное место. Договориться можно через концертное агентство. Но в любом случае надо бы организовать еще и сбыт роликов или нотных записей, а для этого больше всего подходит музыкальное издательство Skandinavisk og Borups… Наверняка он и себя хотел так или иначе включить в предложенный мне план. Но об этом не проронил ни слова. Потому, наверное, что пока наше начинание находилось в стадии эксперимента. Как бы то ни было, на меня его увлеченность произвела впечатление. Под конец он сделал очень конкретные предложения, и я согласился выступить в Копенгагене со своими роликами.

Он еще успел прочитать безмерно хвалебный репортаж о концерте в местной газете. И потом отбыл на своем «роллс-ройсе», добившись от меня твердого согласия.

Прежде чем кончился купальный сезон, выступление пришлось повторить. Слишком многие в прошлый раз не смогли насладиться столь редкостным развлечением. А теперь те, что присутствовали на концерте, раззадорили и их.

* * *

Месяцы сменялись своим чередом. Наступил Йоль. Соблазненный музицированием четырех дам, которые продолжали развлекать вечернюю публику в городском отеле, я сочинил и перенес на ролик полиритмическую квазиджазовую композицию. Она была очень тщательно проработана, но из-за множества параллельных мелодий с различным ритмом производила впечатление чего-то дикого, ненапевного, и местами напоминала шум колотушек. Сам я ее на слух не воспринимал. Она, как чувственное впечатление, оставалась для меня чужеродной, оглушающей; лишь изредка торопливые пробежки ритмов и голосов соединялись в насыщенное благозвучие. В техническом смысле композиция была выстроена безупречно; поэтому я отобрал ее для концерта в Копенгагене. Я не собирался представлять слишком много произведений для оркестра или даже для рояля. Я не хотел показывать, что могу сочинять музыку, я хотел лишь продемонстрировать возможности машины, которая способна на большее, чем десять пальцев двух человеческих рук.

Между Рождеством и Новым годом я наконец получил письмо из концертного агентства. Мне коротко сообщали, что господин Бевин, действуя от моего имени, поручил их фирме организовать концерт для механического рояля и обеспечить необходимую рекламу, а именно: публикацию и вывешивание афиш, размещение в газетах анонсов и редакционных предуведомлений, далее – распространение билетов на концерт и т. п. Большой зал дворца Одд-Феллов зарезервирован на тридцатое января. Настроенный рояль фирмы «Хорнунг и Мёллер» готов к моим услугам, самоиграющий же аппарат должен привезти сам исполнитель (и позаботиться, чтобы машина была на месте вечером накануне концерта). В качестве гарантийного залога от меня потребовали триста крон, которые обещали вернуть, как только будут проданы билеты на эту сумму. Сама фирма, помимо возмещения всех расходов, получит пятнадцать процентов выручки от продажи билетов, но в любом случае как минимум – семьдесят пять крон. Прилагалось несколько формуляров, которые нужно было заполнить; и еще – образец программки, чтобы я составил аналогичный текст.

Я смутился, лицо у меня вытянулось. Я понял, что мне не хватает опыта в такого рода делах.

Тутайн подбодрил меня:

– Ты должен рискнуть. Правда, все складывается несколько иначе, чем мы предполагали. Но ведь так всегда и бывает. Лиха беда начало.

– Нам это обойдется в тысячу крон, – сказал я.

– Наверное, – согласился он. – А может, будет и выигрыш, который не сводится к цифрам.

Он верил в мое дарование. И не ошибся в прогнозе. Все получилось по-другому, чем я себе представлял, но и не так, как хотел торговец подержанными роялями…

Формуляры были заполнены. Гарантийная сумма перечислена, музыкальный автомат упакован. За несколько дней до тридцатого января мы сами отправились в Копенгаген – втроем. Гёста тоже пожелал присутствовать при таком событии. Кроме того, он намеревался познакомить нас с кое-какими внешними жизненными удовольствиями – за свой счет. Он сказал, что знает в Копенгагене отличные рестораны, где подают чертовски хорошее вино и превосходную еду. Мол, пришлось бы ехать в Париж, дабы отыскать что-нибудь подобное – подобное, но не лучшее… Он нас привел в маленький отель «Нордланд» на Вестерброгаде, в глубине темного двора, – который выглядит довольно невзрачно, но где замечательно готовят блюда французской кухни. Гёста ничего не преувеличил. Правда, он пил слишком много вина, действительно очень хорошего. Коньяк к кофе тоже был как поэма. А для начала нам принесли фирменный аперитив, настраивающий на праздничный лад: маленький стакан, наполненный ароматным коктейлем…

Итак, Гёста взял на себя особую роль: почтить будущую знаменитость плотскими удовольствиями; и Тутайн, который не знал, что бы еще хорошего мне сделать, незаметно его в этом поддерживал. В итоге оба они изрядно напились. Один я соблюдал умеренность. Хорошо, что им так нравилась их задача: потому они и не заметили, насколько я угнетен. В день отъезда из Швеции я получил одно из редких писем от мамы. Она спрашивала меня, настойчивей, чем прежде: Как у тебя дела? Чем ты занят? Где находишься? Почему не возвращаешься домой? Какая вина гнетет тебя? – Она так и написала: «Какая вина гнетет тебя?» И это не были просто вопросы, направленные из пустоты в пустоту. Она получила тревожные известия. Подозрения моего отца нашли опору. Мама сообщала, что отец познакомился с господином директором Дюменегульдом де Рошмоном. Их свели дела. Судовладелец повел себя очень дружелюбно, отец же, напротив, был крайне сдержан. (Он ненавидел богатых людей, хотя не мог бы объяснить себе, за что он их ненавидит.) Владелец корабля сразу завел разговор обо мне. Он начал спрашивать, где я, как будто ничего обо мне не знает. («Представь, как было стыдно отцу, что по твоей вине ему приходится отвечать на такие вопросы, ведь он считает тебя преступником – мне, по крайней мере, он в этом признался».) Но потом выяснилось, что судовладелец еще прежде собрал обо мне всякого рода сведения. Он посетил Вальдемара Штрунка, чтобы расспросить его; начал с любопытством копаться в воспоминаниях своего слуги Кастора; и даже потревожил некоторых заграничных должностных лиц. Во всяком случае, он точно выяснил, что после кораблекрушения «Лаис» я не вернулся на родину. («Ты достаточно знаешь отца, чтобы поверить, что он едва не умер от огорчения и что его душа в эти минуты прокляла тебя, потому что ты никогда не пытался оправдаться. Ни разу, ни разу ты мне не ответил, как это все могло получиться, если на тебе нет вины. Или, может, ты болен? Или повредился рассудком? Или испытал что-то такое, что тебе не под силу вынести?») Но судовладельцу, несмотря на показания очевидцев и отчеты, так и не удалось внести ясность в вопрос, при каких обстоятельствах и каким образом произошло кораблекрушение. Никто так и не понял, почему не были спасены корабельные бумаги и касса суперкарго. Представители страховых обществ тоже не сумели хоть как-то согласовать данные, полученные в стране и за рубежом. («Какой же это ад для твоего отца – выслушивать такое, притом что сам он считает тебя преступником, виновным, совершившим то или иное правонарушение».) И потом, слишком много смертных случаев – это придает всей истории поразительный, мрачный аспект. Рот человека, который наверняка мог бы ответить на многие вопросы, умолк слишком рано. Конечно, никто не сомневается, что суперкарго застрелился; однако вина, которую он, по мнению многих, посредством такого жеста взял на себя, не доказана. («Она не доказана, да и не может быть доказана, если вдуматься. Ведь он, судя по всему, был человек чести. Порядочный, гордый, с безупречным прошлым, сын высокопоставленного чиновника».) Его вина не доказана. Нет, не доказана. Доказано нечто иное… Но еще более странным, чем все дальнейшее, представляется исчезновение Эллены: ее смерть, как теперь следует признать. В ее судьбе, по словам судовладельца, я, возможно, принял какое-то участие. («Твой отец потом сказал мне, что чуть не потерял сознание. В тот момент он уверился, что ты и есть убийца. Или, во всяком случае, один из тех вырожденцев, для которых радость – загнать человека в смерть, жестокими словами или причиняемыми ему мучениями».) – Возможно, я принял какое-то участие в ее судьбе… Да. Я тут не без вины. Я хотел авантюры. Мое желание исполнилось. Я стал компаньоном Тутайна на равных долях. И тем не менее все обстоит по-другому. Я не раскаиваюсь. – Это судовладелец навел на меня подозрение (если, конечно, исключить самого отца, чьим тайным желанием было – поскольку я не вернулся, – чтобы я оказался преступником). Какое он имел основание, чтобы выдвигать подозрения? Что ему за дело до моей жизни, если собственная совесть не вступает с ним в спор? («Напиши мне! Оправдай себя! Иначе я не знаю, что может случиться. Твой отец болен. Он хочет определенности. Он больше тебя не щадит. Слова господина Дюменегульда опустошили его рассудок. Он больше не помнит, кто ты. Он больше не помнит, что он твой отец. Но я-то остаюсь твоей матерью»{351}.) Слова господина Дюменегульда… Так это было тогда. И до сих пор это так. Его корабль, «Лаис», опустился на дно, нагруженный ящиками, которые по форме и величине напоминали гробы. Об этом тогда разговаривали. Об этом молчали. И один человек, Клеменс Фитте, в одном из этих ящиков надеялся найти шлюху, свою мать. А я надеялся найти Эллену, после того как она исчезла. Но убил-то ее Альфред Тутайн. Хотя он не хотел ее убивать. И ее бросили за один из пустых ящиков, которые выставил суперкарго. И мы потопили корабль, потому что были уверены, что она спрятана в подобии медного мавзолея. И шесть матросов вымазали себе лица дегтем, когда злой рок уже нельзя было отвратить. А я еще раньше видел, как судовладелец исчез в том медном мавзолее, защищенном толстыми досками. – Но когда «Лаис» затонула, все обернулось по-другому. По-другому. – Когда Тутайн признался мне в своей вине, я на секунду увидел мозолистую задницу сифилитической обезьяны: это был зримый облик. Зримый облик дурного помысла. Наверняка помысленного господином Дюменегульдом. Ведь именно он заранее приготовил гробы. Он – – – —

Я жду письмо. Ответ от Кастора. Жду письмо. Мое нетерпение очень велико.

Тяжелые тени гнетут меня. Я боюсь за Тутайна. Я привел в боевую готовность все инстанции, которые отвечают во мне за ложь и подтасовки. Я хотел спасти его, когда дело дошло до худшего. Я хотел спасти его силой моей нежности. И потому утаил от него то письмо. Однако на сердце у меня было тяжело. Мне было очень грустно. Я думал о матери и о том, что должен ей ответить. Но какой ответ был бы достаточно хорош, после того как дело дошло до такого? – Я мог бы поехать к ней, показаться ей на глаза. Но когда с человеком дело обстоит таким образом, как обстояло со мной, он уже никому не показывается. Я ни в чем не раскаивался. Но и простодушным я не был. Я имею в виду: подвергнувший меня испытанию легко догадался бы, что я что-то скрываю. Я даже не взвешивал, стоит ли мне поехать к матери. Я лишь взвешивал, написать ли ей. – Я намеревался все отрицать. Но мне не хватало свидетельств. Ее вопросы были простыми. Мои ответы полнились бы умолчаниями…

Наступил вечер концерта. Предварительно, среди дня, я уже опробовал музыкальный аппарат. Бевина, торговца роялями, в Копенгагене не было: он уехал по делам за границу, так мне сказали. Он узнает из газет, задним числом, оказался ли эксперимент удачным. Ему в любом случае не стоило демонстрировать личную заинтересованность.

Сейчас я с трудом вспоминаю, как начался этот столь важный для меня вечер. Мысли о матери не желали от меня отступиться. Гёста был очень весел и переполнен прекрасными напитками. Тутайн казался исполненным ожидания и, можно сказать, утратил внутреннее равновесие. Лицо его приняло ожесточенное выражение. Он хотел моего успеха. Гёста купил несколько десятков входных билетов и щедро раздавал их прохожим; само собой, к распределяемым дарам он присовокуплял красивые речи. – Зал был заполнен наполовину. Позже я узнал, что торговец роялями распорядился, чтобы триста бесплатных билетов раздали ученикам высших школ и консерватории; сверх того, имелся резерв бесплатных билетов, которым могли воспользоваться все желающие.

Зал, следовательно, не был пустым. Я теребил программку и едва ли прислушивался к тому, что рассказывал инструмент. В конце раздались аплодисменты. Похоже, искренние. Люди хлопали до тех пор, пока я не решился выступить на бис. Отодвигая от клавиатуры самоиграющий аппарат, я еще не знал, что буду делать. Знал только, что проигрывать нотные ролики не хочу. Не хочу – даже одну из тех композиций для оркестра. Хотя в корзинке у меня были и квинтет «Дриады», и «Chanson des oiseaux». Когда я пододвинул себе стул, грусть во мне была очень велика. Я больше не понимал, зачем вообще ввязался во все это. И почему должен нести бремя своего бытия. Я чувствовал себя слабым и очень удрученным. Но страха перед публикой не испытывал: потому что снова стал простодушным. Я был уверен, что сумею, не запинаясь, сыграть композицию, которую записал несколько недель назад: бурное адажио. Оно, казалось мне, соответствует моему внутреннему состоянию. И я начал играть.

Когда я поднялся со стула, было очень тихо. Я поклонился. Мало-помалу зазвучали аплодисменты. И быстро смолкли. С ближнего балкона, по левую руку от меня, непрерывно раздавались отдельные хлопки. Я ушел со сцены. Вернулся. Хлопки все еще были здесь. Я почувствовал, что зал опустел; но эти хлопки продолжались. От задней стены зала они получили резонанс. Там стояли Гёста и Тутайн, которые смущенно присоединились к одиночным аплодисментам. В конце концов я поклонился перед парой ладоней, двигавшихся над ограждением балкона. Люди ушли, но зал был еще ярко освещен. Только один человек стоял на балконе и хлопал. Мне сделалось не по себе, так что я остался на подиуме, вновь и вновь кланялся, всякий раз собирался уйти и тем не менее оставался. Внезапно до меня донесся голос, с балкона. Только спустя несколько секунд я разобрал, что он говорит, потому что датский выговор я понимал плохо. Этот человек хотел спуститься ко мне. Я побежал в актерскую уборную; там жалко застыл под трехрожковой электрической люстрой и ждал. Ждал Гёсту и Тутайна или этого незнакомца. Никого я не ждал. Я растерялся и чувствовал себя очень одиноким.

Потом в дверь постучали, и он вошел. Назвал свое имя, которое я тотчас забыл. (Теперь, конечно, я его знаю.) Сказал, что он музыкальный критик в одной из крупных газет.

– Я хлопал вашей последней композиции, – сказал он.

– Она очень грустная, – смущенно пробормотал я.

– Жаль, что она написана для рояля… Сам я играю только на скрипке.

Так это началось. Так началось мое знакомство с человеком, избранным судьбой для того, чтобы положить начало моей славе. И чтобы способствовать ей в дальнейшем.

Как только он произнес слово «скрипка», дверь снова открылась и вошли Гёста с Тутайном, чтобы поздравить меня. Гёста принес в корзине бутылку шампанского и бокалы. Мои протесты не помогли; бутылку тотчас откупорили. Гёста предусмотрительно захватил пять бокалов, так что критик тоже получил свой. Один бокал оказался лишним; его опорожнил Гёста, который обычно пил за двоих. Присутствующие познакомились. Критик согласился отправиться с нами в отель «Нордланд». У него еще было ко мне много вопросов. Гёста на улице остановил для нас экипаж. Критик подсадил Гёсту и Тутайна, а потом сказал:

– Поезжайте вперед, мы последуем за вами пешком.

Гёста и Тутайн поехали. Новый знакомый взял меня под руку.

– Вы великий художник, только еще не знаете этого, – сказал он. – Ваша механическая музыка, она сделана хорошо; но все равно это бессмыслица. Шутовские проделки. А вот адажио – на вес золота.

– Вы собираетесь написать в газете, что это бессмыслица? – обеспокоенно спросил я.

– Я пока не знаю, что напишу. Это отчасти зависит от вас и от нашей беседы в течение ближайшего часа.

– Прошу вас, не пишите этого, – пробормотал я, едва сдерживая слезы.

– Что с вами? – спросил он. – Почему я не должен писать, как думаю?

– Это было бы очень плохо, – сказал я обреченно.

– А если я прибавлю, что адажио написано рукой великого мастера, достойного стоять рядом с любым другим, – что в царстве музыки появился новый творец, чье имя еще два дня назад никто не знал? (Ваше имя невозможно найти ни в одном справочнике.)

– Не знаю, – сказал я малодушно. – Одно адажио, одна-единственная часть, – этого слишком мало. И написано оно только для рояля…

Критик рассмеялся, и я сам прервал свои мысли, сказав:

– Если это доставит вам удовольствие, я допишу партию скрипки.

– Допишете?! – вскинулся он. – Разве такое возможно? Сделать совершенное еще более совершенным? Бред какой-то…

– Я попытаюсь, – сказал я. – Но вы скажете, что и это бред.

Вероятно, при свете фонаря он разглядел слезы в моих глазах. Он внезапно остановился, сжал мою руку повыше локтя и спросил:

– Вы так волнуетесь из-за возлюбленной?

– Нет, – сказал я, – из-за матери. Я должен написать маме. Я надеялся, что вы облегчите мне эту задачу – написать ей письмо. Я много лет назад уехал из дома. Она не знает, чем я занимался все эти годы. И если в газете будет напечатано: только одно адажио и много бессмыслицы…

Кажется, я начал всхлипывать, потому что в это мгновение не представлял себе, как спасти Тутайна. Я прежде надеялся, что первый концерт в большом городе таинственным образом оправдает меня. Я не принимал в расчет действительное положение вещей. Совершенно не знал, кто такой я сам.

Он меня утешил. Сказал очень громко:

– Я не стану писать, что это бессмыслица. Но вы должны мне кое-что объяснить. Я, между прочим, не понял вашу джазовую фугу. Хотя признаю, что сделана она хорошо. Вы правда верите в будущее механического рояля?

– Нет, – простодушно ответил я.

– Но писали вы только для машины? – спросил он.

– Нет, – сказал я. – У меня готово несколько вещей для оркестра, а также фортепьянные пьесы, которые надо играть руками.

– И нет ничего для скрипки… – сказал он с упреком.

Тут я пообещал, что допишу адажио за два дня, прежде чем уеду из Копенгагена, – а позже пришлю ему всю сонату.

– Царские подарки, – сказал он.

Я стал рассказывать о своей работе. Он очень удивлялся. Спросил, когда мы дошли до Ратушной площади:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю