355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Хенни Янн » Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая) » Текст книги (страница 54)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 21:00

Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)"


Автор книги: Ханс Хенни Янн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 54 (всего у книги 70 страниц)

Я находил, что такие часы неисчерпаемы: меня интересовала простодушная греховность, воплощенная в этом неизменном состоянии, в плохом пиве, в дерзкой повадке парней, в фальшивых звуках. Я слышал флейту Пана, глухой звон колоколов, трели соловья или невероятный тон далекого парового свистка… и перешептывания танцующих, которые по двое выскальзывали за дверь, потому что не могли больше держаться друг за друга. Могила поглотит их всех; но эти часы уже относятся к бывшему: они уже были местом действия определенных событий{456}. Проповедникам не понять, насколько ценны такие часы – именно потому, что коротки, и так невероятны, и рассредоточены, словно утраченная музыка. Этим невеждам невдомек, что выстаивает только бренное{457}. Что не-бренное никогда не выстаивало, никогда не будет выстаивать.

Так Хольгер, хотя сам не подозревал об этом, помогал мне при написании сонаты: давал что-то, не давая, и я это брал, не беря.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Тутайн, вопреки ожиданиям, взял в аренду какой-то крестьянский двор, будто собирался торговать лошадьми и после истечения годичного срока.

– Так мы не уедем отсюда? – спросил я не без разочарования.

– Уедем, это превентивная мера, – таинственно ответил он.

Я настолько хорошо себя чувствовал в своей новой шкуре, что и не пытался получить более точные сведения. Меня бы по-прежнему все устраивало, даже если бы Тутайн отказался от плана покинуть город – из деловых соображений или под воздействием каких-то обстоятельств.

Прибыли первые жеребята. Мы пережили празднично-красивое, счастливое событие, наблюдая этих грациозных, гордых и нежных животных, чья юность и одержанное нетерпение, словно струи целительного дыма, прорывались наружу сквозь двери конюшни. Подъездные ворота мы заперли, и под теплым солнцем позднего лета жеребята резвились на дворе. Горы зеленой порубленной люцерны были приготовлены для их мягких чувствительных губ. Точеными копытцами подвижных передних ног жеребята ударяли друг друга в грудь. Они погружали головы в ящик, где лежал размолотый мел, а когда выныривали оттуда, губы и уши у них были припудрены белым. Подскакивая друг к другу, жеребята терлись боками, словно обезумевшие лососи.

В одно прекрасное утро снова появился Эгиль. Коротко поздоровался со мной. Потом они с Тутайном уехали.

Он не переселился к нам; но приходил теперь каждый день, чтобы помогать Тутайну. Торговля внезапно расцвела, как никогда прежде. Несомненно, Тутайн скупил все лучшее потомство жеребцов и кобыл в ближайшей округе. Его познания и приложенные им усилия принесли плоды.

Его физическое состояние все еще оставалось нестабильным. Он похудел. Иногда совсем не чувствовал аппетита. Сил у него заметно поубавилось. По вечерам он обычно молчал, предаваясь грезам. Он говорил, что счастлив. Да только теперь его работа неизменно сопровождалась усталостью. Поэтому неудивительно, что он больше, чем когда-либо прежде, мечтал о помощнике; и возвращение Эгиля пришлось очень кстати. Я, между прочим, не знал, чем в последнее время занимался приемный сын Фалтина и какие планы он строит на будущее, – пока однажды вечером нам не нанес визит сам синдик, одетый по-праздничному. (Он был во всем черном.) Эгиль, как обычно, к этому времени уже ушел.

Этих троих – Эгиля, Фалтина, доктора Бострома – объединяло пестрое товарищество. Они знали о странном братстве по крови. (Виданное ли дело, чтобы доктор Йунус Бостром хранил при себе чужие секреты? И потом, золотые кольца на наших руках достаточно нас разоблачали.) Мы хотели бежать от чужого любопытства, от всякого рода последствий. А были – как деревья, вросшие корнями в землю, которые выстаивают даже на плохой почве.

Понятная робость удерживала меня от попыток узнать что-либо о Гемме. И хотя Гемма жила по соседству с нами, я уже несколько месяцев ее не видел. Предполагаю, что в дневное время она больше не выходила из дому.

Когда Фалтин торжественно перешагнул наш порог, настроение у меня испортилось: я почуял угрозу. Я хотел предупредить его намерение, в чем бы оно ни заключалось, и смутить пришедшего вопросом о моей прежней возлюбленной. Но он покончил со всеми стискивающими мне сердце представлениями одной-единственной фразой. Он сказал: «Эгиль собирается жениться на Гемме».

Он, мол, пришел, чтобы сообщить нам новость, потому что Эгиль уперся и сам это сделать не хочет.

Фалтин повторил суждение, однажды им уже высказанное:

– В мире все меняется, просто мы этого не замечаем.

Я пожелал узнать, как отнеслась к такому намерению Гемма, и заранее угадал ответ Фалтина:

– Они одногодки; лучшего им и пожелать нельзя.

Тутайн спросил об Эгиле.

– Его пришлось потормошить, чтобы он очнулся от спячки, – сказал Фалтин. – Он поначалу был угрюмым, как все записные сони, зато теперь он как стрела арбалета…

Тутайн перебил его:

– Да-да. Коза насытилась, но и капуста в огороде цела… А что с ребенком?

– Он уже на пути к бытию, – сказал Фалтин.

– Я поговорю с Эгилем, – сказал Тутайн.

Он не удовлетворился ответом. Я тоже. Но Фалтин уже перевел разговор на доктора Бострома: тот, дескать, пребывает в подвешенном состоянии, в ужасном кризисе. Правда, свойственный ему оптимизм вот-вот возьмет верх. Однако доктор начал неумеренно пить. И, вероятно, скоро погибнет из-за своего слабоволия. Почерк у него стал уже нечитаемым, а если учесть, что доктор принципиально пользуется только зелеными чернилами…

– Женитьба Эгиля для меня двойная потеря, – сказал Фалтин мрачно. – А может, и тройная… Вы ведь мои последние… последние друзья. – В глазах у него стояли слезы.

– Мы тебя покинем, – сказал Тутайн без всякого движения в голосе.

– Так я и думал, – откликнулся Фалтин, – другого я и не ждал. Гробы должны быть вынесены.

Тутайн принес и поставил на стол бургундское. Но мрачные тени, окружавшие Фалтина, не развеялись.

– Где, собственно, – вопрошал он, – та вина, из-за которой всё становится разделенным? Религии пошли по очень удобному для себя пути: они открыли грех. Грех присутствует повсюду, даже в невинности. Всё в целом – государство дьявола, а Бог сидит в зарешеченной камере и в лучшем случае, если нет тумана, может выглянуть из окна. Но за окном по большей части туманно… Обычная шутка природы, которой, собственно, нет в наличии. Вообще этого мира, так сказать, нет в наличии: он лишь некое представление. А вот вина остается виной. И лишь благочестивый человек может определить, почему она составляет исключение среди всего бренного… Собственное – это потусторонность, для которой мы не созрели по причине своей греховности… Так возникает этот бесконечный ряд мягкотелых уклонений из трусости… Вас же, сказал он, вас я так сильно люблю, потому что вы делаете то, что должны делать. Это единственное основание для любви. Но оно же – причина действительных, непоправимых потерь.

Фалтин постарел за эти часы. Он ушел от нас смятенным, почти сломленным.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Тутайн посовещался с Эгилем.

– Ребенок принадлежит мне. Я отец, – сказал Эгиль твердо. – Таково мое условие. От него я не отступлюсь.

Больше они об этом не говорили. Меня же в этом деле обошли стороной.

Наконец выяснилось, какое намерение связывал Тутайн со своей превентивной мерой… На хутор, который он некоторое время назад взял в аренду, переехали жить Эгиль и Гемма. Золотые буквы – такие большие, что во всем городе не сыскалось бы ничего похожего – возвещали всем проходящим мимо: ТОРГОВЛЯ ЛОШАДЬМИ ЭГИЛЯ БОНА.

* * *

В один из первых сентябрьских дней Эгиль попросил разрешения поговорить со мной с глазу на глаз.

– Не будешь возражать? – спросил он, когда мы с ним остались в зале вдвоем. – Если мы назовем ребенка Николаем? Ты, конечно, догадываешься, почему мы именно так решили.

– Он уже родился? – спросил я, сам не понимая, что чувствую. Гемму я с той поры так и не видел. Брак зарегистрировали совсем недавно, в конторе бургомистра. Единственными свидетелями и свадебными гостями были Фалтин и офицер в отставке, отец невесты. Это произошло в день рождения Геммы, когда ей исполнился двадцать один год. И отец, указывая на живот дочери, объяснил чиновнику, что он один виноват в столь позднем выполнении формальностей: дескать, прежде он не давал своего согласия и только совершеннолетие Геммы лишило его права препятствовать ее вступлению в брак.

«Красиво сказано», – так прокомментировал Фалтин эту речь.

– Три дня назад, – ответил Эгиль на мой вопрос.

– Почему ты спрашиваешь меня об имени? – спросил я.

– Тогда ведь был День Святого Николая{458}, примерно, – коротко объяснил он. – Во всяком случае, никого другого спрашивать я не должен.

– Что ж, – решился я, – пусть зовется Николаем.

– Это значит, – продолжил Эгиль, – что впредь ты не будешь его у меня оспаривать.

Я качнул головой. Сказал:

– Я больше не я. Звучит как загадка; и все-таки это именно так.

В тот же день солома и сено, хранившиеся на нашем дворе, были перевезены на новый хутор. Тяжело нагруженные телеги, подпрыгивая на ухабах и позвякивая ободьями, выкатывались за ворота. Хольгер выводил из стойл жеребят, по двое, и препровождал их на улицу. Дома остались только упряжная лошадь Тутайна и его коляска.

Однако деятельность нашего предприятия не прекратилась. Покупка и продажа жеребят продолжались. Казалось, Тутайн в том году сосредоточил в своих руках всю торговлю новым конским поголовьем.

После того как Гемма оправилась от родов, мне было позволено ее навестить. Лучше бы это свидание не состоялось. Оно не привело к примирению. Мы лишь окончательно отпали друг от друга. Впечатления, сохранившиеся у меня от этой встречи, поверхностны и противоречивы. – Внешне Гемма не особенно изменилась, разве что груди стали круглее, налившись молоком. Взгляд ее был холодным, бдительным; веки – без теней, можно сказать, слишком чистые для человека; глаза – как у животного, не позволяющего сбить себя с толку. Ни одно из моих прежних чувств к ней не хотело вновь пробудиться. Для меня оставалось непостижимым, как это может быть, что от нее не исходит никакого соблазна. Я ожидал для себя потрясения, какого-то трагического чувства. Ничего такого не было. Как будто мы с ней никогда друг друга не знали, никогда друг к другу не прикасались. Моя сдержанность, обусловленная необъяснимой внутренней холодностью, наверное, удивила ее.

Гемма сказала с робким смешком:

– Я тебе не враг.

Должно быть, я изменился. Из-за самого этого факта, внезапно обнаружившегося, и из-за испуга, когда я его осознал, на лбу у меня выступили предательские капельки пота. Я спросил о Николае. Она показала мне ребенка; точнее, в тот момент я увидел только утопленную в подушке головку, потому что младенец спал. Гемма наклонилась над ним. Я увидел – наверное, лишь на долю секунды – как ее лицо изменилось, прояснилось. Такой невыразимо захватывающей была эта мгновенная вспышка на ее лице, это мерцание непостижимого для любого мужчины инстинкта, что у меня закружилась голова. В то время как я видел только лишенное выражения, сморщенное личико ребенка – у которого еще нет прошлого; в котором пока невозможно распознать предков, угадать, дух кого из них воплотился в нем; чье будущее, значит, более чем неопределенно, а может, этого будущего и вовсе нет, – перед Геммой лежал спящий среди подушек особый целостный мир. Плоть от ее плоти. Больше того: выношенный ею плод, вобравший в себя лики многих переменчивых месяцев. Могилы предков (уже и мать ее успела стать тленом) вытолкнули Гемму, как женщину, на поверхность земли, чтобы она позволила оплодотворить себя и родила. И она родила. Она родила Николая, который теперь был новой жизнью, возмещением столь многих смертей. Гемма стала матерью.

Мне было стыдно; но любви я не чувствовал. Я произнес над Николаем немое благословение; этим все и ограничилось.

Мое молчание, видимо, начало ее тяготить. Она снова заговорила:

– Через полчаса я буду его кормить. Может, тебе доставит радость присутствовать при этом.

У меня не было причин, чтобы отказаться. Но я не любил Николая. Я его еще не любил. Может, я и был ему отцом; но теперь он включен в другую семью. Его мать вынесла свой приговор, сочтя, что я не проявил себя как настоящий защитник. С той поры я очень сильно изменился. Гробы должны быть вынесены. – Я чувствовал себя так, будто вообще потерял дар речи.

– Никто мне не говорил, что ты обо мне тоскуешь, и все же это столь очевидно, – вдруг сказала Гемма с налетом сердечности в голосе.

Я теперь понял, что она истолковала мое поведение упрощенно. Допущенная ею ошибка легко объяснима. Я не стал ее разубеждать. Да она, скорее всего, и не ждала ответа.

Николая подняли из кроватки. Он немного покричал. Его освободили от влажных пеленок, завернули в новые. Потом Гемма двумя быстрыми движениями обнажила свои груди, и хнычущее личико младенца приняло выражение, соответствующее процессу сосания. Рот округло сомкнулся вокруг темного соска. Николай зажмурился от удовольствия. Я смотрел на Гемму. Под воздействием великой умиротворенности лицо ее расслабилось. Я почувствовал себя опустошенным и лишним.

Помолчав еще какое-то время, я наконец принудил себя что-то спросить:

– А как обстоят дела между тобой и Эгилем?

– Ты мог бы и сам догадаться. – В ее взгляде сверкнула гордость.

– Откуда же мне знать.

– Мы счастливы друг с другом, – сказала Гемма (как мне показалось, цинично).

– Что это значит, «счастливы»? – спросил я.

– Мы любим друг друга с такой невыразимой… не знаю, как сказать. Невыразимо любим друг друга… Боюсь, что даже слишком. – Именно так она и сказала.

Я промолчал. Я понял теперь, что для меня Гемма изменилась до неузнаваемости.

– – – – – – – – – – – – – – – – – —

Тутайн купил бельгийскую кобылу-трехлетку, жеребую. Роскошное животное – цвета корицы, с черной гривой, черными чулками и черным хвостом.

Продемонстрировав ее мне, он сказал:

– Она поедет с нами.

Это была его последняя торговая сделка. Упряжная лошадь и коляска теперь тоже переселились на новый хутор. Тутайн рассчитался с Эгилем. Он ему ничего не подарил. А свой капитал из общей кассы забрал. Сказав, что деньги ему понадобятся для другого. Зато Тутайн совместно с Фалтином дал поручительство за Эгиля, чтобы тот мог взять в банке необходимую ссуду. Дальше все будет зависеть от самого молодого человека: докажет ли он, что чему-то научился у прежнего владельца фирмы. Начинать ему предстоит не с пустого места, ведь окрестным крестьянам его лицо знакомо…

В начале декабря мы наконец отправились в путь. Никто из друзей не знал ни дня и часа отъезда, ни пункта нашего назначения. Мы исчезли, не попрощавшись, как исчезла в начале года вдова Гёсты.

Мне вспоминается Йоль, который мы, два чужака, отпраздновали в гостинице маленького портового города на острове Фастахольм. Этот остров тогда еще не был нашей родиной. (Имя города мы забыли еще прежде, чем настало утро. Но потом мы мало-помалу узнавали его улицы и дома, эти низкие фахверковые дома цвета известки и дегтя или оттенка «флорентийский красный», и лица людей, и различные тамошние учреждения, и профессии или занятия местных жителей, и маленький рыболовецкий флот. Отель назывался Ротна. Но Ротна – это еще и сам город. Ротна – его гавань. Ротна – банк. Ротна – фамилия многих светловолосых или темноволосых ребятишек. Ротна – табачная и винная лавка. Ротна – заведение мелочного торговца. Ротна – судостроительная фирма. Ротна – городская газета и ее главный редактор Зельмер.) Привезенный нами домашний скарб пока что хранился в одном из сараев у причала; кобылу мы пристроили в гостиничную конюшню. Где-то на дальнем плане гранитные холмы этой омываемой морем земли раскинулись под низкими облаками, окутанные их влажной дымкой и соленым туманом. Мы этого пока не знали. Здешние леса и ущелья до сих пор оставались для нас только грезой: грезой о том, что какая-то их часть со временем станет нашей собственностью. И все-таки: вряд ли я когда-либо переживал дни, которые могу считать более ценными, чем эти. Мы ведь тогда оставили за плечами буквально всё. Последние узы, еще соединявшие нас с людьми, распались. Мы больше не считали, что должны отчитываться в своих поступках перед кем бы то ни было. Мы не собирались браться за что-то новое, а хотели только безопасности и соблюдения принципов, связанных с нашим давним заговором; хотели принимать время, отмеренное нам время, как ежедневный насущный хлеб. Хотели, пусть и несовершенным образом, решать встающие перед нами маленькие задачи. Быть добрыми к животным. И не мешать людям оставаться такими, каковы они есть, – потому что никакого прогресса не существует.

Может, поначалу мы и показались хозяевам гостиницы подозрительными. Но ни к каким серьезным последствиям это не привело. Хозяева в любом случае отбросили бы свои подозрения, привыкнув видеть нас каждый день. То, что когда-то представлялось нам важным, уподобилось облетевшей листве. Если бы в тот момент нами не овладела меланхолия, мы поистине были бы спасенными. В гостевой книге мы записались как барышник и композитор. Само указание на эти профессии обезоруживало нелепые домыслы. – Итак, мы сидели возле теплой печки в большом, выкрашенном темно-зеленой краской гостиничном номере. Как если бы мы завершили очень долгий, утомительный труд – возведение храма, выкорчевывание леса, изменение русла реки; или как если бы были усталыми рабочими, сбросившими свою ношу после окончания строительства Китайской стены, которое длилось много десятилетий: с таким чувством мы теперь отдыхали. Мы загромоздили весь стол коробками с разными сладостями и наслаждались этими лакомствами. Мы пили пунш. Горели свечи в гнутых оловянных подсвечниках. Тишина между нами была не менее очищающей, чем доверительный диалог. Мы обрели покой; и даже время здесь двигалось очень медленно, как улитка.

ПРИЛОЖЕНИЕ

Чтобы облегчить понимание комментария, я попробую представить пестрый мифологический мир трилогии более обобщенно-наглядно – с помощью двух известных изображений (может быть, знакомых и Хансу Хенни Янну).

Первое – иллюстрация к «Изумрудной скрижали», сделанная швейцарским гравером Маттеусом Мерианом Старшим (1593–1650) в 1618 году. Гравюра (см. с. 894), собственно, представляет собой мандалу, она разделена двумя пересекающимися перпендикулярными осями, а центр ее образуют концентрические круги. Вся верхняя половина – незримый для человека космический мир. «Наверху большее по размерам Солнце Единого Ума, лучи которого объемлют всю Вселенную, поднимается позади небесного Солнца» (я цитирую здесь и далее пояснения к гравюре Денниса Уильяма Хаука: Hauck, в Интернете). В этой верхней половине мы видим, в овалах, имя Яхве, символы Иисуса Христа (Агнец) и Святого Духа (голубь), а также сонмы ангелов.

Нижняя половина поделена на дневную (солярную) часть [по отношению к нам она находится слева] и часть ночную (лунарную) [по отношению к нам – справа]. Такая композиция приводит на память строки из дневника Янна (см.: Деревянный корабль, с. 468):

На видном месте я соорудил крест из овса (Haferkreuz), [символизирующий] четыре стороны света, четыре понятия: верхний мир (Oberwelt), нижний мир (Unterwelt), рациональное, иррациональное. Позитивное и негативное, нашу жизнь и наши сны по ту сторону всего сущего.

В самом низу – четыре первоэлемента в стеклянных шарах, охраняемых двумя птицами: слева – огонь и воздух под крыльями феникса (Phoenix), символа возрождения; справа – вода и земля под крыльями орла (Aquilla).

«Левая, или солярная, сторона гравюры изображает процесс кальцинации. <…> Красный лев символизирует огненную, маскулинную энергию делания. <…> Мужчина – это Sol [Солнце], представляющий маскулинный компонент природы и личности» (Hauck). Вообразим себе, что этот мужчина – Густав Аниас Хорн, человек, наделенный творческой энергией, и удовлетворимся пока таким объяснением. Лайонел Эскотт («Львенок, обитающий на Востоке») – так звали таинственного персонажа, построившего деревянный корабль.

«Правая, или лунная, часть гравюры изображает процесс диссолюции [растворения]. В правом нижнем углу виден олень, стоящий прямо, как человек. Известный алхимикам как „бегущий олень“, он символизирует летучую, женственную, водную энергию Делания. <…> Обнаженная женщина, известная как Luna [Луна], является женственным компонентом человеческой личности. <…> В левой руке она держит виноградную гроздь, символ жертвоприношения, а ее правая рука [как и левая рука Сола. – Т. Б.] прикована к Тучам невежества» (Hauck). Эта «лунная часть» определенно вызывает ассоциации с трилогией Янна, и особенно со «сновидческими» главами «Январь», «Февраль», «Март». Олень упоминается в романе как спутник некоего архаического бога («Тысячекратные изображения высшего существа для меня как бы сгустились в этот один грубый, сказочный, колдовской образ», Свидетельство I, с. 123), про Тутайна же говорится, что у него «оленье дыхание». Кроме того, на теле Тутайна вытутаированы орел и обнаженная женщина. Луна многократно упоминается в этих главах, что же касается женщины, то она может воплощать разные проекции женской анимы Хорна (Свидетельство II):

Я думал о матери, на чьих коленях когда-то лежала моя голова, об Эллене, державшей мою голову на своих коленях, о многообразном теле с двадцатью ногами и двадцатью бедрами, как у танцующего Шивы… <…> телом двенадцатилетнем, когда оно предстает как Буяна, четырнадцатилетним – как Эгеди или Конрад, шестнадцатилетним – как дочь китайца, семнадцатилетним и фиолетовым – как негритянка, девятнадцатилетним – как Мелания, двадцатилетним – как Гемма… <…> Всегда это был все тот же зов земной любви, которая расширяет и размножает первоначальное тело, побуждает его сделать шаг от попытки к неутолимому желанию: закон, состоящий в том, что наше желание должно постепенно найти для себя некий осязаемый облик… облик рожденного женою, издалека идущего нам навстречу… и обрести утешение, которое дарит плоть ближнего.

Хорн мог бы сказать о ней (см. выше, с. 124): «Она тоже потомок какой-то богини. Но – богини земной; она произошла от ребра падшего ангела: эта прародительница людей, Праматерь, соблазняющая нас на радости, которым мы вновь и вновь предаемся, чтобы плоть выстаивала, сохранялась».

«В центре нижней части алхимик-гермафродит держит два топора, усеянных звездами, которые символизируют высшую способность различения и силы сепарации. <…> Этот могучий алхимик символизирует успешное воссоединение противоположных сил, находящихся слева и справа от него. Его одеяние – наполовину черное, с белыми звездами, и наполовину белое, с черными звездами. Иными словами, каждая часть его личности содержит семена своей противоположности, то есть он не отринул и не разрушил соревнующиеся силы противоположностей, а лишь интегрировал их в собственное существо» (Hauck). Два льва под его ногами «представляют Сульфур и Меркурий, душу и дух алхимика, соединяющиеся, чтобы образовался фермент (предшественник Камня), символом которого здесь является густая субстанция, вытекающая из общей пасти двух животных. <…> Такое смешение рационального и иррационального, разума и чувства, мужского и женского начал является необходимой частью любого акта творения» (Hauck).

«Могучий алхимик» в романе представлен образом Старика – доктора, по чьей воле происходит воссоединение «его дочери» (галеонной фигуры), и Аугустуса. О символическом значении расчленения тела (на алхимических рисунках) Эжен Канселье пишет (в статье «Золотое руно», Алхимия, с. 173): «…это не что иное, как растворение (солюция), производимое в соответствии с герметическим утверждением о том, что „тот, кто не знает способа разрушения тела, не знает и способа его совершенствования“». Похоже, что у Янна дочь Старика и Аугустус представляют не «душу и дух», а душу и телесность. Старик подвергает дочь расчленению потому, что она хотела «закутаться с ног до головы и стать монашенкой. Хотела покорствовать слову, а не жизни» (см. выше, с. 306). Тутайн, в свою очередь, во второй книге «Свидетельства» объясняет эту коллизию так (Свидетельство II):

Душа, которая сама по себе слепа и глуха, бесчувственна и бездвижна, нуждается в Теле, чтобы через врата его восприятия в нее хлынули окружающий мир и время. И любовь. Без плоти Душа не познает любви. Почему же тогда всегда презирают Тело, которое тащит на себе бремя страданий и, как смышленый слуга, обслуживает тысячи образов, в которых является любовь? Разве сама Душа не хочет любить?

Интересно, что и визуально обитель доктора напоминает положение «могучего алхимика» на гравюре Мериана. Полицейский объясняет Хорну (см. выше, с. 291): «Больница Старика расположена на возвышенности над городом <…> в каштановом лесу». Согласуется с этим и точка зрения Юнга (Дух Меркурий, с. 44–46): «Но особенно важно для толкования Меркурия его отношение к Сатурну. Меркурий-старец идентичен Сатурну… <…> Сатурн – „старец на горе…“».

По мнению Д. У. Хаука, деревья и кусты, окружающие алхимика, символизируют стадии и компоненты алхимического процесса: «Непосредственно за спиной алхимика – три ряда растений, символизирующие семь алхимических операций, трижды исполненных в совершенстве. Первые два ряда содержат по шесть кустов, и их кульминация – древо злата на вершине горы. Каждый куст отмечен алхимическим знаком какого-то сложного металла. Позади этих кустов – полукруг из деревьев, и каждое дерево отмечено символом одного из чистых металлов».

В романе этому соответствует великолепная метафора, где деревья олицетворяют прожитые годы и жизненные достижения (Свидетельство I, с. 372):

И все же я вижу в себе ландшафт многих лет. Я вижу просторное поле, через которое мы прошли. Сейчас на нем стоит выросший лес, и наши следы теряются. Деревья времени, папоротниковые заросли дней: они становятся все гуще. <…> Пятнадцать или шестнадцать лет нашей жизни. Причем, как говорится, лучших лет. Вплоть до отметки 35, 36 или 37. Я постараюсь изъясняться понятно. Вот большое поле. На нем растут деревья времени. Неважно сколько. Мы прошли мимо миллионов людей. Мне важно знать, что я не более виновен, чем они. Не менее ценен. Что моя авантюра не хуже, чем у любого из них.

Условно говоря, именно в этом месте – среди посаженного им самим дубового леса – должен быть, согласно его завещанию, похоронен Густав Аниас Хорн (Свидетельство II):

а) лес, утесы, молодые насаждения и живущие в них дикие звери должны быть ограждены. Использовать участок можно будет только через сто пятьдесят лет и лишь таким образом, чтобы деревьям не причиняли ущерб и чтобы это место сохраняло характер заповедника. Устраивать каменоломни там нельзя; б) на этом поросшем вереском плато с утесами следует создать посредством взрывчатых веществ дыру в камне, наподобие шахтного колодца. На дне этого колодца я и хотел бы быть похоронен.

Нечто похожее на «прямоугольный провал, теряющийся в черной глубине», в котором Старик похоронил свою дочь и Аугустуса…

Над головой алхимика – кольцо звезд. «За ним – полукружье с пятью сценами, подводящими к Квинтессенции. Этот регистр алхимических свершений известен как Кольцо планет, и каждая сцена изображает птицу или духа, соответствующего одному из пяти планетарных тел. Слева направо: черный ворон кальцинации (Сатурн), белый гусь диссолюции (Юпитер), петух конъюнкции (Земля), пеликан дистилляции (Венера) и, наконец, феникс коагуляции (Солнце)» (Hauck).

В романе этому соответствует эпизод с Буяной, начинающийся под вывеской «К планетам» (с. 327). Разбирать его здесь я не буду (а просто отошлю читателя к комментариям на с. 828–834[7]7
  В файле – комментарии с № 223 по № 238 – Прим. верст.


[Закрыть]
). Напомню лишь, что Буяна обладала способностью покидать – в скачке на своем волшебном коне – пределы земного мира (с. 350):

Приподнявшись на локте, я увидел багряные, как розы, фыркающие ноздри жеребца, снопы огня, вырывающиеся из его стеклянных глаз, и полностью растворившееся в темноте лицо девочки. Степи этого мира она уже оставила позади. У коня выросли крылья, он отважился на прыжок, на падение в Бездонное. И теперь уже нет иного бытия, кроме коня и ребенка.

Остается последнее:

«Над Кольцом звезд и Кольцом планет и причастная ко всем пространствам, пребывает центральная сфера, состоящая из семи концентрических слоев.  Эти слои символизируют семь шагов трансформации, которые должны быть пройдены (или счищены, как кожура), чтобы добраться до Камня, то есть до самой внутренней сферы, в которую вписан треугольник <…>.

Эта замечательная гравюра представляет собой краткий рассказ о том, как Меркурий нашего духа извлекается наружу и очищается в процессе Делания. Соединившись с Сульфуром души, он подвергается коагуляции, чтобы образовалась Соль философов: бессмертное, навеки просветленное и полностью воплощенное состояние сознания, известное как Камень. Как и концентрическая мишень, образующая центр этой гравюры, Камень сей является нашим совершенным естеством и последним пристанищем» (Hauck).

Илл. 1.

О двух других изображениях (см. с. 896) я не буду говорить много. Это две фотографии деталей котла из Гундеструпа – серебряного сосуда I века до н. э., обнаруженного в Ютландии (Дания) в 1891 году и хранящегося в копенгагенском Национальном музее.

На первой фотографии мы видим Цернунна («Рогатого») – великого кельтского бога, известного по изображениям, который порой тоже отождествлялся с Меркурием. Он всегда изображается с оленьими рогами и в окружении животных, как их властелин. Нужно отметить, что и Тутайн в романе связан с животными: он становится сперва скототорговцем, потом – торговцем лошадьми. Хорн тоже говорит о себе (с. 423): «Я любил животных и мне случалось выступать в качестве их поверенного». Это принципиальная часть свойственного Янну миропонимания. В «Маленькой автобиографии» (1932) он писал о том, какие идеи исповедовал в юности, в годы Первой мировой войны (Угрино и Инграбания, с. 386–387):

Я, может, даже до начала войны, в ходе своих путаных религиозных кризисов пришел к убеждению, что в ситуации, когда техника развивается по предопределенному ей пути (растранжиривания рабочего потенциала), люди должны руководствоваться иным моральным учением, нежели то, что преподносят им существующие религиозные организации. Мне казалось очень сомнительным, что можно проповедовать заповедь «не убий», одновременно разрешая производство взрывчатых веществ и такую практику, когда живых овцематок бичуют, чтобы они досрочно родили ягнят, чьи шкурки потом идут на шубы богатым дамам. Я усматривал в этих фактах преступления против жизни как таковой, приближающие конец белой расы. Я понял, что человечество нуждается вовсе не в административных предписаниях, не в навязываемых извне законах, не в соглашениях, не в коррупции, воспроизводящей известную формулу «рука руку моет», а в этическом обязательстве, учитывающем то обстоятельство, что оно, человечество, есть масса, человеческая масса. Помимо этой массы, существуют еще животные.

Любопытно, что на первой фотографии мы видим, помимо животных, и мальчика на дельфине, которого очень соблазнительно сопоставить с образом Аугустуса из «Свидетельства» Хорна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю