Текст книги "Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)"
Автор книги: Ханс Хенни Янн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 70 страниц)
Ханс Хенни Янн
РЕКА БЕЗ БЕРЕГОВ
Издание этой книги осуществлено при финансовой поддержке Немецкого культурного центра им. Гёте.
Перевод был поддержан рабочей стипендией для переводчиков, предоставленной Фондом Роберта Боша, и возможностью пребывания в Доме художников в Экернфёрде, обеспеченной при содействии Берлинского Литературного Коллоквиума.
В «Реке» я дохожу до крайнего предела достижимой для меня правды, и я поставил на кон неустрашимость, которую дало мне полное одиночество…
После долгих размышлений я пришел к выводу, что единственно и только сострадание, которого Природа по отношению к своим созданиям не чувствует и которое очевидно является самым небожественным из всех свойств, представляет собой единственное действенное средство против глупости. Ибо оно требует, чтобы человеческий дух превзошел себя и начал искать братского сближения с чужеродным – расширения любовных возможностей своей души.
Ханс Хенни Янн
Одна из самых больших несправедливостей немецкой литературной истории заключается в том, что роман «Река без берегов» до сих пор остается практически неизвестным. По своему рангу он относится к величайшим произведениям нашего столетия.
«Ди Цайт», 1990
ЧАСТЬ ВТОРАЯ{1}. КНИГА ПЕРВАЯ
Свидетельство Густава Аниаса Хорна,
записанное после того, как ему исполнилось сорок девять лет
I
Живых мало,
мертвых много
(индуистское)
Ноябрь{2}
Меньше года назад мне встретился человек, сразу внушивший ощущение, что ему можно доверять. У него было хорошее, не опустошенное лицо, хотя половину среднестатистической жизни он уже оставил позади. Руки – на удивление правильные и сильные. Даже в теплой, смешанной с табачным дымом атмосфере ресторана отеля «Ротна» вены под его кожей не набухли. Я не сообразил, какой профессией мог бы заниматься мужчина с такими руками. Но, в любом случае, они свидетельствовали о незаурядном здоровье. О нормальном отношении к окружающему. Не было нужды опасаться, что я столкнусь с болезненным мнением, которое пробудит во мне жалость, но и выманит на поверхность какие-то мои предрассудки. – Люди обычно рассматривают судьбу глазами своей болезни; это учение я усвоил. А болезнь есть явление общего порядка, она распространена повсеместно: иногда она навязывается человеку, но, как правило, он сам ее выбирает. – Легочные больные, которые так чрезмерно любят солнце, постоянно воспламенены надеждами: как будто их жизнь каждое утро купается в свете, только что возродившемся. Их страх подобен ночи. Он не имеет длительности. (Музыканты, страдающие от туберкулеза, слишком часто обращаются к радостно-обнадеживающей светло-желтой тональности ми мажор; тогда как я, будучи меланхоликом, ее избегаю{3}.)
Что же касается сифилитиков, переживающих мощный подъем духовных сил, как если бы в них открылся неиссякаемый источник энергии… Они склонны к насилию, переливаются через край. Чувствуют себя хозяевами мира. Некоторые из них восхваляют болезнь как нечто сакральное. Никакие сдерживающие разумные доводы не встают между ними и их прямым путем к поставленной цели. Они могут присовокупить ко дню сколько-то ночных часов, не испытывая потом глубокой усталости. Даже мимолетные мысли для них достаточно хороши, чтобы добывать оттуда некую правду. Они знают только половинчатые сомнения и только полную убежденность… Пока не случится заминка, пока сгустившиеся сумерки не сотрут высокий полет свойственных им способностей… Однако Болезнь, какие бы облачения она ни носила, учитывает различия между людьми, да и свою сущность меняет в соответствии с решениями, которые нам неведомы. Кому-то она ослабляет путы, чтобы он смог развернуться: этот мнимый любимец Провидения; других же уничтожает сразу. Или они падают все ниже и ниже, со ступени на ступень, ни разу не подняв взгляд к выси{4}. – Имя Болезни – Легион. Ее штандарт – извращение. Ее цель – опустошить.
Я решил попытаться вступить в приятельские отношения с этим здоровым, чтобы рассказать ему о решающем отрезке моей жизни. Может, я надеялся, что получу от него приговор. И такой приговор был бы для меня ценен – как суждение человека, не подвергшегося испытаниям.
Я заговорил с ним – это было в ресторане отеля «Ротна», всего же в нашем портовом городе три гостиницы. Я сел к нему за стол, поскольку он ничего против не имел. От занавешенных окон доносились шорохи бури{5}, которая, тяжело дыша, ковыляла по улице. Я прислушался к происходящему снаружи. Я услышал шум тьмы. Я сказал без всякого перехода:
– Когда, тридцать лет назад, затонула «Лаис», я был этому свидетелем. (На самом деле с тех пор прошло только двадцать семь лет.)
Он сразу откликнулся:
– Лаис – так звали красивую шлюху, которая две с чем-то тысячи лет назад взбаламучивала Афины.
– Это был красивый корабль, – сказал я.
– Красивой она наверняка была, – ответил он. – Рассказывают, что она не только нравилась состоятельным молодым людям заурядного образца, но что даже простодушный Диоген – который позже жил в бочке, никогда не мылся, а с наступлением темноты выходил на улицу с фонарем, – будто бы какое-то время пытался вести упорядоченную жизнь, чтобы только понравиться ей. Даже падкий на соблазны Сократ не сводил с нее глаз, чем дал повод своей жене Ксантиппе обогатить греческий словарный запас несколькими выразительными эпитетами из тех, что пишут на стенах гальюнов. Впрочем, тогда недостатка в крепких словечках не ощущалось…
– Это был красивый парусник, – сказал я. – Трехмачтовый корабль, из тика и дуба: роскошная конструкция, без изъянов. Балки скреплены медными стержнями и бронзовыми болтами. Ниже ватерлинии деревянный корпус обтянут зеленой кожей… Строил судно старый, достопочтенный и прославленный Лайонел Эскотт Макфи из Хебберна на Тайне. Но оно затонуло уже в первом плавании.
– Тридцать лет назад… – протянул он. – О таком никто и не вспомнит. Это потеряло значимость.
– Может, еще живы многие члены команды, – возразил я, – а уж им-то кораблекрушение врезалось в память. По ночам они видят его во сне. Может, оно изменило их жизнь, как изменилась в тот момент моя жизнь. Меня тогда будто схватили и вышвырнули из привычной колеи.
Он ответил мне:
– В любом случае вредно считать прошлое чем-то реальным или даже правдивым. Человек кардинально меняется через каждые семь лет. У него уже не прежние мускулы. Не прежними глазами смотрит он на землю. Кровь его за такой срок многократно очищалась. Другим языком ощущает он вкус пищи. В нем зреют зародыши других маний. То, что было с ним прежде, улетучилось вместе с дыханием из легких, вытекло из почек вместе с мочой; вытолкнутая пища: вот что такое прошлое.
Я сказал очень решительно:
– Я помню каждый день, как если бы это было вчера. Тогдашние разговоры еще звучат в моих ушах, и я могу передать их, не исказив смысл.
Он сказал:
– Ученые еще спорят: не попадают ли наши кости вместе с заключенным в них костным мозгом{6} десять раз на кучу отбросов, прежде чем туда же – зримым для каждого образом – попадем мы.
Я ответил ему:
– Есть люди, которые проводят десятки лет за стенами каторжной тюрьмы. И общественность утверждает, что совершенные ими преступления, в которых уже ничего нельзя изменить – то есть будто бы неизбывная вина этих несчастных, – оправдывают столь жестокое обращение с ними.
Он сказал:
– Общественность не ведает, что творит. По истечении десяти лет тот, кто подвергается наказанию, уже не идентичен преступнику.
Это высказывание, хотя мои прежние реплики ему противоречили, показалось мне настолько исполненным правды, что я почувствовал себя больно задетым. Я с грустью подверг проверке собственное мнение и решил, что мы с моим собеседником хоть и пришли к согласию, но – двигаясь разными путями. Я сказал:
– В большинстве случаев такая идентичность исчезает уже через час.
– Неприменимая и опасная теория утописта, желающего переделать весь мир! – вспылил он.
Я принял к сведению этот упрек, вспомнил о собственной, уже почти истекшей жизни, но мне по-прежнему хотелось снискать его одобрение. Вслух я сказал:
– Наши кости, будучи погребенными в земле, не разлагаются и за тридцать лет.
Он искоса глянул мне в лицо и заметил:
– У вас неустойчивые мысли. Надо бы запретить обсуждать вопросы, о которых мы говорим сейчас. Это делает людей неспокойными. Никто не хочет защищать такое положение дел, когда невиновный оказывается в пожизненном заточении. Никому не доставит удовольствия мысль, что его могильный покой нарушат, пока он еще будет лежать в могиле. Однако и то и другое в порядке вещей. Любопытство – наш враг. Точное знание такого рода взаимосвязей порождает дурные мысли. А у нас их и без того предостаточно. Повсюду возникают беспорядки. Разливаясь как половодье, они разрушают правящие режимы. Болезням придается чрезмерное значение. Люди разучились умирать незаметно. Они хотят судить – там, где никакого суждения в принципе быть не может. Они требуют справедливости, а им, чтобы быть счастливыми, нужно лишь отвернуться, когда под колесами оказываются несколько очередных жертв.
Я сказал:
– Это было бы ненастоящим, поверхностным счастьем.
Он засмеялся:
– Вы, как мне кажется, ведете нездоровый образ жизни. Вы заботитесь о душе. Память, которой вы поете хвалу, наверняка ваша единственная собственность. Вот вы и спасаете ее, протаскивая через все превратности своих превращений.
– Я не беднее, чем многие другие, – ответил я.
– Никто не способен оценить собственную бедность, – сказал он, – пока считает своей собственностью лишь то, что обладает денежной стоимостью.
Я попытался ему возразить. Но, может, аргументы были слабыми. Он решил, что сломит мое сопротивление двумя-тремя энергичными выпадами.
– Бедность, – сказал он, – распознается по скуке. Человек, который работает, не поднимая глаз, с утра до позднего вечера, бедным не бывает. Те, что умирают в рабочей лямке, и есть счастливые богачи. Они даже обходятся без агонии.
Я сказал:
– Я видел, как на улице Кейптауна умирал старый китайский грузчик. Он нес на голове три корзины, поставленные одна на другую. Случайно я видел, как он прошел последние двадцать шагов, прежде чем упасть. Эти двадцать шагов были тяжелы, как ничто другое в его прежней жизни. И каждый следующий шаг – тяжелей предыдущего. Зубы у него разжались. Глаза будто не хотели смотреть на дорогу, и между веками проглядывали только белки. Желтый пот выступил у него на лбу. Ребра судорожно вздрагивали, и казалось, тускло-запыленная кожа колышется, будто тряпка на ветру. Потом он упал поперек улицы. Никто не испугался. Никто не наклонился над ним. Я единственный остановился. Набежавшие негритянские дети растащили корзины и их содержимое. Через довольно долгое время подошел полицейский, поставил ногу на жалкий живот тихо хрипящего. Похоже, сильно надавил ногой… Я отступил в тень дома. И оставался там, пока не подъехала повозка; упавшего бросили на нее, как мешок с гнилыми яблоками. Не знаю, успел ли грузчик поздороваться с ангелом смерти. – Тогда-то, думаю, я понял, каковы внешние признаки беспощадной бедности.
– Вы ошибаетесь, – бросил мой собеседник; и тут же прибавил: – Ведь именно скука побуждает вас рассказывать мне о гибели того парусника. Потому-то я и не спрашивал о нем и никаким иным образом не выказывал заинтересованности. Несчастные случаи мне вообще неприятны. До сих пор никто не предложил приемлемой теории, которая объясняла бы их. Я же не стану ломать голову над вопросом, состоит ли дождь на Марсе из красных капель.
Я поспешил ответить, что именно необъяснимость тогдашних событий сделала меня столь назойливым.
– Вы вступили на неверный путь, – сказал он невозмутимо. – Я вот ориентируюсь только на очевидные события. Я инстинктивно люблю настоящее, не доверяю будущему и ненавижу прошлое{7}.
Я сказал:
– Очевидные события, как вы изволили выразиться, не менее неисчерпаемы, чем космическое пространство. Это их сущность. Им предшествуют некая вина, некий закон, некий повод: та еще не разоблаченная сила, от которой у нас голова пошла бы кругом, если бы мы почувствовали ее дыхание.
Он испытующе посмотрел на меня. Я между тем продолжал:
– Конечно, если человек любит сегодняшний день и не нуждается ни в чем, кроме текущего часа, он удовлетворится скудными разъяснениями. Обойдется несколькими формулами и общепринятыми условностями. А все сомнительное через двадцать четыре часа забудется… Но если кто-то угодил в пучину, которая и через неделю его не отпускает, если этот кто-то уверен, что должен заглянуть в далекие снежные глаза Не-Сущего{8}, если сам его разум делается все более разреженным и человек этот видит, что и все вещи устремляются в ту же разреженность – сперва в Прозрачное, а потом по направлению к Большому Нулю{9}, – тогда удобной лжи об элементарной каузальной зависимости ему будет недостаточно.
– Если уж вам так приспичило, – сказал он по-простому, – можете мне довериться. Я не болтлив и, как вы наверняка для себя отметили, весьма забывчив.
Я испугался, услышав эти слова. Мне показалось, их произнесла сама Безжалостность: неприязнь одного человека к другому, подобному ему… готовность обвинить ближнего… Я ответил, не устыдившись своего намерения – сбить собеседника с толку:
– Я авантюрист. По профессии. В остальном – живу как почтенный бюргер. Хозяин отеля вам это подтвердит.
Он нарочито громко расхохотался.
– За вашей внешностью, значит, все же скрывается разумный человек, – сказал. – И тотчас вытащил из кармана миниатюрную, очень красиво сделанную игру: шкатулочку с рулеткой.
– Знаете, что это? – спросил он.
– Да, – сказал я.
– Научить вас, как стать хозяином счастья?
Не дожидаясь ответа, он вытащил из нагрудного кармана пачку карточек, сплошь покрытых числами.
– Математика управляет случаем, – продолжал он. – Тайны чисел и есть закон текущего часа. Уже в самом начале, заметьте себе, существовали аналитическая геометрия, интеграл и логарифмические таблицы. Орбиты звезд тщательно просчитывались. Все мироздание есть алгебраический фокус.
Услышав эти слова, я слегка успокоился. Мысли о числах, которые он высказал, хоть и грубо сформулированные, не так уж отличались от вопросов, которые сам я когда-то задавал Далекому.
Вдруг он предложил:
– Сыграем?
Я отказался.
– Я ведь правильно понял, что вы авантюрист? – поддразнил он.
Тут я снова обрушился в недоверие, глодавшее меня еще минуту назад. Таблицы и шкатулочка с игрой между тем исчезли в его карманах.
– Скачками увлекаетесь? – спросил он меня.
Я не ответил.
Он продолжал:
– Представьте себе: бегут десять или двенадцать лошадей. Одна из них должна прийти к финишу первой. После окажется: какая-то лошадь пришла к финишу первой и победить могла только эта, никакая другая. Когда люди заключают пари, все сводится к тому, чтобы поставить на эту единственную.
– Но там же десять или двенадцать лошадей, – сказал я, передразнивая его.
– Лишь по видимости, – возразил он. – Точнее, это несущественно. Победитель только один. Все дело в том, чтобы увидеть его. А для этого даже не обязательно представлять себе, как вообще устроена лошадь.
Он вытащил из кармана плаща список лошадиных имен.
– Я всегда узнаю победителя по имени, – продолжал он, – по числу букв и их отношению к соответствующему числу имен проигравших лошадей. Позанимайтесь немного сложением, вычитанием и делением, и вы сразу получите правильный результат. А утомительный промежуток времени перед принятием решения можно перепрыгнуть, положившись на интуицию. Время подчиняется законам перспективы, как и ландшафт. Я часто заключаю пари и никогда не проигрываю. Но ипподромов я избегаю.
Он начал читать по бумажке лошадиные имена. Громким голосом объявляя всякий раз сумму цифр. Большое значение он придавал случайностям расположения имен в печатном объявлении. Наконец сказал, что весной на скачках Оакс в Эпсоме победит кобыла-трехлетка Нелли Хилл. Он предложил мне испытать его метод, заключив пари по контракту. Есть, мол, конторы, которые специализируются на этом, их маклерским услугам вполне можно доверять…
Я перебил его и отклонил предложение. Он неожиданно сменил тему и спросил:
– Вам не приходилось посещать школу, где учат, как найти для себя девушку, а потом избавиться от нее – и чтобы обошлось без слез, которые девицы обычно проливают, когда разрыв становится неизбежным?
Я промолчал. Знаю за собой такой недостаток: замедленную реакцию. Я не раз упускал, как дурак, благоприятные шансы. Это – своего рода беззащитность, всегда казавшаяся мне чем-то позорным… Использовать благоприятные шансы… Вот уж чего я всю жизнь не умел.
Теперь он снова заговорил:
– Меняемся мы не по своей воле. Человек даже не жесток, он лишь кажется таким. Если мы по прошествии семи лет уже не прежние, как можем мы любить все того же человека? Да и человек этот уже не он сам. Что вообще значит – из многих миллионов людей любить только одного? Человек не любит другого так, как это обычно изображается. Человек любит себя самого, и только в тени этой самости – другого. Но одновременно он любит спать, любит собаку, книгу, какое-нибудь дерево, воду, лето, все приятное, что попадется ему на пути. И человек борется с препятствиями. Большая любовь, которую так часто заклинают, но которая редко становится реальностью, вырастает из того же корня, что и преступление. Она длится семь лет и представляет собой бездонно-глубокое заблуждение.
Он вздохнул. Сказал:
– Вам это не нравится? Но ведь можно доказать, что конфликты – не обсуждаемые вслух, а фактические – следуют друг за другом в гораздо более плотной последовательности, чем могут вообразить любящие. Малейшие изменения: ангина, появление у другого неприятного запаха, какой-нибудь пустяк – до вчерашнего дня человек ел бобовый суп, а сегодня от него отказывается… Малейшие изменения в конституции немедленно отражаются на шкале наших чувств. Насколько же большее влияние оказывают на чувства те ураганы, что бушуют над телесными соками! Человек должен это знать, если не хочет без пользы исчерпать силы.
Я внутренне собрался. Сказал:
– Я посещал другую школу…
Он тотчас перебил меня:
– Знаю, вам такое не нравится.
– Действительно, – ответил я. – Не нравится настолько, что в голове уже теснится целый сонм возражений, но мне трудно их упорядочить.
– У вас путаная позиция. Вы сами это признали, – сказал он.
– Я бы охотно отступил, – сказал я, – только мне тяжело смириться с тем, что тогда пойдут разговоры о моем поражении.
Он гневно, полнозвучным голосом, спросил:
– Уж не являетесь ли вы одним из тех несчастливцев, что взвалили на себя преступление любви? Может, это и есть ваша тягостная авантюра? Начавшаяся с крушения парусника из Хебберна на Тайне? Вы что же, решились заложить свое унаследованное именьице, которое называете Памятью, – чтобы на проценты с него получить скудное оправдание когда-то совершенного вами ложного шага?.. Вы ослеплены, вы громоздите одно несчастье на другое, упорно желая прозябать в своей покинутости и бедности. Вы – стыдливый бедняк, который еще подает какие-то пфенниги уличным попрошайкам!
Я смущенно молчал. Но через некоторое время сказал:
– Вы не позволили мне рассказать, как все было. И возникло недоразумение.
Он проворчал:
– Можно подумать, вы не способны ответить «да» или «нет».
– Я не хочу, – слабо упорствовал я.
– Меня ваша попусту растраченная жизнь вообще не касается, – сказал он.
– До сих пор она была не хуже, чем любая заурядная жизнь, – возразил я.
– Вы же не знаете, что такое заурядная жизнь, – подначивал он.
Хозяин подошел к нашему столику.
– Господа ссорятся? – спросил.
Чужак, засмеявшись, отрицательно качнул головой. Я поднялся, пересел за соседний столик и заказал стакан крепкого черного пива. В зале стало очень тихо. Я почувствовал, что мои сомнения вот-вот поднимут мятеж{10}. И поспешно выпил пиво. Буря толчками передвигалась по улице. Она гнала перед собой пустую тоску. Впереди летели легкие предметы. Холодные ветки беспомощно бились о край кровли. Тяжелая, теплая усталость овладела мной. Мои уши слышали наполненную шумами ночь, а тело, словно свинья в луже, нежилось в приятном тепле… Этот момент ленивой расслабленности пролетел. Когда я заказывал вторую кружку черного пива, Чужака уже не было.
* * *
Нельзя сказать, что буря была умеренной. Она ревела. Воздух – черный, чистый и плотный – падал в мои легкие хлопьями. И эти хлопья имели солоноватый привкус: я впитывал газ, промытый морской водой. В конце улицы, чуть в стороне, располагалась маленькая гавань. Белые стены из водяной пыли, наверное, вырастали перед молом и снова рассыпались. Снова и снова вышвыривало высоко вверх жидкую мимолетную пену, снова и снова она оседала, уходила в черную первозданную основу подвижной воды. Паутина голых мерзнущих мачт, водруженных на маленькие парусники, покачивалась, как в колыбели, в ветряном потоке. Флейтовые скрипы такелажа опрокидывались в разбушевавшуюся подвижность, пропадали в ней, но после вновь обнаруживались под черепицей крыш. Тьма скрывала от моих глаз плещущие волны и хнычущие кораблики, которые не могли знать, насколько прочна гранитная твердыня мола. Я не стал спускаться по кривой улочке, чтобы постоять на берегу под дождем брызг. Меня знобило. Буря множеством тончайших иголок проникала сквозь ткань пальто и лизала тело. Она была за спиной. Гнала меня вверх по улице. Я почувствовал: черные собаки, прошмыгнув мимо моих ног, несутся теперь впереди. Но дыхание этих ночных тварей было холодным. Я шагал. Шаги все более замедлялись. Мне казалось: ноябрьская буря поддерживает меня под руки… Так я добрался до возвышенности, где дорога под острым углом сворачивает на восток. Я не остановился – как делал очень часто, чтобы оглянуться на панораму внизу. Ландшафт провалился куда-то, оставив маленький круг радиусом метров десять. Я был совершенно один, стоял на верхней кромке затонувшего мира. Теперь буря подскочила ко мне сбоку. Наклонилась к лицу. Хлестнула по щеке так, что та вспыхнула холодным огнем. Время от времени в глаза мне ударяли сгустки тумана. Мерцательная сила каждого такого столкновения оставляла пестрый отпечаток на далеком заднике мозга. Я ускорил шаги. Я определенно не уменьшал длину и частоту шага, хотя буря перестала мне помогать, ее весомость скорее отягощала. Я вдруг почувствовал, что сердце бешено колотится. Шляпа сдавила лоб железным обручем. Я ее сдернул. Волосы взмокли от пота. Я остановился и признался своей испуганной душе, что, собственно, обратился в бегство. Сколько-то времени назад я впал в странное состояние неосознанного думания. И на последнем отрезке пути спорил с Чужаком из гостиницы. Он до недавнего времени оставался частью медного дребезжания грома на краю моего одиночества, как мой – превосходящий меня силой – оппонент{11}. Я показывал ему воздушный замок моей жизни. Лишенное добродетелей бытие, которое я для себя не выбирал; я только его не отверг. Я принял эти случайности и приспособился к ним.
И я не обнаружил в себе осадка раскаяния. Мораль словно уклонялась в сторону, когда речь заходила обо мне. Приговор, как нечто малозначимое, так и не был произнесен. Прошлое не имело веса. И все же я чувствовал: оппонент своим снисходительным презрением разреживает мою память: чтобы унизить меня, загнать в ситуацию, которая облечет меня покровами бедности. Уже раздавались голоса, намекавшие, что я будто бы жил только для того, чтобы набивать себе брюхо, перерабатывать растения и животных в дерьмо и загрязнять своим дыханием чистый воздух под стеклянным сводом. Я даже не выполнил долг маленьких животных, появляющихся и быстро гибнущих: зачать потомство, стать частью всеобщего роста, который продлится до отдаленных времен… Тут я и побежал…
Остановившись и смахнув пот, я понял, что теперь могу дать ответ тому, кто остался позади. И я начал говорить.
«Я не проповедник, – сказал я, – чтобы призывать бедных к терпению, а богатых – к покаянию… Я не уверен, что дважды два всегда равняется четырем. Такие вещи – как камешки под моими ногами… Это ложное честолюбие: страдать от жажды, которую испытывают другие{12}, и пытаться утолить ее в большей мере, чем сами они хотят. Нельзя ничего сказать против других. Все, что они делают, правильно, потому что вина от нас в любом случае скрыта. Пути и тропы проповедников ведут через руины всех чувств, с которыми что-то дается или отбирается. Я – один из этих других, не находящих милости у строгих судей. Я утолял свою жажду поверхностно, а не продуманно. Я поступал как животные, которые не хотят быть королями и министрами, получать ордена и жить во дворцах. Я всегда оставался в стороне».
Под ногами хрустели щебень и галька: буря вскрикивала откуда-то из-под меня, снизу вверх. «Наверное, дела мои плохи, если я терзаю себя такими мыслями, – сказал я себе. – Что толку тягаться с Темным, Незримым, Неисчерпаемым. Я заболею всеми болезнями сразу, если случай этого пожелает. Я рухну в беспамятстве на землю, если всего одна капля крови, свернув с предназначенного ей пути, попадет в мой мозг. Я беззащитен. Но и любой гордец, который преследует меня, – тоже. Для него тоже когда-нибудь выроют могилу. Я нашел более уединенную тропу через известный мне короткий временной промежуток, чем те пути, которыми довольствуется большинство. Я оказался на краю пропасти; но это как раз то место, которое предназначено для нас. Все мы там стоим. Те, что постарше, – в первых рядах. Смерть бушует в зияющей глубине; голубая туманная кажимость, напирающая снизу, – это ледяное пламя, в которое нас столкнут: прожорливый холод Бесконечности. Это – дыхание Бога, выветривающее все наши чувства».
Я шагал, как толика одинокой человеческой плоти, которая ищет защиты. И глубоко внутри, как мне казалось, чувствовал, что я – инструмент, созданный ради какой-то цели, позже отвергнутой, и что теперь мне предстоит сломаться. Я испугался. Побежал. Обратился в бегство.
Каким именем звался мой страх? —
Затем я попал в защищающий от ветра лес. В привычное для меня окружение. Мшистые влажные утесы, почти утонувшие в гумусе. Стоячие лужи между ними, кое-где – неожиданные трещины. Стройные березки на фоне неба. Змеящиеся шорохи соскальзывают с их крон на землю… Мне казалось, я и в темноте вижу, как еще более темные, чем эта тьма, ветки, похожие на изодранные тучи, с шумом ударяются о скачущего всадника-бурю. Узловатые скальные дубы на краю скудного болота… Их пожелтевшие кроны шуршали так, будто в них скрываются тысячи бездомных зверей. Издалека, из глубины леса, где на топкой почве кормились столетние ясени, волнами доносился тяжелый шум, тысячеязыкая жалоба, гулкая и глубокая, протяжный призыв: изнурительный – накатывающий и отступающий – звук. Я снова остановился, дрожа; над моей головой катился поток Предостережения. Трубный глас, устанавливающий границы бренному. Каким именем звался мой страх? – Я слышал только органный гул. В какую часть моего внутреннего знания будет сейчас нанесен удар? – В то, что я помню о прошлом: о всех встречах с людьми, с животными, растениями, камнями, с красками воздуха, с множеством предметов, с дорогами, по которым ступали мои ноги, неведомыми мне, как и в первый раз… Что помню о вкусе на моем языке – жгучем, соленом или сладком. О нашем вздрагивающем теле в потоке часов… Память нашей души: неистребимое присутствие чувств, которые наше тело уже утратило, но они все равно сохраняются в каком-то сокровеннейшем месте, которого мы не знаем… И вот внезапно наше бытие оказывается вытряхнутым перед нами – как сумма непроясненных переживаний, неисцеленных болей, недостижимых желаний. И слез, которые мы обращаем к звездам, к унизительным страданиям наших братьев по плоти, ко всем беззащитным и к животным… – Разве боялись бы мы его: ЕГО, стоящего на краю времени; посланца трепетной тишины, обтекаемого реками трусливой крови; ЕГО, чьи черные лучи, мерцающие серпы пресекают бег всех преследуемых{13}; этого похотливого, ненасытного, неизменно тощего Косаря, – если бы не видели еще раньше его уродливые треснувшие плечи{14}? Разве боялись бы умирания, если бы оно с жестокой откровенностью не цвело повсюду вокруг нас – сплошным пышным ковром, как анемоны весной? Если бы из каждого лона и устья, из каждого комка пахотной земли, из всех вод, проточных и загнивающих, не выглядывало это покрытое серой коростой лицо и не губило бы наши надежды{15}?
«Я боюсь учения, зачатого моей душой, – сказал я себе. – Оправдаться легко. Принять неотвратимое – вот что трудно».
Гулкий шум между тем нарастал.
«Я должен добраться до дому, – сказал я себе. – Мне тут задерживаться нельзя. А своему мучителю я могу дать короткое объяснение: я еще здесь, потому что мое прошлое со мной. Моя жизнь еще сильна, потому что память пока бодрствует. Я ясно вижу время, отмеренное моему бытию. Мои глаза еще не вылупились настолько, чтобы видеть только это мгновение, последнее, единственное, а также мертвое время и мертвое место, которые знать ничего не хотят о мироздании и не слышат шума бури, потому что им неведома тишина. Да, я боюсь; но я не оцепенел».
Тут из леса донесся вскрик, едва не парализовавший меня. Я сразу понял, в чем дело: две могучие ветки с дикими стенаниями трутся одна о другую. Мой разум сумел разложить вихрь шумов на составляющие. Кора и лыко давно с этих веток исчезли; теперь две голые, твердые, упругие деревяшки елозят одна по другой посреди ветряного моря… Но я все равно ощутил костным мозгом холодок ужаса – несмотря на такое объяснение, подсказанное рассудком.
«Деревья не говорят. Деревья не говорят. Деревья не говорят…» – подсказывала мне память. «С визгом обрушиваются… удары Случая». Я побежал. Буря вновь завладела мной. Я забыл о своем Противнике{16}. Боролся теперь против тьмы и против этих криков. Под ногами была знакомая дорога. Беда в ту ночь меня не поймала.
* * *
Наконец я добрался до дому. Когда хотел зажечь свечу – чиркнуть спичкой, – мои уши услышали, как тяжело я дышу. Пламя вспыхнуло, но поток воздуха из ноздрей тотчас его загасил. Вторая загоревшаяся спичка показала мне, что руки у меня дрожат. Я шел большими шагами, чтобы поскорей попасть в комнату. За дверью еще сохранилось тепло от печки. Уютное тепло, привычный мне запах. Я нашел лампу, зажег ее. К ногам прижался Иоас, кот тигровой масти. (Через два или три месяца он погиб в буре страстей. Противник – или неприступная возлюбленная? – вырвал ему глаз. Мне довелось увидеть эту рану. Несколько дней я за ним ухаживал. Потом инстинкт снова погнал его, наполовину ослепшего, в соседние дворы. Там он исчез.) На подстилке тихо повизгивал Эли, старый пудель: радостно и недоверчиво колотил хвостом по полу. Он уже отчаялся дождаться меня. В его глазах сохранялось сомнение.