Текст книги "Как слеза в океане"
Автор книги: Манес Шпербер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 69 страниц)
1
Самым удивительным в нем был его рот: он казался то огромной пастью с широкими губами, которые тянулись другу к другу, точно в какой-то неприличной игре, соединялись и тут же далеко расходились снова, то безгубым провалом, который становился все уже – и превращался в тонкую линию, подчеркивавшую болезненную замкнутость чувственного аскета. Рот был самым главным на этом лице, он был актером, исполняющим все роли, остальные черты лица были только статистами: широкие скулы, большие уши, бритый, загоревший на солнце череп, и даже глаза – большие, умные и в радости, и в горе – как-то забывались, когда рот приходил в движение.
Это был Джура, писатель. Он сменил множество занятий, был деревенским учителем, летчиком, актером, театральным режиссером, пас овец, но с семнадцатилетнего возраста он был писателем – лучшим писателем страны, как считали многие. Он писал при всех обстоятельствах, в любых условиях, в строго определенные часы, менявшиеся только в зависимости от времени года. Даже Славко считался с этими его правилами: когда Джура работал, в эти часы никому не дозволено было приближаться к его камере. Хотя сам Славко любил присаживаться под дверью камеры и слушать, потому что Джура, когда писал, всегда громко и медленно проговаривал каждую фразу. Вечером в кофейне Славко рассказывал, на что постепенно делалась похожа новая книга Джуры. Весь город следил за ее созданием с неослабевающим интересом. И радовался: пока Славко ежедневно ждет продолжения, с автором ничего не случится.
– Видишь, шваб, вон то облако пыли на площади, оно движется, а кажется, не может стронуться с места? Так вот, это мы, это наша страна. Пойдут дожди – и пыль превратится в глубокую, вязкую грязь. Пыль, потом грязь, потом снова пыль – вот наша смена времен года. Мы застряли где-то в четырнадцатом веке, и такие, как Андрей, тут не выживают, потому что пытаются принести нам век двадцать первый. У цивилизованных народов есть прошлое, их Дон-Кихоты стремятся туда, в ушедшие столетия. У нас же прошлого почти нет, наши Кихоты рвутся вперед, в будущее – и срываются в пропасть, в смертельные объятия Славко.
«Какая чепуха!» – хотел ответить Йозмар, но раздумал. Здесь не место для споров. Он смотрел вверх, на извилистую дорогу, по которой к часовне на вершине холма поднимались паломники: густое облако пыли закрывало и дорогу, и холм. Пыль была на траве, на полуувядших листьях серых деревьев. Жара стояла одуряющая, но солнца не было видно, небо казалось свинцовым.
Хотя кое-где и попадались брички, – в них сидели толстые, пышно разодетые крестьянки, чиновничьи жены, семейство богатого лавочника, – однако большинство паломников шло пешком. Еще и потому, что чудо, как всем было известно, могло произойти лишь с тем, кто пешком взберется к Мадонне. И они тащились, опираясь на костыли, подпрыгивая и хромая, вверх по дороге, и пыль запорашивала им волосы, глаза, чистое праздничное платье.
Йозмар прибыл в этот благословенный край после двухнедельного путешествия по Черногории, Герцеговине и Боснии. Он побывал у чабанов и горнорабочих, у лесорубов и шахтеров. Он говорил с членами крестьянских комитетов, с профсоюзными делегатами, с секретарями райкомов партии, с деревенскими учителями, бродячими торговцами, камнеломами, священниками, медицинскими сестрами, врачами и санитарами.
Чем больше он узнавал об этой земле, тем более расплывчатым становился ее образ: возникало множество образов, никак не связанных друг с другом, и Йозмару даже не хотелось о них думать – так несопоставимы были они друг с другом. Мнение партии, излагавшееся, например, в «Тезисах к существующему положению» и «Резолюции» Политбюро, разумеется, оставалось для него правильным, но его взаимосвязь с действительностью становилась все слабее.
Этим утром он встретился с Джурой, обещавшим отвести его куда-то неподалеку и познакомить наконец с женой Вассо. Йозмар недоумевал, зачем Джура привел его сюда, к месту паломничества. Маловероятно, что Мара, так звали жену Вассо, окажется именно здесь. Но получить у Джуры ясный ответ на простые вопросы было невозможно. Иногда он, казалось, вообще не слышал, как к нему обращаются, – потому ли, что его губы шевелились непрестанно четверть часа подряд, или потому, что впадал в долгое молчание, такое глубокое, что никакие сигналы из внешнего мира его не достигали.
Йозмар когда-то читал роман Джуры, историю одной крестьянской семьи. Подробности он забыл, но помнил, что в семье все погибли, кроме двоих – слабоумной девчонки-попрошайки и парня, совершенного подонка. Книга кончалась захватывающей сценой, оборванной на середине: какая-то женщина застает этого парня в квартире, которую он собирался ограбить. Он решает убить ее, хотя она выше ростом и сильнее. Он приближается к ней, вытянув руки, чтобы задушить ее. Но читателям не суждено было узнать, что же дальше, ибо на этом книга обрывалась. Может быть, женщина спаслась или даже убила этого парня. Книга Йозмару не понравилась, не нравился ему и сам Джура. Конечно, партии он крайне необходим, но назвать его коммунистом язык не поворачивается. Йозмар даже с трудом называл его на «ты», как это принято между коммунистами.
Теперь они шли вместе с паломниками. Им было бы нетрудно обогнать их, но Джура настоял, чтобы они двигались в том же темпе, что и остальные, ему это нравилось. Если бы у него в руке была такая же длинная, украшенная ленточками свечка, Йозмар легко принял бы его за одного из паломников.
На обочинах лежали нищие, калеки, каких Йозмар прежде никогда не видел. Среди них были совсем молодые люди, почти нагие, только чресла прикрыты, с безобразными, чудовищно-огромными или крохотными конечностями. Сами они не просили милостыню, а были лишь экспонатом, за них просили другие, жалобными голосами, точно выводя литургию.
Наверху, на площади перед часовней, лежали самые невероятные уроды, и, чтобы подойти к образу Богородицы, надо было миновать их.
– Мадонна, кстати, еще византийская, она на сто лет старше Джотто, – прошептал Джура, когда они подошли к иконе. – Все эти более поздние мадонны, изящные, благородные, для наших крестьян – ничто, крестьяне не верят в их чудотворную силу.
– А они действительно верят в чудеса? – спросил Йозмар, когда они снова вышли на площадь, где раскинулась целая ярмарка.
– Тот, кому может помочь только чудо, верит в него. Это разумно, – сказал Джура.
– Да, но ведь паломники видят всех этих калек и уродов, они лежат тут все время, и ничего не происходит – это должно было бы их переубедить.
– Неплохо сказано, шваб! Я и привел тебя сюда, чтобы ты это понял. Теперь ты и нас лучше поймешь. Видишь, людям уже не первый век дается наглядное доказательство, что чудотворная икона не помогает, но на них и это не действует. Дело в том, что им нужно не столько чудо, сколько вера в то, что оно когда-нибудь произойдет.
– Выходит, ты затеял экскурсию только ради того, чтобы сообщить мне об этом?
– А почему бы и нет? Это – не потерянное время. Теперь, когда ты вернешься в Берлин и будешь составлять отчет о том, как у нас идет классовая борьба, в твоей четкой схеме будет пятно, никак, в нее не вписывающееся, и это будет совершенно естественно. У вас, у немцев, все всегда слишком хорошо распланировано, оттого вы всякий раз и проигрываете войну, если она затягивается дольше, чем это предусмотрено вашей схемой.
– Это меня не интересует. Где и когда я наконец увижу жену Вассо?
– Это тут, рядом, не бойся, уже скоро, может быть, через час. Она будет не одна, и ты ей понадобишься.
2
Семья Мары принадлежала к военной аристократии. Фамилия была знаменитая: дети узнавали ее, едва научившись читать таблички с названиями улиц. Были и памятники, увековечивавшие ее предков, отважных всадников на взмыленных конях. Эти предки водили своих земляков, грозных ландскнехтов, не только против турок – слухи об этой дикой солдатне доходили до самых отдаленных уголков Европы. В последний раз их призвали, когда Габсбурги решили вернуть себе Милан, и в самый последний – когда понадобилось усмирить революционную Венгрию; тогда особенно отличились предки Мары, бравые офицеры, состоявшие на службе Австрии, среди них даже один генерал от кавалерии. А вот дед уже подкачал – незадолго до начала мировой войны он был уволен с императорской службы; ему шел пятьдесят восьмой год, самый, казалось бы, генеральский возраст. Но его уволили и, чтобы опозорить окончательно, вопреки традиции так и не представили к генеральскому званию. А все потому, что он занялся политикой, слишком явно встал на сторону престолонаследника и поддержал его замыслы, снискавшие такую ненависть при дворе. Свой позор он пережил всего на несколько недель, пав жертвой несчастного случая на охоте – по официальной версии. Он покончил с собой. Так начался упадок. Отец Мары продолжил его, но с падением Габсбургов упадок обернулся крахом.
Отец, правда, не повторил ошибки деда и политикой заниматься не стал. Это был отличный офицер, ни в чем не отступавший от устава, – то, что он еще мальчиком выучил в Академии Марии-Терезии, определяло потом всю его жизнь, по крайней мере, на публике, а также в казарме и в офицерской столовой. Но он предавался пороку, на который, впрочем, пока соблюдалась строжайшая тайна, можно было закрыть глаза: он сочинял стихи. Тщательно скрывая свое имя под несколькими псевдонимами, он публиковался в популярных журналах, которых тогда было множество, особенно в Германии. Начал он с весьма удачного перевода нескольких стихотворений Бодлера, а потом напечатал и свои собственные стихи, за прелестью которых угадывался бодлеровский настрой. Журналы их охотно печатали, полагая, что пишет их какой-нибудь банковский чиновник, возможно, еврей из состоятельной семьи, располагающий достаточным досугом.
Мара была третьей, самой младшей дочерью этого ротмистра, желавшего стать капитаном артиллерии, – он давно мечтал об этом, но эту подозрительную тягу к простонародью у него успешно отбили, и он остался в кавалерии. С ней, когда они бывали вдвоем, он иногда говорил на том языке, который в семье учили лишь для того, чтобы объясняться с прислугой. Обычно же в доме говорили по-немецки, тщательно сохраняя венский акцент и употребляя множество французских слов и выражений. Мара же – ее рождение почти день в день совпало с началом нового века – ощущала в этих беседах некую тайную общность с отцом, которого с каждым годом любила все больше, точно младшего брата. Мать-венгерку она не любила, не любила и сестер, у которых были свои секреты, запретные для младших. Двенадцатилетняя Мара знала, что ее сестры красивы, себя же считала безобразной. Что ж, пусть отец останется единственным, кому она нравится. Она знала также – полагая, будто никто в семье не догадывается об этом, – что отец пишет стихи. И чем больше восхищалась им, тем больше жалела. Как и у сестер, у нее была особая шкатулка с золотым ключиком. Сестры, вероятно, хранили в них свои ужасные любовные письма. Она же в темной деревянной шкатулочке с инкрустациями и перламутровыми пластинками по бокам хранила стихи отца.
Вся эта история началась в 1913 году, за несколько дней до дня рождения государя-императора. Отца как раз произвели в майоры, что, кстати, полагалось ему уже давно. И тогда отец прочел ей свою новую поэму, точнее, целый эпос. Назывался он «Матиас Губец» – так звали знаменитого вождя крестьянского восстания[9]9
Губец Матиас – вождь восстания словенских и хорватских крестьян 1572–1573 гг.
[Закрыть], перед собором показывали место, где этого бунтовщика казнили. Правда, в школе ее учили, что Губец был разбойником, даже бандитом. Но отец сделал из него подлинного героя, чуть было не освободившего крестьян, но погибшего из-за людской тупости и жадности. Маре поэма показалась прекрасной, но отца, казалось, ее похвала не удовлетворяла. Это не то, сказал он, ее нужно перевести на хорватский, на язык Губеца, чтобы ее прочли и те, кому она предназначена.
Поэму перевели на хорватский и опубликовали – за несколько недель до выстрела в Сараево. В ходе обширнейшего расследования, начатого полицией после покушения, среди прочего было установлено и подлинное имя автора. Для майора это имело самые катастрофические последствия. Майорша и обе старшие дочери весьма грозно заявили, что он целиком и полностью повинен в этом несчастье, из-за которого могли не осуществиться столь удачно задуманные брачные планы. Ему пришлось подать в отставку, и ее приняли бы, но тут началась война. Не слишком скрываемое желание оскорбленной майорши и обеих ее дочерей, чтобы майор, столь запятнавший себя в глазах государя-императора и собственной семьи, искупил свой грех, совершенный в приступе необъяснимого, прямо-таки мальчишеского легкомыслия, каким-либо подвигом, пусть даже это будет геройская смерть, – это желание, которое Мара ощутила вдруг на редкость ясно, вскоре исполнилось. Майор пал в сербском походе. Когда он скакал во главе своего отряда, его из засады застрелил какой-то комитаджи[10]10
Комитаджи – участник комитата, национально-освободительного движения в балканских государствах (тур.).
[Закрыть], и он упал с коня мертвым. Таким образом «печальный инцидент», как называли в семье всю историю, был исчерпан.
После смерти отца Мара решила разыскать человека, который перевел «Губеца». Поскольку теперь не было нужды скрывать имя автора, она хотела отдать для перевода и другие стихи, чтобы опубликовать их под настоящим именем. В бумагах отца она нашла письмо переводчика. Без ведома семьи она стала искать его – и нашла восемнадцатилетнего парня, сына лавочника, известного всему городу пьянчугу. Пятнадцатилетняя Мара влюбилась в него и самым скандальным образом бегала за ним, как осуждающе выражалась ее глубоко шокированная семья. В городе уже пошли разговоры. Учительницы лицея жаловались, что она подает дурной пример соученицам. Однако вскоре все кончилось: парня забрали в армию и через несколько месяцев отправили в действующую часть, на русский фронт. Он замерз в Карпатах.
Но у учительниц появился новый повод для жалоб на эту когда-то тихую ученицу. Для своих сочинений она стала выбирать политические темы, она писала вещи, за которые теперь, в военное время, человеку грозил трибунал. Шестнадцатилетняя Мара объявила войну войне. Вскоре она обнаружила, что воюет не одна, есть и другие. Сама ли она нашла их, они ли ее нашли – теперь у нее были союзники, и с этих пор она могла выражать свои мысли не только в школьных сочинениях. Тогда ее и стали называть Марой – окрестили-то ее в свое время именем Мария-Терезия-Элизабет, а в семье звали Бетси.
Ее мать пригласили в полицию и вежливым, подобающим ее званию тоном предупредили о недостойном, даже антигосударственном поведении младшей дочери. Décidement[11]11
Решительно (фр.).
[Закрыть] ваша дочь унаследовала самые пагубные черты своего несчастного отца. Мару забрали из школы и отправили в самое дальнее из фамильных поместий. Когда хорватские крестьяне в последний год войны в одиночку и группами стали дезертировать из армии и объединяться в «лесные войска», как они сами себя называли, между ними быстро распространился слух, что в том поместье благодаря юной госпоже всегда можно укрыться от жандармов и патрулей, а кроме того, получить вдоволь еды и даже немного денег на табак.
Мара помогала организовывать эти «войска». Оказалось, что она умеет отлично ладить с крестьянами. Из разговоров с ними она поняла, что эпос ее отца имеет для них огромное значение. Она стала искать среди дезертиров нового Матиаса Губеца. Но не находила. Однажды ей показалось, что такой нашелся, но она вовремя поняла свою ошибку. Наконец она встретила Вассо. Он создавал коммунистические ячейки. Она вступила в партию и осталась с ним.
Когда десять лет спустя произошел переворот, когда готовые на любые зверства подручные нового, беспощадного режима стали разыскивать Вассо, все туже стягивая кольцо вокруг его убежища, ему пришлось с ней расстаться. Они договорились, что он останется на родине, но уйдет в горы. Однако Коминтерн велел ему эмигрировать.
Мару арестовали. Полиция предполагала, что ей известно, где находятся партийные архивы и сам Вассо. Она была в этой стране первой женщиной среди политзаключенных, к которой применили новые методы пыток. За те четыре дня и три ночи, когда ее допрашивали почти без перерыва и пытали, она не раскрыла рта. На четвертую ночь она упала в столь глубокий обморок, что никакими средствами не удавалось привести ее в чувство.
На следующее утро ее нашли в лощине, отделявшей холм с новыми виллами богачей от правого холма, на котором располагались просторные, окруженные большими садами дома аристократии. Ее отнесли на правый холм, в дом, где жила сестра ее отца.
Наряду со множеством легких ранений домашний врач этой пожилой дамы обнаружил у Мары и тяжелые внутренние повреждения. В том числе такую травму почек, нанести которую, как ему казалось, невозможно никакими ударами. Подобный случай он видел впервые.
В течение многих дней казалось, что Мара навсегда утратила дар речи. Однако постепенно он к ней вернулся. О том, что ей пришлось перенести, она рассказала очень коротко, не сделав ни единого движения. И больше к этому не возвращалась.
Однако вскоре, окольными путями, от полицейского, присутствовавшего при пытках, – он заверил, что сам участвовал в них только для вида, нанося удары, «которые не повредили бы и мухе», – удалось узнать имена палачей, а также подробности пыток. Возмущение было настолько велико, что часть полицейских пришлось срочно перевести в другие места. Волна симпатии к Маре хоть и не доходила до нее, однако очень помогла гонимому движению. А ему эта помощь была более чем необходима.
Полгода спустя в одном из рабочих кварталов был арестован Йован, девятнадцатилетний брат Вассо, которого разыскивали все это время; еще через неделю его тело с несколькими пулями в груди, до неузнаваемости обезображенное пытками, нашли в лесу неподалеку от города. Выяснилось, что ногу у колена ему пилили обычной пилой.
Выступления против полиции начались уже на кладбище. Многих друзей Йована арестовали, остальных выгнали с кладбища еще до того, как гроб успели опустить в могилу.
Вскоре стало известно имя того полицейского, который больше всех пытал Йована, и его пристрелили. Через несколько дней его нашли мертвым под фонарем в лощине, разделяющей два холма. Умер он, видимо, мгновенно, потому что пуля попала прямо в сердце. Выяснилось, что под этим фонарем у него было назначено свидание, – некоторые детали указывали на то, что он ожидал женщину.
Кое-кто из близких вспомнил, что майор выучил своих детей отлично стрелять. Однако расспрашивать Мару никто не решился.
Потом Йозмару рассказали, что союз между крестьянским вождем и партией помогла заключить именно Мара. Она оказалась единственной, кто смог подвигнуть хитрого старика на такой смелый шаг.
3
Йозмар едва мог скрыть удивление: Мара оказалась маленькой, хрупкой женщиной, да и в лице у нее не было ничего примечательного, кроме глаз – больших карих глаз, сидевших глубоко, точно в укрытии. Нет, на героиню она совсем не походила.
– Значит, ты и есть тот немецкий товарищ, которого прислал Зённеке?
– Да, меня зовут Йозмар Гебен.
– Ты видел Вассо? Как он выглядит?
– Хорошо. – Он помолчал и добавил: – Мы провели вместе целую ночь у меня дома, говорили о многом. Это было после заседания вашего Политбюро. Он был, конечно, очень усталым.
Она улыбнулась, точно прощая ему невольную глупость:
– Ты слишком мало знаешь Вассо. Когда он устает, этого не видно. Вот когда он чем-то очень расстроен, то засыпает даже сидя на стуле, прямо посреди любого, ни к чему не обязывающего разговора. Но это, конечно, не настоящий сон, он только дремлет. Он дремлет, как другие плачут.
– В нашем первом разговоре Вассо критиковал партию, с чем я, конечно, не мог согласиться.
– Конечно. Да ты садись, Легич сейчас будет.
Комната была очень большая; мебель – довольно странное соседство старинных крестьянских сундуков с французскими комодами, английскими стульями, турецкими табуретками – стояла по углам, так что середина зала была свободна. На стене, против небольшого окна, висело цветное изображение убитого крестьянского вождя, под ним горела лампада, как почти во всех крестьянских домах, которые видел Йозмар.
Иво Легич был одним из преемников этого вождя. Его портрет, обычно это была фотография, часто висел рядом с портретом великого предшественника: доброе задумчивое лицо, печальные глаза, слишком мягкий подбородок – честный провинциальный нотариус, готовый дать добрый совет, но слишком осторожный; неважный оратор, способный убедить в чем-то лишь порядочных людей, людей непорядочных он боится, однако в целом уверен, что у добра в конце концов хватит сил одержать победу.
Полиция следила за каждым его шагом, но существовали местности, где она не отваживалась на это. Там действовала крестьянская охрана, оберегавшая вождя и не допускавшая к нему никого. У них хватило бы смелости и сил вступить в открытый бой. Сам Легич был против, но в данном случае к его мнению не прислушивались. Здесь, недалеко от чудотворной, на родине Легича, с ним не могло случиться ничего непредвиденного. Дом вождя стоял посреди большого фруктового сада, путь к нему был открыт. Но когда приближался кто-нибудь незнакомый, перед ним вырастали молодые крестьянские парни, и, если он не мог толком объяснить, кто он и что здесь делает, его сопровождали обратно, до самого города. Это были немногословные люди, давшие клятву охранять жизнь своего нового вождя так, чтобы с его головы не упал ни один волос.
– Это, конечно, хорошо, – осторожно промолвил Легич, – что ваша партия заняла наконец нужную позицию по хорватскому вопросу, но пока она слишком слаба, а следовательно, нашему краю от нее проку немного. Даже, возможно, наоборот; не знаю.
– Но акция, которую мы провели в связи с похоронами Андрея Боцека, по-моему, ни в коей мере не свидетельствует о нашей слабости, – возразил Джура. – Наш друг Гебен был там. Кстати, это он позаботился о том, чтобы мировая пресса узнала все подробности.
Это, конечно, не было правдой, но уж такова была здесь роль Йозмара. Он – иностранный товарищ, он может устроить так, чтобы о крестьянской партии стали больше говорить за границей – если, конечно, Легич захочет.
– Не знаю, не знаю, – не сдавался Легич, – по моим сведениям, эту акцию провели не столько вы, сколько мы. Крестьяне уже были возмущены, потому что им в этом году не позволили отметить мой день рождения, как в прошлом. Ну, и по другим, более серьезным причинам.
– Это верно, но только отчасти. Вспомните все же, дорогой Иво, что без нас крестьяне бы не выступили. Мы с вами вместе… – вмешалась Мара.
– Да, да, я знаю. Ваш австрийский друг, смею сказать даже – наш друг, Дойно Фабер, очень хорошо выразился однажды, хотя, может быть, и нечаянно: крестьянское движение в этой стране, сказал он, это – святой Христофор, который перенесет – или вознесет вас к власти[12]12
По преданию, святой Христофор добывал себе пропитание, перенося путников через реку, и всегда делал это без особых усилий; но однажды согнулся в три погибели, приняв на плечи младенца, которым оказался Иисус Христос.
[Закрыть].
– Очень симпатичный святой, этот Христофор, – заявил Джура.
– Но очень скромный, даже чересчур скромный, – ответил Легич. – Мы, хорваты, носили на своих плечах венецианцев, австрийцев, венгров, сербов. Но все-таки нам хочется попробовать, каково это – когда плечи свободны.
– Да, в этом мы с вами полностью согласны, потому и собрались здесь снова все вместе, – сказала Мара.
– Не совсем так, милостивая государыня. Фабер правильно сказал: теперь хорватскому крестьянину предстоит посадить себе на плечи югославских коммунистов. О том и речь.
Это все было еще не всерьез, так, деревенская риторика. Приступив к делу, Мара сформулировала программу требований крестьян. Йозмар с удовлетворением отметил, что она в точности придерживалась директивы Политбюро, хотя и излагала все совершенно иными словами.
С этой программой Легич был согласен, и Йозмар уже начал восхищаться Марой, но под конец вышла заминка: крестьянский вождь отказался поддерживать какую-либо постоянную связь с деревенскими комитетами, не говоря уже о партии в целом. Времена красного «крестьянского интернационала», одним из основателей которого был его великий предшественник, миновали. В заключение он добавил:
– Диктаторский режим, как в вашей России, может отгородить свою страну от других, он может приказывать, кому и что хочет, может затыкать рты тем, кого не желает слушать. Но там вы впервые допустили ошибку, которой вам не простят ни в одной крестьянской стране. И голос тех, кто вас обвиняет, доходит до последней крестьянской лачуги!
– О чем вы говорите, доктор Легич? – не выдержала Мара.
– О гибели скота, который забивали сами крестьяне, когда их сгоняли в колхозы. Если крестьянин начинает забивать свой скот, своих лошадей, значит, он безумен – или хозяева страны безумны, да и бессердечны к тому же.
– Да, были допущены ошибки. Сталин сам признал это, – вмешался Йозмар. Легич впервые взглянул на него, спросил – пожалуй, благожелательно:
– Вы хорошо говорите по-хорватски, господин инженер; вы австриец?
– Нет, немец.
– Немцы, к сожалению, ничего не понимают в крестьянском вопросе. Маркс, увы, тоже был немец.
Мара снова вернула его к теме разговора. Наконец Легич согласился на то, чтобы один из его ближайших сподвижников поддерживал постоянную связь между ним и Марой. Тогда при случае можно будет обменяться мнениями.
– По крайней мере, до тех пор, пока эти белградцы меня не посадят.
– Неужели вы дадите им посадить себя? – удивился Джура.
– Конечно, без всяких возражений. Я бы дал им даже убить себя, хотя мне, конечно, этого не хочется, лишь бы дело не дошло до крестьянского бунта. Еще ни разу во всей истории не было случая, чтобы победил крестьянский бунт. Крестьяне побеждают – медленно, постепенно, как те капли, которые точат камень.
– Это не победа, – перебил его Джура.
– Может быть, и так, но это не важно. Меч, который держат другие, рано или поздно тупится в нескончаемых битвах и победах, и тупится он о крестьянские спины. Они при этом истекают кровью, конечно, но со временем, со временем… – Он поискал хорошего завершения для своей фразы и не нашел.
– Вы говорите так, потому что вы сами не крестьянин! – рассердился Джура.
– Это правда, сам я не крестьянин, я только нотариус. Предшественник мой был гением, а я – не гений. Он всегда точно знал, чего хочет, я же знаю только, чего не хочу, чего хотеть не имею права. Он не всегда знал точно, что он может, я же совершенно точно знаю, чего я не могу. Он думал, что вы станете для нас Христофором и вознесете нас к власти, поэтому он и заключил с вами пакт. Я же вас боюсь, поэтому пакта не возобновлю.
– Мы и так возьмем власть – через пять лет, через десять или пятнадцать, – сказала Мара, – и тогда…
– Да, да, – перебил ее Легич, – власть вы возьмете, я тоже так думаю. Ваша семья всегда принадлежала к тем, кто правил этой страной. И тогда – через пять лет, через десять – все убедятся, что вы остались верны традиции, милостивая государыня. Нет-нет, я вовсе не хочу вас обидеть. Революцию делают те, кто жаждет справедливости. А к власти она приводит тех, кто жаждет власти. Крестьянину же нужна не власть, а справедливость.
Потом был долгий спор. Мара излагала точку зрения марксизма на крестьянина, показывая, как обстоит дело с этой его справедливостью. И снова казалось, что Легича, слушавшего все очень внимательно, удалось убедить.
– Господи, какая же вы умная, дорогая Мара, и как вы все правильно говорите. Если бы я дал вам убедить себя, то непременно стал бы коммунистом. Но как коммунист я был бы для вас неинтересен. Я нужен вам только, пока руковожу крестьянским движением. Значит, мне нельзя становиться коммунистом, вот и выходит, что я не могу позволить вам убедить себя. Мне очень жаль, извините.
Пора было уходить.
– Прежде чем мы уйдем, доктор Легич, я хотела бы попросить у вас совета. Вы знаете, что случилось с нашим товарищем, Бранковичем. Он долго сидел в тюрьме, наконец его выпустили, но через несколько дней Славко арестовал его снова. Ему дали десять лет. Тюремный врач определил у него туберкулез. Ему нужно немедленно выйти на свободу, уйти в горы, иначе он погибнет.
– Да, это очень печально. Я о нем слышал, – сказал Легич. Его сочувствие было искренним. – Но что же я могу сделать?
– Очень многое. Его должны везти поездом в Белград. Завтра утром он будет тут, в городе, на ночь его поместят в окружную тюрьму, а на следующий день вместе с другими заключенными повезут в столицу. От вокзала до тюрьмы заключенные пойдут пешком, и сопровождать их будут самое большее человек шесть жандармов.
– Да, ну и что?
– Если бы вы захотели, то несколько ваших парней могли бы спасти человека – хорошего и нужного человека.
– Вы не представляете, как мне трудно отказать вам, но согласиться я просто не могу. А кстати, если вам нужно всего лишь несколько человек, почему этого не могут сделать ваши люди?
– Есть ряд причин, которых я, к сожалению, не могу вам назвать.
– Ваш ответ никак нельзя счесть удовлетворительным – впрочем, и мой тоже, так что мы с вами квиты. Выпейте еще кофе на дорожку.
4
– По-моему, он прав. Если действительно можно освободить Войко Бранковича с помощью нескольких человек, то зачем было просить помощи у Легича? – спросил Йозмар. Мара взглянула на него с улыбкой. Ему снова показалось, что она не принимает его всерьез.
– Карел против, остальные ему подчиняются. А что ты о нем думаешь?
– Деловой, смелый человек.
– Некоторые считают его слишком смелым и слишком деловым.
– То есть?
– А то и есть, товарищ Гебен, что некоторые вещи, как думают люди, удаются ему только потому, что он – агент полиции; что собрания, в которых участвует он, никогда не проваливаются, но полиция почти всегда знает, где они проходили, – она опаздывает, конечно, но не настолько, чтобы не схватить кого-то из участников. После вашего собрания полиция уже утром была на побережье, и Войко арестовали, а Андрея убили.
– Карел – агент? Да это невозможно!
– Мне тоже не верится. Но что в этом невозможного?
– Я, конечно, мало его знаю, но партия, она-то должна была досконально проверить человека, которому доверила такую роль в руководстве.
– А это руководство не выбирали, его назначили из Москвы. Кто голосовал против, тех исключили. Тех, кто их критикует, тоже исключают. За этим Карел следит строго.
– И что же из этого следует?
– А вот что. Во-первых, для нелегальной партии контроль снизу, если только он возможен, гораздо важнее, чем для легальной; во-вторых, если в партии нет внутренней демократии, то каждый ее член имеет право считать хоть все руководство бандой предателей. Если же нет контроля снизу и переизбрать руководство нельзя, оно обладает прямо-таки деспотической властью: оно может предавать, кого и когда пожелает, и объявлять предателями тех, кого предало, если они защищаются.