355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Манес Шпербер » Как слеза в океане » Текст книги (страница 24)
Как слеза в океане
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:50

Текст книги "Как слеза в океане"


Автор книги: Манес Шпербер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 69 страниц)

Он ждал, что она скажет. Но она молчала, и он спросил:

– Как вы теперь поступите?

Она ответила, не поднимая глаз:

– Я никогда не знала, как удержать мужчину, который собрался уходить.

– Дело же не в этом.

– Нет, дело только в этом. Вы даже не знаете, что значило для меня ваше пребывание здесь. Вы не подозреваете, сколько вы для меня сделали – за все эти дни. И если вы теперь…

Она убежала. Он слышал ее шаги по лестнице, вот они смолкли, она открыла и потом захлопнула дверь в свою комнату. Он стоял и растерянно соображал, что же делать, хотел подняться к ней, но не знал, что же он должен сказать ей.

Он знал ее уже много лет – хоть и на расстоянии, но все-таки близко: любительница легкой жизни, одна из этих сумасбродных буржуазок, охотниц за скальпами, которые, глазом не моргнув, сходятся с мужчинами, сами укладывают любовников к себе в постель и потом так же спокойно отделываются от них, как их отцы отделывались от бедных девушек. Это – авантюристки, тем не менее умело распределяющие свой бюджет, будь то наследство или отступное после развода, чтобы хватило на все: например, на подарки юным любовникам, но в первую очередь на косметику и массаж, на амурные уик-энды, на новый холодильник, на изящные абажуры, на небольшую машину и так далее. И о будущем позаботятся при случае: если любовник работает на киностудии, пусть и ей устроит кинокарьеру – как актрисе, сценаристке, монтажеру. Так же проникают они и в театры, в художественные салоны, в издательства. Таких женщин преследует панический страх проигрыша: только бы не лишить себя чего-то, не упустить, не постареть! Может быть, вон тот мужчина – мимолетный счастливый шанс? Только бы не упустить! Они ничего не делают – и у них никогда нет времени, они никого не любят – и постоянно заняты в каких-то любовных аферах. Выходит, заключил Йозмар, эта Теа в него влюбилась. И она не даст ему уйти, пока не снимет с него скальп. Что же, пожалуйста. Сегодня он еще немного поиграет на рояле, а завтра станет ее любовником – и через два дня уйдет из этого дома.

Любила она лишь однажды – и могла признаться в этом. Все остальное, в чем нечего и признаваться, было лишь игрой. То, что она участвовала в этой игре и почти не притворялась, – делая вид, будто это и есть жизнь, – не могло иметь значения, ведь игра эта не захватывала все ее существо. Но как объяснить это Йозмару, ведь он думает, что хорошо ее знает, поскольку годами – пусть издалека, но вожделея – наблюдал за ней? Как объяснить, как внушить ему, что она была жертвой?

Когда в семнадцать лет она поняла, что любит, это было как испуг перед какой-то ужасной опасностью. Постепенно она поддалась ей, все глубже погружаясь в пучину, пока не обрела спасительной любви к юному Эрвину. Потом началась война. Он пошел добровольцем. «Ver sacrum»[73]73
  «Весна священная» (лат.) – баллада националистического немецкого поэта Людвига Уланда (1787–1862) по мотивам древнеримского обряда – в дни войн и бедствий посвящать юношей богу Марсу.


[Закрыть]
– так называли отряд студентов-добровольцев, разбитый во Фландрии. Попав под обстрел своей же артиллерии, принявшей их за противника, эти мальчики запели кайзеровский гимн, и обстрел в конце концов прекратился, но для большинства из них – слишком поздно: отряд был стерт в порошок.

Однако Эрвин вернулся целым и невредимым. В тылу его направили на курсы пилотов. По воскресеньям он приезжал повидаться, она тщательно скрывала свой страх за него, они подбадривали друг друга. Родители наконец дали согласие, они стали женихом и невестой. Затем его отправили на фронт. Почтальон приходил дважды в день. Сначала она ожидала его у себя в комнате, потом – у двери, потом у калитки, а потом у нее вошло в привычку встречать его на дороге в любую погоду. Потом она поджидала его у дверей почты. Ей было достаточно уже взять письмо в руки, время от времени бросая взгляд на адрес, на знакомый почерк, красивый и без всяких завитушек: ясный в каждой черточке, как его лицо, простой и такой же ровный, как его жесты.

После ранения он приехал в длительный отпуск. С самой первой минуты она уже со страхом думала о последней, о минуте прощания. Она чувствовала себя несчастной, и отпуск у него вышел неудачный. Когда он уезжал, она поклялась ему, что в следующий раз все будет иначе: она будет счастливой, будет жить сегодняшним днем, позабыв всякий страх.

Он вернулся, она нашла, что он изменился, стал шумным, даже слишком. И слишком часто смотрел не на нее, а на других, проходивших мимо женщин. Говорил, что надо, мол, радоваться, но сам не был счастлив. В последнюю ночь она просто навязалась ему – в неуютном номере привокзальной гостиницы. Она не могла вынести, что он вот так и уедет от нее. Ночь полна была смятения и неловкости, а счастье оказалось нелепым и жалким, потому что ритуал любви заменили торопливые приемы насилия.

Лишь утром, хмурым зимним утром, перед самой посадкой в поезд, его руки опять стали нежными. Пять недель спустя ей сообщили, что его самолет был сбит и он сгорел вместе с ним. Нет, тело увидеть нельзя. При такой кончине от тела, строго говоря, ничего не остается.

В первые дни она словно застыла, ничего не говорила, не двигалась, ушла в себя. Слез не было. Слова сочувствия не трогали ее, возможно, они даже не доходили до ее слуха, она не замечала, что ее силой укладывали в постель, кормили, поддерживали в ней жизнь. Когда оцепенение наконец стало проходить, появились слезы. Им не было конца. Казалось, что со слезами из нее уходит жизнь. Но они прекратились так же неожиданно, как и начались. Она не желала больше говорить об Эрвине и не позволяла никому упоминать о нем, о его жизни и смерти. С близкими Теа стала резка и жестока. В те дни она, так сказать, выпала из гнезда и не желала в него вернуться.

Ленгберг, замещавший тогда их домашнего врача, установил у нее беременность. Запретив ей делать аборт и говорить что-либо родителям, он предложил ей стать его женой. Он давно уже любил ее и, собственно, ни на что не надеялся, но в данной ситуации он мог бы стать «эрзацем» – как бывает эрзац-мед или эрзац-маргарин. Он даже рад, сообщил он, что она в положении, потому что у него есть все основания подозревать у себя бесплодие: грехи молодости и так далее.

Он не пытался утешать ее. Она поняла, что этот человек, живший с ощущением несмываемого позора, с каким-то тщеславным цинизмом видит в ней единственное средство избежать смерти. И этим он привлекал ее. Она приходила к нему еще, а потом дала согласие. Ей хотелось уйти из дома как можно скорее, хотелось, чтобы у ребенка был отец – и они поженились.

Но ребенок родился мертвым.

Какое-то время они еще прожили вместе, а потом разошлись. Его любовь, на которую она не могла ответить, была для нее невыносима. Некоторое время она пребывала в каком-то сумеречном состоянии. Случайная встреча с одним из бывших товарищей Эрвина – они служили в одной эскадрилье – изменила ее жизнь. Она стала его любовницей – так уж получилось. Похожим образом возникали и другие романы. Иногда она даже влюблялась, нелепые надежды зарождались в ней – и умирали снова. Вспоминать о них не хотелось. Главное – никаких глубоких чувств, чтобы потом не страдать. А годы шли, как у всех, как у женщин, которые любили, имели детей, как у женщин, у которых не убили на войне единственного любимого мужчину.

На другой день пришел Ленгберг. Он тщательно обследовал Йозмара, сделал ему перевязку – в последний раз, все уже почти зажило, – принес ему витамины.

– Как пациент вы меня больше не интересуете. В остальном же – знаете, с кем я о вас разговаривал? Не бойтесь, вам ничто не угрожает. Вы наверняка знаете поэта Йохена фон Ильминга, по крайней мере, слышали это имя – кто ж его не слышал! Стальной соловей, энное издание. Ваша фамилия ему ничего не говорит, но он думает, что знает, о ком речь. Я повторяю, вам нечего бояться, господин Гебен. Фон Ильминг – мой старый пациент. Мальчики, они, знаете, сильно выматывают мужчин, ну а я восстанавливаю их мужскую силу. Видите, я только что выболтал вам врачебную тайну. Это у меня такая привычка. В общем, я должен передать вам, что некий известный вам господин, некий весьма известный Зённеке изволит сейчас прогуливаться по Праге. Вашего лидера чуть не поймали, но чуть-чуть, как вы знаете, не считается, его голыми руками не возьмешь!

– Я не знаю господина фон Ильминга, – сказал Йозмар.

– Вам следовало бы знать его, и вообще его давно пора внести в путеводитель и отметить тремя звездочками как достопримечательность. Он – друг этого дома, Теа давно могла бы пригласить его зайти.

Доктор был высок ростом, тучен и очень подвижен. Во время разговора он так выставлял вперед свою огромную грудную клетку, точно готовился сокрушить какое-нибудь препятствие. Йозмару он не нравился, ему претила эта напускная простота прусского офицера-резервиста, легко узнаваемая по неизгладимой привычке к шаблонным выражениям и нагловатой интонации.

– Давайте поговорим как мужчина с мужчиной, господин Гебен. Вы так и не сделались любовником вашей очаровательной хозяйки. С другой стороны, помочь вам выбраться отсюда за границу – за любую, какую пожелаете, – может только один человек, это я. Полюбите Теа, и тогда я, скажем, месяца через полтора отправлю вас в спальном вагоне в Цюрих.

– Извините, господин доктор, но я… Знаете, сердцу все-таки не прикажешь…

– Ерунда, я вам ничего не приказываю. Главное – помолиться, а вера как-нибудь сама придет, это здоровый принцип католиков, и они правы. С другой стороны, я могу вынести все, кроме одного: не могу видеть Теа несчастной.

– Все это странно и не очень порядочно. И крайне несерьезно.

– Вы считаете меня странным, потому что не знаете жизни. Если кто и странен, так это вы. Не прикидывайтесь целомудренным Иосифом![74]74
  Иосиф – по библейскому рассказу пленный еврейский юноша, живший в доме египетского вельможи и отвергший ласки его жены, за что был оклеветан ею.


[Закрыть]
Вы придурковатый преобразователь мира – разве вы понимаете, как много это значит – иметь возможность сказать себе в свой смертный час: я сделал счастливым одного человека, не весь мир, а одну-единственную женщину.

Чем дольше говорил Ленгберг, тем яснее становилось Йозмару, что человек этот в своем роде помешан; точность и четкость действий сочетались у него с невероятной путаницей мыслей, хотя и в ней была своя логика, и с опасными всплесками чувств, пусть и неглубоких. Да, у Йозмара есть все основания его бояться. Хотя доктор прав: он действительно может спасти его. Но эта путаница чувств и мыслей, в плену которой пребывал доктор Ленгберг, вселяла в Йозмара страх.

Появилась Теа, и доктору пришлось закончить свой монолог. Она пригласила обоих на террасу – пить чай.

По просьбе Йозмара Теа, через день ездившая в город, поместила в крупнейшей ежедневной газете два объявления. Их текст, ничего не говоривший непосвященному читателю, был давно обговорен с лицами из партийного аппарата, которые в ответ тоже должны были дать объявление. Но ответа не было – последняя надежда восстановить утраченные связи рухнула. Значит, рассчитывать на партию он пока не может, за границу ему придется выбираться самостоятельно. Фон Ильминг обычно знает, что говорит, Зённеке наверняка уже за границей. Его-то и хотел разыскать Йозмар в первую очередь.

– Может быть, я Съезжу за границу и сообщу там кому-нибудь о вас?

– Как вам это пришло в голову?

– Догадаться нетрудно. Я уже говорила, что вы – очень ясный человек. Трудно поверить, что вы можете быть заговорщиком. Просто чудо, что с вами до сих пор ничего не случилось. Наверное, у вас хорошие ангелы-хранители – коммунистические, конечно. Ну, а поскольку ангелов не бывает, значит, это были женщины.

– Нет! – возразил Йозмар с излишней серьезностью. – Никаких женщин! Мне никогда не везло с ними, да и я приношу им одни несчастья. Вот, например… – И тут он снова увидел комнату на чердаке, а в ней – Эрну Лютге. Ему захотелось рассказать о ней, но он знал, что этого не следует делать: Теа его не поймет. Да и вообще это не имеет смысла.

– Вы по-прежнему мне не доверяете, Йозмар?

– Что вы, вполне. Но вы – человек из другого мира.

– Вы ошибаетесь, у меня давно нет своего мира. Я вырвана с корнем, и корень этот засох. Я – дочь без родителей, мать без ребенка, жена без мужа. Да и теперь, когда я полюбила, у меня нет любимого.

Йозмар не знал, что отвечать. Самое лучшее – подойти и обнять ее, но, с другой стороны, как-то неловко, даже бестактно пользоваться таким моментом. Наконец он произнес:

– Вам нельзя любить такого человека, как я. Чтобы принадлежать вам, я должен принадлежать самому себе. А я – я принадлежу партии. Партия важнее личной жизни.

– Но вы вольны освободиться от этой зависимости. Здесь сад, там – рояль, и забор вокруг дома и сада достаточно высокий. Вам даже не нужно совсем забывать о внешнем мире, нужно только захотеть жить, захотеть быть хоть немножко счастливым, и тогда все остальное отойдет на задний план, а может быть, и совсем исчезнет. И не бойтесь моей любви. Я больше никогда не заговорю с вами об этом. Я…

Когда он обнял ее, – она стояла, опершись на перила, – она не пошевелилась и чуть не оттолкнула его.

Первые дни были днями первой любви; они оба забыли о прошлом. Но первые дни миновали, и прошлое вернулось.

Любовь была счастьем и мукой, страхом за любимого, который мог вдруг исчезнуть. Йозмар впервые по-настоящему ощутил это, когда в шутку сыграл ей песню, найденную ею в его нотной тетради.

Она сказала:

– Странная смесь баховской интонации и какой-то атональной неразберихи.

– Нет, – возразил он, – это не атональная неразбериха. Кстати, атональная музыка гораздо ближе к Баху, чем, скажем, вагнеровский балаган. Но ты права, в моей пьесе есть кое-какие ошибки, особенно в сопровождении во второй строфе, ты это верно подметила. Но тут, к сожалению, ничего нельзя было поделать.

Говоря это, он улыбнулся, поэтому она удивленно спросила:

– Почему? Ты же легко мог бы все исправить.

– Конечно, например, вот так, – и он сыграл по-иному, – но так нельзя, потому что это не соответствует тексту. Погоди, это еще не все, – он рассмеялся, как сорванец, радующийся удавшемуся озорству, – смотри. Дело не в тексте песни, его я взял случайно. Сама музыка – это и есть текст. Сейчас я тебе сыграю его еще раз – вот, – а теперь переведу, что на самом деле означают эти ноты: «Округ VIII. Партячейки на электростанции С. Б. восстанавливаются. Налажен контакт с левыми из Соц. партии. Пятерки: успех не везде. После облавы большие потери в кадрах. Трудности с распространением материалов из-за границы. О „Коричневой книге“ здесь не знают. Особая акция на предстоящем процессе 14-ти абсолютно необходима. Предлагаю вызвать уполномоченных со связью через особое „окно“ на границе. Срочно нужны новые явки. Тов. в Льеже и Маастрихте передать немедленно». Теперь ты поняла, Теа?

Он не заметил, что она давно встала и в отчаянии смотрит на него. Наконец она проговорила:

– Да, теперь я все поняла. Эти женщины – только для маскировки. И музыка тоже для маскировки, все – сплошной обман, а правда только то, что «срочно нужны новые явки» и «передать тов. в Льеже и Маастрихте немедленно».

– Именно, – сказал Йозмар. И вдруг увидел, что Теа как-то странно шатается, точно борясь с обмороком. – Что с тобой?

Опираясь о мебель, она выбралась из комнаты. Он проводил ее до лестницы, но подниматься не стал, она ушла к себе одна.

Конечно, ему придется вернуться к своим товарищам, к работе. Все остальное, в общем, не важно. Он может остаться здесь еще на несколько дней и даже недель, и это вполне оправданно. Он в отпуске, вполне им заслуженном. Решаясь полюбить его, Теа уже знала, что он всего лишь в отпуске, «мертвец в отпуске», как выразился один французский революционер.

Не слишком ли неосторожно рассказал он Теа о своем музыкальном шифре? Глупости, способ-то старый. У каждого свои шифры. Он сам разработал три разных кода для разных целей и в ближайшее время составит четвертый, а потом – и комбинацию всех четырех. Он вернулся в музыкальную комнату. К чему долго размышлять о странных реакциях, которые бывают даже у таких умных, развитых женщин, как Теа, Мара или Релли. Своих дочерей господствующий класс воспитывает еще нелепее, чем сыновей.

Лишь ночью – помирившись с ним, она спала, положив голову ему на грудь, и он не смел пошевелиться, – он понял, что она имела в виду, понял всю многоликость ее страха. И впервые, хоть еще и не очень отчетливо, задался вопросом о смысле своей опасной работы. В мире были тысячи таких же, как он, людей, для которых пожертвовать собой ради дела было в порядке вещей. Они многое могли подвергнуть сомнению, кроме одного – права этого дела, права партии на человека и его жизнь.

Имела ли она право и на его счастье? Странный, нелепый вопрос! Йозмар задался им впервые, потому что впервые ощутил себя счастливым. И потому что неожиданно понял – человек никогда не жертвует одним собой. За каждой отдельной жертвой стоят другие, которых он тоже приносит в жертву – не спрашивая, хотят они того или нет.

Голос, нашептывавший ему это, со временем может окрепнуть – если к нему прислушиваться. Значит, прислушиваться нельзя. Пора кончать все это, пора уходить. Подлинно великое дело не бросают, ибо не ты его выбрал, а оно тебя выбрало. Горе тому, кто бросит подлинно великое дело!

На следующий день Йозмар начал готовиться к возвращению в привычный мир. У него уже появился прощальный взгляд человека, не думающего вернуться: близкое отодвигается все дальше и дальше, хотя до него еще можно дотронуться рукой.

– Зачем ты так поспешно хоронишь живое? Подожди, дай ему умереть – или убей.

Он утешал ее. Если он останется за границей надолго, то выпишет ее к себе. То, что он уезжает, ничего не значит. Просто здесь ему грозит опасность, а за границей – нет. Там – друзья, товарищи, солидарность. Там…

Но она не верила ни одному его слову. Не надо больше говорить об этом, не надо сообщать ей о своих планах. Он может сказать ей все это за час, нет, за полчаса, нет, за несколько минут до ухода. Но до тех пор она не желает об этом думать.

И думала об этом постоянно. Впрочем, скрыть от Йозмара, что ее счастье – грустное счастье, оказалось совсем нетрудно.

– Поскольку упомянутый договор выполнен вами полностью, я также не могу не признать его правомочным, – не скрывал своей радости забежавший на минутку Ленгберг. Теа была в городе, Йозмар позвонил ему и попросил заехать. – Все в порядке в этом лучшем из миров. Все будет отлично, мы запакуем вас в гипс, сделаем вам настоящую температуру, потом – носилки, «скорая помощь», отдельное купе – и вы в Давосе. Документы прилагаются, имя-фамилия – доктор Ганс Георг фон Бальштрем, эти и другие подробности внимательно прочесть и зазубрить. Графа «расходы» – довольно внушительная, оплата по желанию, в случае вашего отказа плачу я. День отъезда пока не назначен, лучше, чтобы это были суббота или воскресенье, скажем, тридцатое июня – первое июля. До тех пор Теа не должна ничего знать, трогательное прощание – не раньше, чем за пять минут до отъезда. Все ясно? Нет возражений? Ну, тогда хайль, ура, долой – Гитлер, Сталин, Вильгельм Второй, выбирайте что хотите!

И тут же вернулся:

– За ваше хорошее поведение слушайте – но строго между нами: попахивает кризисом! Гитлер боится, хотя и не вас. Кого же? Вот вам загадка! Отгадывайте!

Прежде чем уйти, он положил на стол паспорт. Человек на фотографии действительно был похож на Йозмара.

Бывали часы, когда все так легко удавалось. После обеда они лежали в саду, строили планы путешествий. Небо было синее, солнце припекало, но они не замечали этого, потому что рядом было прохладное море, прохладная тень в патио. Ветви деревьев гнулись под тяжестью плодов, земля плодоносила круглый год. Так они мечтали о юге, о бегстве в «легкую жизнь».

Бывали такие часы. Бывали и другие, когда им хотелось говорить о прошлом, когда все пережитое казалось лишь долгой, целенаправленной подготовкой к их теперешней встрече. Все удачи и неудачи, зигзаги и заблуждения – все это, так сказать, задним числом обретало свой смысл и так легко объяснялось с их нынешней точки зрения.

И бывали часы серьезные, опасные: Йозмар мучительно пытался объяснить ей, почему должен участвовать в этой великой борьбе, почему не может остаться нейтральным, почему и ей придется принять решение, поставив на карту и свой так мило расположенный, одинокий домик, и свое состояние, и самое жизнь. Он объяснял часто, не зная даже, слушает ли она его, а если слушает, то верно ли понимает его слова.

Однажды она ворвалась в музыкальную комнату – Йозмар как раз разрабатывал свой четвертый код, – у нее родилась идея. Она готова отдать партии свой домик и три четверти состояния, даже все состояние, если нужно, в том числе и американские акции, которые ей завещал дядюшка, – сможет ли она тогда выкупить его у партии? Пусть он оставит себе членский билет и даже платит взносы, но не будет работать и уж во всяком случае не будет жить в Германии, а уедет, например, на какой-нибудь остров в южных морях? Ему стало ясно, что она ничего, решительно ничего не поняла. Были у нее и другие идеи, как освободить его от «службы». Однажды она с самого раннего утра поехала в город, чтобы спросить у Ленгберга, нет ли такой болезни, которая была бы неизлечима, но для больного совершенно не опасна, если он будет вести здоровый, спокойный образ жизни, занимаясь, например, только музыкой. Больной, конечно, не должен испытывать болей, по крайней мере сильных. Ленгберг, по утрам всегда пребывавший в дурном настроении, ответил одним словом:

– Проказа!

Как-то раз Йозмар рассказал ей про Ганусю и упомянул ее мужа, украинца Ганса, исключенного из партии. Когда она поняла, что исключение – не такое уж сложное дело, что для этого достаточно, например, чтобы человек был не согласен с так называемой «линией», она серьезно задумалась над тем, как сообщить партии, что Йозмар перестал быть верен ее линии.

Чтобы поточнее узнать, как это делается, она обратилась к Йохену фон Ильмингу, с которым ее связывала долголетняя дружба. Всякий раз, выгнав очередного «зловещего сопляка» или, наоборот, открыв очередного «уникального юношу», он приходил к Теа. В случае разрыва он обычно сетовал на безрезультатность своих «сверхчеловеческих» усилий, направленных на освобождение «от этого унизительнейшего рабства, в котором до сих пор прозябало человечество – от любви к мальчикам», – говорил, что теперь он женится, заведет детей, начнет vita nuova[75]75
  Новая жизнь (ит.).


[Закрыть]
. В случае же нового знакомства он был горд и уверен в себе, точно падший ангел, вновь завоевавший небо, – к нему тянулись прекраснейшие мальчики всего мира, его окружала воскресшая Эллада, но он предпочел им юного бога во плоти, который, правда, пока не уступил ему – о, конечно, только из кокетства.

Теа безгранично доверяла политическому чутью Ильминга, этого странного нациста, достаточно часто дававшего понять, что Кремль и Коричневый дом[76]76
  Резиденция правления национал-социалистской партии в Мюнхене.


[Закрыть]
для него – понятия почти равнозначные.

– Да, добиться того, чтобы вашего друга отлучили от его единоспасающей церкви, было бы нетрудно; что вам это даст, вот в чем вопрос. И что вы будете делать, если он вступит в одну из других групп, точно так же посылающих своих людей на костер, их же теперь так много? Или если ему все-таки захочется доказать свою правоверность, как это бывает со всеми еретиками, и с еще большим пылом кинется прямо в огонь? Нет, одним исключением тут еще ничего не добьешься.

– Значит, его уже не спасти? – в отчаянии спросила Теа.

– Лучшее и единственно надежное средство избавить революционера от его страсти – это меткий, смертельный выстрел. Или же, если мировая история не разделается с ним как-то иначе, – ребенок. Мой французский коллега, граф Виктор Гюго, из которого великие слова лезли, как пух из ангорской шерсти, писал однажды, что спасение человечества заключается в колыбели. Или в чем-то еще столь же трогательном. В конце концов, три волхва и пастухи, пришедшие поклониться яслям в Вифлееме, были всего лишь революционерами, потерпевшими поражение.

– Ребенок? – задумчиво спросила Теа.

– Да, ребенок, – но это средство действует только после исключения, когда человек как следует прочувствует свое изгнание, свою изоляцию.

Отсюда Ильминг легко перешел к теме, действительно его волновавшей: он собирался залучить в свою постель нового «юного бога». Теа не удалось больше привлечь его внимание к своим проблемам. Так она и ушла, не зная, что делать. В одном она была уверена: она не беременна. А времени оставалось мало.

Да, времени было даже меньше, чем она думала. Ленгберг все отлично подготовил. Он привык, чтобы все было четко, как у него в операционной. Был назначен и день отъезда: первое июля. В ночь на первое Йозмара запакуют в гипс, потом – носилки, санитарная машина и так далее. Но вышло по-другому. Ранним утром тридцатого июня в дверь позвонили. Йозмар, утренний сон которого был по-прежнему чуток, первым услышал звонок и разбудил ее. Она пошла узнать, кого это принесло в столь ранний час.

– Это фон Ильминг. Он загнал свою машину в наш гараж, чтобы замести следы, как он выразился. Он совершенно вне себя, говорит, в городе настоящий ад. Не вставай, я принесу тебе завтрак.

В доме Ильмингу не страдалось, и он вышел на террасу. Йозмар видел сквозь занавеску, как тот сначала нервно бегал взад-вперед, а потом перешел на уставный шаг германской пехоты на марше и, дойдя до конца террасы, всякий раз выполнял поворот «кругом» – небрежно, но вполне четко. Он совсем не был похож на те фотографии, которые Йозмар видел у него в квартире, во время встречи с Зённеке. Он оказался меньше ростом, гораздо менее строен, а его тонзуроподобную плешь волосы скрывали лишь частично.

– Мне не хотелось бы досаждать вам излишним любопытством, – сказала Теа, появляясь на террасе с чайным подносом в руках, – но что вы имели в виду, говоря, что в городе настоящий ад?

– Макбет убивал сон, Гитлер же убивает во сне, он топит вторую революцию в крови тех самых людей, которые на своих плечах вознесли его к власти.

– Я не понимаю, Йохен, что значит вторая революция?

– Сначала это была просто поэтическая фигура, которую я однажды придумал и пустил в ход. Нашлись дураки, которые приняли ее всерьез, чтобы им было, за что бороться. Теперь Гитлер воспользовался этой поэтической фигурой, чтобы уничтожить лучших, мужественнейших мужей Германии. Я погиб, фрау Теа, тиран и меня внес в проскрипционные списки.

– Я ничего не понимаю.

– О, все так ясно: сегодня гибнет Спарта, Византия с истинно женским коварством злодейски убила ее и одержала победу. – Ильминг мчался сюда, умирая от страха, но все же, видимо, нашел время придумать несколько изречений. Теперь он торопился ознакомить с ними публику.

О чем говорит этот пустозвон, что там происходит на самом деле, что еще случилось в третьем рейхе, чего так боится Ильмининг? Йозмар быстро оделся и вышел на террасу.

– Вы, вероятно, и есть тот молодой человек Герберта Зённеке? – приветствовал его Ильминг; он оглядел Йозмара с ног до головы, точно завсегдатай борделя, изучающий новую пансионерку. Но Йозмар, несмотря на свою привлекательность, для молодого бога все же был староват.

– Что там происходит, господин фон Ильминг? Пожалуйста, расскажите мне все возможно более ясными и простыми словами, без Макбета, Спарты и Византии.

– Несколько часов назад Гитлер или его люди уничтожили руководство СА, отряды СА разоружают. Банды убийц носятся по всей Германии, вся акция должна быть закончена к сегодняшнему вечеру – так приказал этот толстозадый Геринг.

– В чем же смысл этой акции?

– У нее нет смысла, это самоубийство. Если режим начинает уничтожать таких людей, как я, значит, его смертный час уже пробил.

Йозмар сказал:

– Если режим уничтожит вас, это значит, что пробил ваш, а не его смертный час. И если эти подонки пойдут на это, то лишь потому, что ни вы, ни ваша болтовня насчет Спарты им больше не нужны.

– Что? Что вы сказали? – возмутился Ильминг. Но его возмущение быстро прошло. Теперь было уже все равно, он сдался и начал в дикой ярости грызть ногти, что обычно делал лишь тайком. Йозмар, ростом выше его на целую голову, сказал, глядя на него сверху вниз:

– То, что сейчас происходит, в сущности, не имеет отношения ни к вам, ни к вашим поэтическим фигурам. Это – классовая борьба, хотя и в скрытой форме. Режим дал трещину, остается ее расширить. Режиму приходит конец.

Заключительный монолог вышел недурно, и хорошо, что Теа была рядом. Теперь и речи быть не могло об отъезде за границу. Диктатура трещит по всем швам, ее падение – это вопрос дней, главное – не выпустить из рук наследство.

Он отвел ее в сторону:

– Отвези меня на станцию, мне нужно в город. Вечером я позвоню. На всякий случай собери мои вещи. Приеду вечером попозже – я надеюсь.

– Не надо в город, Йозмар, прошу тебя, это же смертельный риск! – Она схватила его за руки. – Не уезжай, ну пожалуйста, не бросай меня так!

– Я не бросаю тебя. Но пойми, что обстоятельства резко изменились. Иди одевайся и выводи машину.

Она смотрела на него, все еще ожидая чего-то, но он не видел ее, он был уже в городе. Вокруг было тихо, но он, казалось, слышал сигналы, понятные лишь ему и таким, как он.

Она отвезла его на станцию, по дороге он говорил не умолкая. Она не проронила ни слова.

Днем приехали трое эсэсовцев и забрали фон Ильминга. Разбили ему лицо кулаками и поволокли его вниз по лестнице, хлеща по голове плетками из буйволовой кожи, и бросили в машину. Он не протестовал.

Теа ждала звонка Йозмара. Потом стала ждать его приезда, поехала на вокзал и ждала там, пока не пришел последний поезд. Она ждала всю ночь, сидя в его комнате. Утром приехал Ленгберг. Узнав, что Йозмар сбежал, он немало удивился. Ведь все было готово, и он без всяких хлопот мог пересечь границу.

Ленгберг отвел Теа в ее комнату, уложил в постель и сделал укол.

– Тебе нечего бояться. Это легкое снотворное. – Она быстро заснула.

Проснувшись, она увидела его у окна. Вот так же она сидела, охраняя сон Йозмара, – и все напрасно. Она закрыла глаза. Ленгберг, не оборачиваясь, произнес:

– В романах женщина, оказавшись в твоем положении, случайно – я подчеркиваю: случайно глядит в зеркало и видит, что за несколько часов постарела на много лет. Но с тобой все в порядке, ты – красивая, зрелая девица. Пора и замуж. И на этот предмет у тебя есть я.

Она сказала:

– Ты думаешь, я больше никогда не увижу Йозмара? Сделай мне еще укол, два укола, я хочу спать, долго спать.

Делая укол, он бормотал:

– И поспать подольше, Боже, дай мне тоже, дай мне тоже.

Она заснула.

Он снова сел к окну. Потихоньку смеркалось. Время у него было. А ждать он умел и доказал это.

Все эти Гебены, Ильминги думают о великих целях. Он же в своей жизни думал лишь о двух вещах. С двенадцати лет он мечтал стать хирургом. И стал им. С двадцати семи лет он мечтал стать мужем девушки по имени Теа Зайфрид. В первый раз он стал им слишком рано. На целых семнадцать лет раньше, чем нужно. Теперь время пришло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю