Текст книги "Как слеза в океане"
Автор книги: Манес Шпербер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 64 (всего у книги 69 страниц)
До самой поздней ночи, до того часа, пока поезд не покинул польскую столицу, Роман и Эди были вместе. Они много говорили о музыке, о книгах, которые глубоко потрясли их в юности. Оба избегали даже упоминать о том, что они пережили за последние месяцы. Незадолго до выхода Роман сказал:
– Мендл Ройзен каким-то непонятным образом добыл себе заграничные документы, кажется, южноамериканский паспорт, и живет сейчас в отеле, в который помещают иностранных евреев, пользуясь там вполне благоприятными условиями. Вопрос только в том, достаточно ли у него долларов.
– Да, чудеса, совершаемые Бене, набили карманы Мендла. Ну, конечно, и вы помогли ему. Я благодарен вам за это, Скарбек. Я ведь больше не презираю Мендла. И я больше ни к кому не испытываю ненависти, во всяком случае стараюсь не ненавидеть больше и не судить. И именно вам я хочу сказать об этом. То бесчеловечное, что было во мне, всегда свойственно человеку в момент отчаяния, когда рушатся все связи и обязательства. Я, может быть, неудачно выразился, но, надеюсь, вы понимаете меня. И если бы был Бог, то есть я хочу сказать, если Он есть, тогда это Он освободил меня от этой бесчеловечности. Он берет это от нас, грешников, на Себя, вы понимаете? И тогда становится возможным спастись от изоляции и от разорванности связей. Для вас это само собой разумеется, понимаю, а я вот только сейчас открываю это для себя, в свои сорок семь лет. И потому теперь опять стал бояться смерти. Я хочу еще пожить, чтобы узнать, не заблуждаюсь ли я, может… Вы понимаете меня, Скарбек?
– Да, я понимаю вас. Для меня это не составляет труда. Я никогда не мог понять, как можно жить без Бога. И с ним, конечно, тяжело, но без него просто невозможно. Фабер сказал мне: «Мы обрекли себя на то, чтобы жить без Бога». Это еще хуже, чем самоубийство. Это все равно что самого себя осудить на пребывание в аду, на то, чтобы олицетворять собой и сатану, и грешника одновременно.
– Да, может быть, – сказал Эди, медленно поднимаясь. – Я бы не хотел сейчас встретиться с Фабером; пока еще нет, во мне все еще так зыбко, я только начал прозревать. Во мне была когда-то и любовь, и музыка, и вера в счастье, но все это теперь – выжженная земля. Если бы сейчас был жив Бене, вот именно сейчас он так мне нужен… Ну, прощайте, Скарбек!
– Мне не следовало тогда, в пятницу, уезжать и оставлять вас одних.
– Я больше не думаю об этом. Надо искать во всем более глубокий смысл и воспринимать все происходящее как притчу, как это делал волынский цадик. Я не держу больше зла на вас, Скарбек, совсем нет, потому что не переоцениваю больше того, что произошло. Это принадлежит уже скоротечному времени, и выхваченное из целого и рассмотренное отдельно оказывается таким же безвидным, как слеза в океане, – как говорил Бене.
– Юный раввин не должен был так умереть, – сказал Скарбек печально. Эди протянул ему руку, как бы стараясь утешить его, и вышел из дома.
Был уже май, но дождь, который прошел этой ночью в городе, напоминал скорее осень. Взрывы в гетто сотрясали воздух. Жители Варшавы привыкли к ним. Они спали.
За закрытыми дверями и ставнями домов горели, чуть дрожа, свечи перед фигурками Богоматери, ее простертые руки обнимали глобус, повернутый к ней той половиной, где был виден их город. Варшавяне соорудили себе домашние алтари; это означало, что они хотели отвратить от себя, от верующих, бомбежки и другие напасти войны.
Часть четвертая. «…и не будет конца»
Глава первая– На сей раз дело серьезное, мотор действительно испортился, – сказал подполковник Энтони Бёрнс. Он закрыл люк над головой и спрыгнул на три ступеньки вниз в каюту капитана. С закрытыми глазами он прислушивался к дождю, энергично барабанившему по палубе, и к голосу механика, чьи слова он уже не мог отсюда разобрать.
Он сделал два шага вперед, открыл глаза, керосиновая лампа раскачивалась над его головой из стороны в сторону. Он снял дождевик и бросил его на койку рядом со своим вещмешком. Самым разумным было бы, подумал он, уже сейчас надеть спасательный жилет. Но у Дойно, конечно, его нет – жаль!
– Вполне возможно, что один из наших малых миноносцев пройдет мимо нас, на пути от Виса на Бари – и тогда мы спасены. Я распоряжусь постоянно подавать световые сигналы, опасности никакой нет, немцы покажутся здесь только утром.
А если мы утром все еще будем тут, тогда конец, хотел он добавить. Но это было и так понятно, само собой, и он промолчал.
– Сколько часов до рассвета? – спросил Дойно.
– Пять. В Бари вы наконец-то сможете купить себе часы, – сказал Бёрнс и только сейчас посмотрел в сторону противоположной койки, в угол, где сидел, скрючившись, Фабер, облокотясь на колени и подпирая ладонями заросшее седой щетиной лицо.
Катер качало. Жалкая посудина, подумал Бёрнс. Если бы у нас хватило терпения подождать еще один день, то нас доставило бы туда приличное судно. Или, может, даже гидросамолет. Поздно! Он лег на койку, подсунул под голову старый вещмешок, изрядно послуживший когда-то одному из австрийских императорско-королевских пехотинцев. Как глупо – выжить при неописуемых опасностях, выдержать постоянную угрозу смерти в течение первых трех месяцев и погибнуть теперь из-за какой-то ничтожной, банальной поломки.
– Вы должны надеть жилет, Тони, – сказал Фабер. Он все еще не изменил своей позы. – Если нас торпедируют, вы легко спасетесь. В худшем случае попадете в плен и окажетесь в офицерском лагере для военнопленных. Мне мало пользы от того, что вы погибнете вместе со мной.
– Только не говорите, что вы совершенно безразличны к смерти – теперь-то, за несколько месяцев до победы.
Дойно не ответил. Тони опять прислушивался к дождю. С самого детства этот шум был ему странным образом дорог, каждый раз он звучал по-другому – тайный язык, такой простой и такой загадочный. Он вспомнил домашнюю оранжерею, между цветником и теннисным кортом. Однажды, ему было пять или шесть лет, его настигла гроза. Он увидел, как в него ударяет молния, пробив стеклянную крышу, и испугался, что на него посыплются осколки стекла, убьют его и накроют с головой. Но он никогда не сознался родителям в том пережитом им страхе. У Элвина, его брата, старше его на три года, с раннего детства было полно тайн, которых он тоже никогда не раскрывал, – так, молча, он в двадцать два года покончил с собой, – но когда ему было страшно, он всегда громко кричал – и днем, и ночью. Тони был прямодушным и искренним ребенком, весь как на ладони, но он никогда не сознавался, если ему было страшно. Он и соврал впервые, чтобы откреститься от страха. Он с удивлением вслушивался в собственные враки, которыми пытался отвести подозрения матери, что ему было страшно и что из-за этого он не мог заснуть до глубокой ночи, когда другие дети уже давно спали.
Элвин пошел в отца. Широкоплечий и ширококостный, не останавливавшийся ни перед чем в своей жестокости и не знавший удержу в тайных страстях. Энтони был похож на мать. Высокого роста, с хрупкими косточками. Когда он весной приземлился у партизан, спрыгнув с парашютом на исходе ночи, то тотчас же расположил к себе всех, он выглядел именно так, как представляли себе англичанина югославские партизаны.
– Вы еще не спите, Тони? Я только хотел сказать вам: вот уже несколько лет я не воспринимаю всерьез свое отношение к смерти. Оно капризно и безрассудно. Все афоризмы о жизни более или менее правильные, а о смерти обычно лживы, в них есть настроение, эмоции, но отнюдь не разум. Как только появятся немцы, я приму яд. Из страха перед пытками? Возможно. Из уверенности в том, что они все равно меня убьют? Безусловно.
– Наденьте жилет, Дойно! – сказал Тони и бросил ему жилет. Он задел о край скамьи и свалился на пол.
Роли, сыгранные бессчетное количество раз, подумал Дойно, в ситуациях, схожих с теми, когда театральные костюмы обладают волшебной силой: тот, кто их надевает, повторяет поступки тех, кто носил их до него. Нет ничего более неоригинального, чем возвышенные жесты.
– Два года без трех месяцев тому назад по пути в Далмацию рыбаки бросили меня в воду головой вниз, потому что они испугались итальянской патрульной лодки. Почти необъяснимая случайность, что я не захлебнулся и не утонул. И больше всего, что мне запомнилось от того случая, это мокрый холод. Чтобы только избавиться от него, я готов был умереть в ту ночь. Бог спросит меня: «Что ты делал во вторую мировую войну?» – «Мерз, ваше величество, и часто голодал, но главным образом мерз!» – отвечу я ему.
– И в своем безмерном милосердии Господь Бог отправит вас в самое тепленькое местечко в аду, где огонь пожарче, – сказал Тони.
Когда он был ребенком, ему хотелось узнать, что на самом деле думают взрослые; в восемнадцать лет он мучительно размышлял над тем, как он узнает, что полюбил девушку, а она его. И что, если он ошибется? Теперь, в тридцать два года, будучи офицером, прославившимся своей отчаянностью и хладнокровием, он удивлялся тому многообразию форм, которые могли принимать мужество и трусость, так что трудно было порой даже понять, где одно, а где другое. Геройство, такое обыденное и такое само собой разумеющееся в момент совершения и вызывающее удивление потом, чуждое даже самому герою, – об этом Тони размышлял уже несколько месяцев подряд. Он говорил об этом с Фабером, который был приставлен к нему как переводчик сразу же, в первый день их встречи, – партизаны опять предприняли отчаянную попытку вырваться из сжимающегося кольца.
– Я поднимусь ненадолго наверх, мне надо проверить, регулярно ли подаются сигналы, – сказал Тони и надел непромокаемый плащ. Протягивая Дойно сигарету и зажигалку, он поднял жилет. От такой уродливой вещи зависело – умрет он в свои тридцать два года или же в течение дальнейших четырех, пяти десятилетий будет иметь возможность совершать нечто такое, чему позднее лишь с трудом будет найдено оправдание. Бари, Каир, Лондон, последний разговор с Синтией. Развод. Через два-три года новая женитьба. Стараться избежать всех прежних ошибок и взамен наделать других – в конечном итоге идеальный брак. А может, Синтия, став вдовой, будет искренне печалиться и будет довольна, что процедура развода больше не грозит ей. Она будет испытывать вечную благодарность ко мне, если я умру этой ночью, и, наоборот, будет очень сердиться, если я выживу и уже на следующей неделе около десяти часов утра или только после двенадцати позвоню ей в Лондоне.
– Вам нужно лечь и вытянуться, Дойно. Утомительно сидеть так, скрючившись.
– Может, я подражаю кому-нибудь, может, одной старой, одетой во все черное женщине на судне, которое медленно погружается в пучину вод. Вероятно, я видел такую картину, а может, фильм. И кроме того, у меня скоро начнется морская болезнь.
– Я пойду и сразу вернусь. У капитана наверняка где-нибудь есть еще бутылка ракии, он мне подарит ее. А я отдам ему за это жилет.
– Глупости, я против. Кроме того, у меня есть бутылка сливовицы, правда, она воняет немножко одеколоном. Я нашел этот пузырек в кармане одного итальянского офицера. Он не разобрался, что ему уже не обязательно и дальше быть фашистом, он непременно хотел захватить один незначительный в стратегическом отношении мост через Босну. Только бутылка и осталась от него целехонькой.
– Наконец-то одно маленькое чудо, – сказал Тони, выпив немного, – единственное за эту войну. Ну, а теперь скорее наверх, на палубу!
«Бари» – из этого больше шести слов, пожалуй, не сделаешь, взвешивал в уме Дойно, с осторожностью вытягиваясь на длинной узкой койке. Бар, ар – мера такая, аир – вроде растение, аи – животное, ленивец трехпалый, четыре получается. Еще два. Бра и раб. Раб – еще остров такой. Хотя и называется Арбе. Jadran naše more – Адриатика наше море, это можно прочитать у них даже на спичечных коробках. Следовательно, и остров должен обязательно иметь югославское название. За это они готовы умереть. И за это тоже. Трст, а не Триест, Риека, а не Фиуме – жизненно важно! И за величие Британский империи, и за всемогущество Сталина и за его ГПУ. И за свободу во всем мире.
– Хорошо, что вы наконец пришли, Тони. Сколько вы слов сможете образовать из букв: Б-А-Р-И? Если больше шести, вы выиграли.
– Через две минуты миноносец бросит нам трос. Парни там всегда нетерпеливые, мы должны немедленно быть готовы. Я дыхну на вас – я тоже воняю одеколоном, как и вы?
– Гораздо больше, чем я, потому что на сей раз в виде исключения вы боялись больше моего. Не забудьте в этой вонючей дыре жилет, жизнь продолжается.
– А почему обязательно больше шести слов? – спросил Тони, когда они уже были на палубе. Он вдруг начал смеяться, и все громче и громче, пока его не начало трясти от смеха. Словно пытаясь удержаться, он схватил Дойно за бороду. Тот обхватил его за плечи и тоже громко смеялся. Их слезы смешивались с дождем, каплями сбегавшим у них со лба.
– Это все от виски, – холодно сказал механик, показывая на них.
– Нет, – ответил капитан, – когда кто-то плачет, то это просто. А вот когда кто-то смеется, то это можно понять, только узнав человека поближе. А кроме того, у них и не было виски. Они хотели выцарапать у меня ракию.
Командир миноносца, совсем молоденький лейтенант, передал им, что идет в направлении острова и может взять их посудину до острова на буксир, но потом он должен будет незамедлительно двинуться к итальянскому берегу, к Монополи. Он охотно возьмет Бёрнса, имя которого ему известно, и его спутника к себе на борт, но спускать шлюпку на воду – долгая история, а кроме того, сближаться с их развалюхой довольно опасно. Карабкаясь, они перебрались по тросу на борт. Лейтенант принял их с дружеской сердечностью и предоставил им свою каюту, маленькое, но комфортабельное помещение.
– Я уже сплю, – сказал Тони, как только лег. Неделями они спали под одним одеялом, но время это безвозвратно ушло. Монополи, Бари, Каир, Лондон. Потом, возможно, Франция, прыжки с парашютом. Сплошная авантюра. Во всяком случае, не надо больше откладывать развод, не надо дожидаться окончания войны. Покончить с этим раз и навсегда. «Что ты делал во время второй мировой войны, Энтони?» – «Ликвидировал одну неудачную брачную аферу, слава богу! И попутно выполнил несколько не слишком приятных миссий. Благодарю покорно, но я не жалуюсь, напротив, я живу, я даже сплю».
С восьмого декабря 1941 года до шестнадцатого, ну, скажем, семнадцатого октября 1943 года, подсчитывал Дойно, будет двадцать два месяца и девять дней. Мальчику сейчас больше двенадцати. Ты, возможно, испытаешь разочарование в первый момент, когда увидишь меня. Может случиться, Жанно, что я не привезу тебе никакого подарка, совсем никакого. Правда, у меня есть военная форма, револьвер и дешевая, но надежная зажигалка. С бельем дела плохи. Обувь еще немножко продержится. В общем, подарков никаких. Да и рассказов не особенно много. Даже этого не будет, дети. Правда, Паули, волки один раз перебежали нам дорогу, но в зоопарке я их как-то лучше разглядел. И еще вы должны знать, что я ушел от вас, чтобы быть с друзьями, им казалось, что они должны сделать нечто очень важное. Может, ты помнишь, Жанно, про сорняки. Вот так случилось, что теперь никого из них нет больше в живых. А сорняки – те и поныне цветут пышным цветом. И еще расскажу о том, как однажды в дождливую ночь я покинул эту страну, сначала на совсем разбитом суденышке, а потом на миноносце, – да, то была тяжелая ночь. Я задавал себе вопрос, чего я больше должен хотеть: чтобы она как можно скорее кончилась или чтобы никогда не кончалась. Так было, потому что я на самом деле не знал тогда, ради чего я должен пережить еще и следующее утро, что я еще должен делать в Монополи, в Италии и вообще на этой земле. И поэтому я старался думать только о вас. О тебе, Жанно, и о тебе, Паули. И о том, что я опять увижу вас.
– Вы уже встали, Дойно? Боже мой, бороды нет! Повернитесь, пожалуйста, еще разок, я вас не узнаю, у вас такой легкомысленный вид. Жаль, помесь пророка с бандитом было то, что надо. А теперь вы похожи на человека, который только и думает о предстоящем завтраке. Вы еще помните, какое сегодня число?
– Двадцать четвертое июня, четыре часа двадцать минут утра.
– Точно. Переправа через Пиву. Странно, что вы не вели дневника. Трудно поверить, но, может, когда-нибудь мы забудем обо всем.
– Один из здешних матросов профессиональный цирюльник. Если вы сразу встанете, то он и вас омолодит. И с этого начнется забвение.
Бёрнс уставился на большой палец ноги, торчавший из дырявого носка.
– Только поэту подвластно решить, чего в этом больше – печального или смешного, – трудно себе представить что-либо более одинокое, чем вот этот палец, – сказал он задумчиво. Еще неизвестно, может, я даже более одинок, чем Дойно. Но тогда, на Пиве, когда мы лежали на ничейной земле и каждый из нас думал только о ранах другого и о том, что того, другого, необходимо спасти, тогда ни один из нас не был одинок.
Партизаны отступали день и ночь, то взбираясь на горы, то спускаясь с гор, – повсюду только враг. И потом, на утреннем рассвете, бег из последних сил к реке. Они оба опоздали, мост был взорван. У одного – ранение в плечо, у другого – в ногу. И оба смертельно устали. В любую минуту мог появиться головной отряд врага. Солнца еще не было видно, но вершины гор уже порозовели, а верхушки деревьев золотились от его первых лучей. Если это был их последний день, то он был похож на прекрасный сон о первом дне творения. Все обещания слились воедино – так выглядело это утро. Разумом невозможно было охватить, что чья-то жизнь может так вот оборваться, и смерть в такой миг была похожа на примирение.
– Скатитесь просто по откосу вниз, – сказал Тони, голос выдавал его – он был на исходе сил. – Плывите на тот берег. А позже когда-нибудь…
Он прервал себя, чтобы не показать охватившего его в тот миг сентиментального умиления. Дойно покачал головой. Он потерял шапку. Только сейчас Тони заметил у него кровь у корней волос.
Артиллерия позади них начала обстрел. Бёрнс осторожно сполз, наполовину приподнялся, взял спутника за руки и положил их себе на шею, потом попытался выпрямиться. Плечо чудовищно болело, даже когда Дойно убрал руки. Нет, так ничего не выйдет.
Наконец они выпрямились, вражеский патруль мог бы увидеть их издалека. Они скатились по крутому обрыву вниз, посидели несколько минут, ополоснули лицо. Вода была ледяной. На четвереньках они поползли вдоль берега, нашли брод. Перебрались на другую сторону реки.
– А когда-нибудь потом, – сказал Тони, – мы устроим фантастический завтрак. Сейчас самое время составить меню.
– Вы правы, подобное пиршество не устраивают с бухты-барахты, – согласился Дойно. Они лежали в кустах и ждали, пока стемнеет. Когда они наконец смогли тронуться в путь, голод их донимал сильнее усталости. Они долго вспоминали свои любимые блюда и обсуждали тот пир, который как-нибудь позже они закатят в честь утра двадцать четвертого июня на Пиве.
Прошло четыре месяца с того дня, а воспоминание не умерло в них обоих, однако осталось в какой-то иной, далекой жизни.
– Если в Монополи удастся получить горячую ванну и прилично поесть, мы останемся там до утра. Бари подождет – или, может, у вас там в перспективе что-то необыкновенное?
– Нет, разве что чудо: письмо, – ответил Дойно. – От людей, которых, возможно, уже нет в живых или которые, в свою очередь, думают, что я мертв. В этом письме они должны сообщить мне, что с ребенком, которого я оставил, когда отправился в Югославию, что с моим приемным сыном ничего не случилось и он жив-здоров и по-прежнему находится на юге Франции.
Письма, отправленные по почте в Европе осенью 1943 года. Я ничего не знаю о нем, он ничего не знает обо мне, думал Тони. Мне никогда не приходила в голову мысль, что у него могла быть жена, дети. Осенний ветер сорвал его с дерева – так он родился, – открыл глаза и тут же начал передвигаться, заставив работать ноги и мозг.
– Только в Монополи – собственно, правильное название Минополис – я побреюсь и основательно помоюсь. Здесь сильно качает. Вы сказали, – оставил ребенка, но такого не может быть. Оставляют женщину, потому что больше не любят ее, но…
– Пошли наверх, мы подходим. И выбейте себе из головы, что скорее можно оставить женщину, чем ребенка. Оставить кого-нибудь – в любом случае один из этапов собственной смерти, самоубийства.
– Глупости! – возразил Тони в сердцах. – Завершить какой-то этап жизни – это акт освобождения. Мне только сейчас бросилось в глаза, что у вас нет никакого багажа.
– Я абсолютно свободен ото всего, Тони. И завершил все жизненные этапы, у меня никого больше нет, кого бы я мог оставить или кто мог бы оставить меня. Пойдемте поприветствуем новый день и Монополи.
Это был дом высокопоставленного итальянского фашистского сановника, возвратившегося сюда в конце июля, сразу после падения Муссолини, чтобы переждать события и посмотреть, как они будут развиваться дальше. Некоторые считали его оппортунистом, однако чувства, испытываемые им к победителю, кем бы он ни был, всегда оставались искренними. С самой ранней юности, глядя на сильных мира сего, он умилялся и готов был прослезиться, как это делали другие при виде нищеты. Когда союзники заняли наконец Апулию, он с восторгом вышел встречать их и предоставил в их распоряжение свой дом, свои винные погреба, свою прислугу и себя самого. Победители с удовольствием приняли все дары и даже сердечную услужливость человека, чье прошлое они хотели бы забыть, хотя на него поступали бесчисленные жалобы. Его виллу реквизировали и превратили в отель и кают-компанию для офицеров, сам же владелец жил в летнем павильоне в саду и стал метрдотелем. Благодаря этому он был все время подле победителей, и те заботились о том, чтобы он не столь стремительно забывал, что принадлежит к побежденным.
– Прекрасно, – заверил еще раз Бёрнс, – ванна была достаточно горячей, ленч очень даже недурен, а от обеда мы ожидаем еще большего. А в промежутке неплохо было бы насладиться покоем. Выключите, пожалуйста, радио. Отдыхающему воину приличествует мраморная тишина.
– Ах лорд Байрон! – восторженно воскликнул бывший сенатор. – Великая нация и великий поэт!
– И к тому же прекрасный пловец, синьор сенатор, и освободитель греков, – произнес Тони в унисон, быстро опустошая бокал. Портвейн был чистым надувательством.
Они поднимались на второй этаж по широкой мраморной лестнице. На сей раз они больше уделили внимания скульптурам с обеих сторон: лошадь из белого алебастра с поврежденным крупом – всадника убрали, но остались его ноги.
– Я видел оригинал в Париже на Всемирной выставке тысяча девятьсот тридцать седьмого года, – сказал Дойно. – Сидевший верхом диктатор был голым. Эта копия не идет ни в какое сравнение с героикой той скульптуры.
– Может, мы прикажем неблагодарному сенатору опять водрузить дуче на лошадь?
– Он никогда этого не сделает, даже если ему пригрозить тюрьмой.
– Но почему он тогда оставил лошадь?
– Потому что у него есть художественное чутье и потому что он, сам того не подозревая, является ортодоксальным гегельянцем и в качестве такового всегда принимает сторону исторического хода развития событий. Еще союзники не завоевали Рим. Но как только это произойдет, сенатор посадит на коня Виктора Эммануила[184]184
Виктор Эммануил III (1869–1947) – последний король Италии, 1900–1946 гг.
[Закрыть] или маршала Бадольо[185]185
Бадольо – назначенный королем после смещения Муссолини 25 июля 1943 г. премьер-министр Италии.
[Закрыть]. Точно такие же формы носят и ваши победные триумфы, дорогой Тони.
– Они и ваши тоже!
– Нет, я не принадлежу к победителям. И все это серое утро я хочу проспать. До вечера, Тони.
Меряя большую комнату шагами от двери до окна и обратно, Бёрнс каждый раз останавливался перед зеркалом, чтобы рассмотреть себя. Он уже давно думал о том, что совершенно не знает своего собственного лица. Он был не в состоянии представить его себе – даже сейчас, стоя перед зеркалом с закрытыми глазами. Это потому, думал он, что у него нечеткая, плохо прописанная физиономия.
Он взял у лейтенанта несколько таблеток, надолго прогоняющих усталость и сон. Он хотел составить донесение тому большому человеку, доверию которого он был обязан своими миссиями. Сначала надо было привести в порядок воспоминания и мысли. Параллельно существовал целый ряд подробностей, пусть и не столь значительных, однако же они обязательно должны были фигурировать в его послании, потому что узнать о них доставит адресату удовольствие. Он прочтет письмо в постели, при размягчающем комфорте, в котором этот истинный полководец не мог отказать себе даже среди катастроф и военного хаоса. Вот уже в течение нескольких десятилетий история его времени идентифицировалась для него с его биографией. Та манера, в которой он играл свою великую роль, зачастую в значительной степени соответствовала тому блистательному умению, с каким он создал свой имидж. В течение нескольких десятилетий он все сделал для того, чтобы стать тем, кем сейчас был. Тони, работавший на него и давно знавший его лично, так до сих пор и не понимал, делал ли его шеф историю, чтобы иметь возможность писать о ней, или он писал, потому что делал историю. Не забыть упомянуть анекдотические случаи и шутки, но не переборщить, сказал себе Тони, опять разглядывая себя в зеркале. Совершенно верно: нос как длинный восклицательный знак, заканчивающийся никому не нужной запятой. Рот ему под стать, как у чревовещателя. Самые тонкие анекдоты приберечь на потом, для устного доклада. Надежный ли союзник Тито? О, он намного надежнее герцога Мальборо. У него нет секретов. И он не будет колебаться, – он коммунист и установит в Югославии коммунистический режим. От нас он ждет помощи, а не от русских, естественно. Потому что мы ему дадим ее, а русские нет. И мы это сделаем, потому что он нам выгоден, даже если и не любит нас. А когда мы ему больше не будем нужны, тогда он избавится от каждого из нас – вполне сердечным пинком под зад. Его люди притащили с собой в прошлом году на волах маленькую типографию. Они напечатали одну книгу, одну-единственную: «Проблемы ленинизма», написанную непогрешимым Сталиным. Несмотря на всеобщую разруху и нужду, они праздновали день рождения грузина так, словно тот родился в ночь на двадцать четвертое декабря, а не двадцать первого, как простой смертный. Еретиков уничтожают беспощадно. Вы видите, сэр[186]186
Имеется в виду премьер-министр Великобритании Уинстон Черчилль; происходил из семьи герцогов Мальборо.
[Закрыть], Тито надежен, надежнее… Нет, не надо больше трогать тень великого предка! Глаза, однако ж, вовсе недурны. Конечно, было бы лучше, если б они были серыми или голубыми, а не что-то среднее. И Синтии они тоже нравились, даже ей. Но это же еще не причина, чтобы жениться на девушке. А тогда почему? Слишком все глупо. И такой вот болван еще вмешивается там, где решаются судьбы государств и народов. Глупости, конечно, гораздо проще разобраться в сложностях ситуации на Балканах, чем в семейных неурядицах, особенно в своих собственных.
Он наконец сел, придвинул к себе бумагу. Личную почтовую бумагу сенатора. Если посмотреть на свет, то видны водяные знаки: свастика – fascio[187]187
Пучок, связка (ит.).
[Закрыть].
Пока он писал первые слова, улыбка еще не сошла с его губ. Эта в высшей степени странная улыбка умудренного жизнью ребенка полностью изменяла его лицо, придавала ему очарование. Тони не ведал о ней, он никогда не видел ее. Перед зеркалом он улыбался только иронически.
После ужина они уединились в углу импровизированного бара.
– Смерть фашизму, свободу народам! – произнес Тони по-хорватски и поднял бокал. Дойно кивнул согласно.
– Вы стали антифашистом с появлением фашизма и поэтому непременно должны поднять свой бокал после такого тоста, Дойно.
После того как Дойно молча посмотрел на морских офицеров, оживленно беседовавших с двумя молодыми девушками, Тони добавил:
– Я знаю, вы обещали людям там не вести со мной никаких политических разговоров. Но ведь все это уже осталось в прошлом. И теперь вы наконец-то должны мне сказать, что скрывается за вашей политической меланхолией.
– Ничего такого, чего бы вы тоже не знали. Через год-два, когда фашизм будет окончательно побежден, все станут антифашистами. С опозданием на одно-два десятилетия. А новые опасности, против которых нужно собирать силы сегодня, они опять опоздают заметить. Моя меланхолия, как вы это называете, есть только выражение аллергии на все эти опоздания. Антифашизм, который вы, английский консерватор, восторженно разделяете здесь с маршалом Бадольо, а там с новоиспеченным демократом маршалом Сталиным, открывает вам перспективы гигантских побед…
– Тем лучше!
– Конечно. Но победа – это не цель, а только средство, и вот вопрос – к чему, к достижению чего?
– Давайте все по порядку – сначала разобьем врага, потом установим мир! Так повелевает здравый человеческий смысл.
– Его хватает только для решения простых ситуаций. Термометр – полезный прибор для измерения температуры, но он не показывает надвигающегося землетрясения. Десять лет назад ваш здравый человеческий смысл увидел в Италии Муссолини только то, что поезда ходят точно по расписанию, а карабинеры вежливо дают справки туристам, а позднее, в гитлеровской Германии, что немецкие спортсмены ведут себя по-джентльменски.
– А что мне бросилось в глаза у партизан? – спросил с любопытством Тони. – Скажите мне, пожалуйста, сейчас, чтобы я мог добавить это в постскриптуме к своему письму.
– Вы были при том, когда мужественные солдаты этой войны, ослабленные, истощенные постоянным недоеданием и с незалеченными ранами, оказывали сопротивление превосходящим силам врага и каждый раз уходили от разгромного поражения. Вы видели, как из страданий куется оружие, как в разочарованиях черпается надежда и как из ежедневно побеждаемых возрождается непобедимая армия. Тони, вам нет нужды писать постскриптум, потому что вы еще и до того знали, что полководцы сегодняшних союзнических армий будут завтрашними врагами. После этой войны не наступит мир. Ваши гигантские победы заставят сложить оружие лишь несколько правительств, но не тоталитаризм.
– Стало быть?..
– Стало быть, надо, чтобы союзники срочно высадились и заняли дунайские страны, прежде чем туда придут русские. Историки континента сформулировали максиму – британцы остаются надежными союзниками до самого последнего выстрела и только после него нарушают обет верности. Но если вы бросаете на произвол судьбы Польшу, ради спасения которой дали себя втянуть в войну уже сейчас, задолго до последнего выстрела, тогда…
– Но об этом даже и речь не идет! – прервал его Тони.
– Вы ждете официальных коммюнике, в которых вам сообщат об этом, а для меня достаточно инцидента с Катынью. Разрыв дипломатических отношений[188]188
Имеется в виду разрыв дипломатических отношений 25 апреля 1943 г. с правительством Пилсудского в Лондоне.
[Закрыть], которым Сталин ответил на требование поляков установить истину, является признанием, устраняющим любые сомнения. Конечно, можно было и даже следовало приписать это злодеяние немцам, но тот, кто хочет заставить замолчать голоса родственников погибших и одновременно объявляет себя преемником дела своих жертв, тот и есть убийца.