Текст книги "Как слеза в океане"
Автор книги: Манес Шпербер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 69 страниц)
Часть вторая. Подготовка
Глава первая1
Даже прибираясь, Матильда хранила на лице выражение суровости, переходившей в отвращение всякий раз, когда она приближалась к Дойно. Релли могла сколько угодно твердить ей: «Но, Матильда, все давно уже в прошлом, все плохое забылось и больше не вернется». Однако Матильда не забыла ни единой даже самой малой частицы тех страданий, которые этот человек, Дойно, причинил ее госпоже. Прошло пять лет, и казалось, что она наконец успокоилась и даже почти забыла его, а тут вдруг он является и садится обедать как ни в чем не бывало.
Говорили они о последних работах Эди; Релли почти не слушала. Эди рассказывал, а Дойно с величайшим интересом слушал. Как всегда, когда ему надо было покорить кого-то, он поддакивал несколько хрипловатым голосом, наклонясь в сторону говорящего, точно ловя каждое его слово. Теперь Дойно решил покорить Эди, человека, за которого она несколько дней назад вышла замуж.
Позавчера, когда она неожиданно услышала по телефону его голос и он представился, а потом назвал ее по имени, Релли на мгновение охватило прежнее чувство: руки похолодели, колени подогнулись. Но это сразу прошло, она вполне овладела собой и заговорила легким тоном, единственно приемлемым в такой ситуации. Нет, она тоже уже не была прежней.
А он совсем не изменился, разве только стал чуть менее порывист. Это был все тот же человек, которого она любила когда-то. Раньше она думала, что ей не хватит жизни, чтобы забыть эту любовь. Но прошло лишь немногим более пяти лет, а она уже смогла остаться спокойной, волнуясь не более, чем когда держала в руках его письма. Еще недавно знакомый почерк вызывал у нее в душе целую бурю, но потом прошло и это, и осталось лишь физическое ощущение воспоминания. Какие же чувства она испытывала к нему теперь? Она смотрела, разглядывая слишком резкий профиль худого, бледного, отдающего желтизной лица, и ничто не понуждало ее заговорить с ним. Она слышала его голос:
– Йозмар Гебен, наверное, рассказывал о нашей с ним встрече?
– Да, – ответил Эди. Казалось, ему хочется добавить еще что-то по поводу этой встречи; он поднял правую руку, лежавшую на подлокотнике кресла, и опустил ее мягким, но быстрым движением. – Да, – повторил он. – Как он там поживает, наш Йозмар?
– Со службы его уволили. Он открыл маленький магазинчик радиоаппаратуры и при нем – ремонтную мастерскую; ну, это вы, наверное, знаете. Судя по всему, он доволен жизнью.
– Он намекал, что вроде бы разводится. Что там, обычная история, не сошлись характерами?
И поскольку Дойно не ответил, Эди продолжал:
– Я когда-то любил этого паренька, да и теперь еще думаю о нем как о старом друге. Понимаете? Потому я и спрашиваю. А жену его вы знали?
– Да, – в раздумье ответил Дойно. Эта тема, видимо, мало его интересовала. – Видите ли, Рубин, эта женщина, ее зовут Лизбет, – одна из тех недостаточно или, может быть, неудачно эмансипированных женщин, у которых есть одно несчастное свойство, впрочем, вполне логично отсюда вытекающее: они притягивают мужчин, принимающих эту псевдоэмансипацию всерьез. Они уже не видят смысла в браке, но еще и не знают, что им делать с собой и со своей свободой. Она пошла в компартию, чтобы бороться за эмансипацию своего класса. И – сама эмансипировалась от своего класса, выйдя замуж за сына тайного советника Гебена, который и сам тогда уже был главным инженером. И испортилась окончательно. Йозмар мог лишь наблюдать за этим: он был бессилен исправить или изменить что-либо.
– Вы считаете его настолько слабым человеком?
– У человека, который вынужден сильно переоценивать свою жену, чтобы не начать презирать ее, позиция и в самом деле довольно слабая. Кто боится последствий собственной победы, тот проиграл, еще не нанеся первого удара.
Да, он верен себе, подумала Релли. Сама по себе эта несчастная женщина, Лизбет, его не интересует, она для него попросту не существует. Так, типичный случай – полуэмансипированная женщина и так далее. «Страдание, из которого нельзя извлечь обобщающего урока, напрасно, оно бессмысленно и подобно обычной смерти: пострадать ни за что!» Ей приходилось в свое время много выслушивать таких фраз, точно они должны были служить ей оправданием; на самом деле они служили лишь основанием тому приговору, который он ей вынес, которым он отравил ее любовь.
Тогда ей еще казалось – боже, как глупа и влюблена она была! – что он сам не умел страдать, а потому не мог сострадать другим. И лишь в тот вечер в прокуренном кафе, когда Дойно ушел, чтобы больше не вернуться, он сказал ей, а она поверила, что он немало выстрадал из-за нее. И все зря. Это был окончательный приговор.
Когда вышла книга – ее первый крупный успех, – он решил, что она наконец освободилась от прошлого, а значит, и от него, и впервые снова написал ей. Так, несколько слов на открытке с морским видом. Теперь, мол, они оба должны признать, что она извлекла урок из своих страданий.
После этого она несколько месяцев жила как в кошмаре – снова ждала. Прежде она и не подозревала, какая это мука – ждать. Снова и снова вскакивать среди ночи, думая, что звонил телефон, хватать трубку: «Это ты, Дойно?» – и, не услышав ответа, решить, что он и так звонил слишком долго, а она проснулась лишь при последнем звонке, и снова ждать, ждать, когда он опять позвонит. Что он знал об этом?
Нет, в кошмарном сне не бывает желания – оно превращается в страх. Так она отвыкла желать его. Она начала бояться нежности, которая все-таки захватывала ее, ибо испытывала страх перед скорым ее концом. В его объятиях этот страх возрастал безмерно. И он знал это, потому что она была плохой партнершей, и он сам тоже делался плохим партнером.
Насколько все было бы легче, если бы она любила в нем только любовника. Но она любила иначе, любила в нем иное, а оно ускользало, постоянно присутствуя и в то же время оставаясь недоступным.
Эди перешел на крик. Он вскочил, размахивая правой рукой, а левой неловко ловя спадающие очки:
– Нет, Фабер, я и вам повторю то же, что уже достаточно ясно высказал Гебену. Вы все мне глубоко неинтересны, если вы ничего не можете сделать для Горенко. С этим человеком поступили несправедливо. С той поры, как я рассказал об этом Йозмару, прошел целый год. Может быть, за это время Горенко уже погиб. Боже мой, неужели не понятно? Да даже если бы вам от меня ничего не надо было, а просто если бы я пришел и сказал: «В России живет замечательный молодой ученый. В интересах самих же русских, раз уж они так пекутся о своем престиже, позволить ему снова вернуться к работе». Вместо этого его медленно убивают. А они еще присылают журналы и прочую дребедень, чтобы убедить меня и мне подобных в том, что Советская Россия – рай для ученых. Да я плюю на этот рай, плюю, дорогой Фабер, потому что там возможно то, чего не бывает больше нигде: там заживо хоронят такого человека, как Горенко!
Он снова сел и обернулся к Релли:
– Он пришел за тем же, зачем они посылали ко мне беднягу Йозмара. Но нам не понять друг друга. Они твердят мне о социализме, о строительстве нового мира, об освобождении, а я говорю: освободите для начала этого человека. Хорошо, пусть я индивидуалист, сентиментальный мещанин, но меня действительно волнует судьба Горенко, который для человечества куда ценнее всех их вместе взятых, он один важнее всей их пустопорожней болтовни. Мои последние два письма ему и перевод вернулись с пометкой: «Адресат от получения отказался». Ты понимаешь, Релли, что это означает?
Она взглянула на Дойно, в первый раз за все это время посмотрев ему прямо в глаза.
– Извините меня, Фабер, – сказал Эди уже спокойнее, – я погорячился. Но от сути сказанного я не отрекаюсь.
Дойно по-прежнему еще молчал. Эди, снова начиная терять терпение, сказал:
– Если хотите, давайте вообще оставим эту тему. Я понимаю, вы тут мало что можете сделать. Ваша задача – восхищаться всем, что там происходит, и защищать это от любых нападок.
– Это верно, – подтвердил Дойно, – мы тут действительно мало что можем сделать. Но подумайте, Рубин, может ли быть иначе?
– Не надо, – воскликнул Эди, – только не надо опять этих «диалектических» объяснений. Мне достаточно вашего признания – пусть оно станет концом, а не началом нашего спора.
– Пусть. Но раз уж вы заговорили о Горенко, давайте я расскажу вам, что мне известно о его деле. Я не говорил, кстати, что хорошо его знаю?
– Нет, – удивленно воскликнул Эди. – Что же вы до сих пор молчали? Рассказывайте!
Дойно с необычной для него обстоятельностью стал рассказывать о своей первой встрече с Горенко:
– Он так и стоит у меня перед глазами – всякий раз, когда я о нем думаю: высокий, плечистый, огромный череп гладко выбрит, белая рубашка мелькает за кустами. Казалось, что он притягивал лунный свет, что тот следовал за ним во время этой пляски в лесу, – гармошка и веселые прихлопы, которые должны сопровождать этот танец, звучали, видимо, только у него в ушах. Но, глядя на него, мы тоже верили, что слышим их. Он был так счастлив, что мне даже не хотелось спрашивать отчего. Потом, позже, я понял: он был счастлив оттого, что у него недавно родился второй ребенок и Елена, о которой думали, что она не выживет после тяжелых родов, жива, здесь и видит, как он пляшет. Быть счастливым – это трудное искусство, мало кому доступное; у Горенко это получалось само собой.
В тот вечер мы, несколько партийцев, были у него на даче. Это было в трудном тысяча девятьсот тридцатом году, когда даже самые великие надежды, с которыми нас встречали повсюду в стране, угнетали нас, как тяжкий груз, как обещания, от которых зависит все, но выполнить которые невозможно. И тут мы увидели, как он пляшет в лесу, и поняли, нет, почувствовали без слов: такие, как Горенко, доберутся до противоположного берега, даже если придется на коне пересекать океан. Да, таким я его видел в последний раз.
– Ну, и что дальше? – нетерпеливо спросил Эди.
– В октябре тысяча девятьсот тридцатого года ГПУ в ходе крупномасштабного расследования установило, что Иван Гаврилович Горенко, член партии с июля тысяча девятьсот семнадцатого года, поддерживал связь с оппозиционерами, как исключенными из партии, так и скрывавшими свою сущность; что двоих из них, кем-то предупрежденных и вовремя скрывшихся, он укрывал у себя на квартире, а одного под вымышленным именем даже взял на работу к себе в лабораторию. Сначала Горенко не желал отвечать ни на какие вопросы, но показания его жены, а потом и очная ставка с ней дали следствию неопровержимые улики. Тогда он кое в чем сознался. Но раскаяться не пожелал и до конца стоял на том, что совершил преступление не по политическим мотивам, а исключительно из чувства дружбы к обоим оппозиционерам, хотя и знал, что они стали классовыми врагами. Из партии его исключили, и дело было передано в органы. В январе этого года Горенко обратился из тюрьмы к ЦК. Он сделал подробное признание, назвав поименно всех друзей и знакомых, когда-либо допускавших высказывания, из которых можно было сделать вывод об их оппозиционном отношении к партии, ее политике и руководству. Кроме этого – достаточно полного – признания, он написал еще заявление, в котором признавал свою вину, клялся в верности партии и обещал в дальнейшем служить ей с еще большим рвением и безоговорочно выполнять все указания руководства. Ввиду полного признания вины, а также заслуг Горенко во время гражданской войны и в последующие годы, партия постановила принять его заявление к сведению и, оставив в силе решение об исключении, дать ему в будущем возможность подать заявление в кандидаты.
– Нет, – не поверил Эди, – нет, это невозможно!
– Вам будет интересно узнать, Рубин, что Горенко признавался и в том, что пользовался вашими услугами – без вашего ведома. Он посылал вам длинные списки книг, которые хотел бы заказать, – вы их передавали в книжный магазин. Списки были напечатаны на машинке. Между строк невидимыми чернилами был написан другой текст, адресованный вождям оппозиции за границей. Один из служащих магазина передавал его по назначению.
– Я об этом и понятия не имел! – поразился Эди.
– Само собой.
– Почему же он признался во всем этом?
– Не знаю. Причин может быть много. Последнее, что я слышал, – его побудила к этому жена.
– Женщина, которая предала его?
– Женщина, которую он любит. Такой индивидуалист, как вы, должен был бы понять это скорее, чем я. Вы превыше всего ставите некий отдельный индивид. А его на самом деле нет.
– Вы ошибаетесь, Фабер, он есть. Для биолога он всегда есть, даже если вы о нем забыли.
– Нет, я не так уж забывчив. Один на один человек остается лишь со смертью, да и то – он мог бы остаться, если бы пережил свою смерть, а не умер, если бы сумел ощутить свое небытие.
Релли вышла. Она неожиданно захотела внимательно рассмотреть себя в зеркале, так, словно ей вдруг понадобилось с величайшей точностью описать свое лицо. Вернувшись, она услышала усталый голос Дойно:
– Видите ли, Рубин, революция, конечно, нечто великое и возвышенное. Но для тех, кто ее делает, она состоит из интриг и мелких повседневных забот. Революция – это, конечно, идея, ставшая силой. Но она же – отличная конъюнктура для разного рода карьеристов, садистов, истериков. Она, конечно, уничтожает несправедливость. Но она же, особенно в своем начале, в свои великие мгновения – сама источник величайших несправедливостей. Когда таких несправедливостей набирается очень много, их жертвы могут стать ступенями, по которым взойдет на трон какой-нибудь честолюбивый генерал. Революция настолько возвышенна, что ради нее стоит жить, и любая действительность становится бледной и пустой, если не служит подготовке великих преобразований. Но для того чтобы эти преобразования удались, возвышенными должны стать и средства их достижения. Вот тут-то и начинается абсолютизация. Те, кто решился положить конец варварской предыстории человечества, сами родом из этой предыстории. Они идут сокрушать идолов, а их души – это души идолопоклонников. Скажите, Рубин. – Дойно повернулся к нему. – Из меня, по-вашему, получился бы партийный лидер?
– Да, – ответил Эди, взглянув на него, и повторил решительно: – Да! Вы могли бы многое исправить и многое предотвратить из того, что позорит революцию!
– Предотвратить? Разве можно предотвратить все побочные явления того события, к которому стремился всю жизнь? Подумайте, разве вы можете предотвратить боль, кровь, грязь и прочее, что делает роды одним из самых отвратительных процессов на свете? Разве вы…
Релли почувствовала, что их разговор окончен. Видно было, что Эди устал. А у Дойно появились признаки легкого беспокойства, всегда охватывавшего его, когда он – и это, казалось, всегда наступало внезапно – не мог больше выносить помещения, людей, разговоров, и стремление побыть одному становилось навязчивой, почти физической потребностью. Она сказала:
– Не обижайтесь, я слушала невнимательно; вы уже наконец договорились?
– В самом деле! – воскликнул Эди. – Вы же так и не сказали, чего, собственно, от меня хотите. Вы рассказали много интересного, бесспорно, но пришли вы, наверное, все-таки не за этим?
– И за этим тоже, потому что хотел познакомиться с вами. Теперь я вас немножко знаю – и знаю также, как мы можем вас использовать. Вы нам очень понадобитесь. Мы готовимся в подполье. В определенный момент наличие хорошо подготовленного аппарата может стать для нас вопросом жизни и смерти. Некоторые наши секции, например на Балканах, уже работают в подполье. Многие их руководители находятся в Вене, и проблем у них хоть отбавляй. Вы можете им помочь. Благодаря вам могут быть спасены драгоценные человеческие жизни, лучшие борцы могут быть избавлены от застенков и пыток. Тот товарищ, с которым вы в основном будете поддерживать контакт, обратится сначала к Релли, она его знает. Это Вассо, ты ведь помнишь его, Релли, правда? Полагаю, Рубин, что он многое объяснит вам лучше, чем я сумел сделать это сегодня вечером.
– Вы забыли, Фабер, что я еще не дал согласия.
– Я знаю.
– Но вы все-таки считаетесь с тем, что я ведь могу отказаться?
– Я считаюсь только с нашим тяжелым положением и с тем, что вы нам очень нужны; полагаю, что и вы это знаете.
– Но вы забыли, что я не коммунист.
– Нет, этого я не забыл, но из нашего сегодняшнего разговора я понял, что, когда гибнут такие, как я, такие, как вы, не могут оставаться равнодушными.
– А вы знаете, что я член социал-демократической партии?
– Знаю. Но ведь и вы знаете, что социал-демократы бороться не хотят и не будут.
– В этом я не вполне уверен.
– И будете дожидаться победы Гитлера, чтобы увериться вполне?
– Я ничего не обещаю, но друга вашего приму.
– Мне этого достаточно, Рубин.
– Вы уже уходите?
– Да, уже поздно. К тому же мне завтра рано вставать, а обычно я сплю долго.
– Эди, я провожу его, – сказала Релли.
– Всего доброго! – сказал Дойно, пожимая руку Эди. – Мне хотелось бы встретиться с вами в другой обстановке. Мы могли бы о многом поговорить, о вещах настолько важных, что важнее их когда-нибудь, наверное, ничего не будет. Я мог бы многому у вас поучиться.
– Нет, это я мог бы у вас многому поучиться, – ответил Эди с теплотой в голосе, которой и сам от себя не ожидал.
2
Стоянка такси была близко, они почти подошли к ней, но до сих пор не обменялись ни единым словом. Она немного отстала; он заметил это и извинился, – наверное, она еще помнит, что он любит ходить быстро.
– Да, – ответила она.
Мостовая была влажной, прошел дождь, и теперь дул холодный ветер с Дуная. Сжав губы, она ждала, чтобы он заговорил. Наконец он сказал:
– Здесь ничего не изменилось. Смотри, даже булочник, и тот до сих пор «поставщик императорско-королевского двора».
Неужели это все, что он может мне сказать, подумала Релли.
– А Матильда по-прежнему ненавидит меня, как будто за это время ничего не произошло. Она единственная осталась верна своему чувству. А может, это потому, что ненавидеть легче, чем любить.
– Почему ты считаешь, что ненавидеть легче? – запальчиво спросила Релли.
– Почему? В частности, потому, что для ненависти причины всегда найдутся. К тому же тот, кого ненавидят, то и дело добавляет к ним новые или закрепляет старые. А любовь сама уничтожает свои причины, как пламя – солому.
– Всегда?
– Если возлюбленный умирает слишком рано, эти причины могут сохраняться долго. У могилы любовь иногда может жить вечно – у покойников тут, так сказать, самые высокие шансы.
– Мы уже пришли. Стоянка здесь, за углом, – сказала Релли.
– Хорошо, давай теперь я провожу тебя обратно.
– Спасибо! – Все равно, подумала она, попрощаются ли они сейчас или позже. Он для нее – чужой человек. Теперь, когда они остались вдвоем, он открывает рот лишь затем, чтобы произнести очередную остроту. Они медленно пошли обратно. Она почувствовала его взгляд, но не повернула головы.
– О чем ты хотела меня спросить?
Она не ответила. Он знал, о чем она хочет его спросить, и знал также, что теперь, раз уж он пришел – все равно зачем, – он должен ей ответить. Конечно, теперь это уже не имеет значения, и она это знала. Но чувствовала, что ей необходимо, чтобы он начал оправдываться, а она бы ответила, что теперь ей все равно, теперь она жена другого. И рассказала бы ему об Эди, который ее спас. Но он молчал. Она сказала:
– Ты тогда просто бросил меня. Причем я не сделала ничего такого, что заставило бы тебя уйти именно в тот вечер, именно в тот четверг и навсегда. Ты же знал, что… ну, в общем, что это могло для меня плохо кончиться. Что я тебе сделала, почему ты подверг меня такой опасности?
– Ты прекрасно знаешь, что я могу ответить на все эти вопросы. Ты знаешь это и, наверное, не забыла, что наша совместная жизнь была лишь напрасным мучением.
– Почему? – не сдавалась Релли. Она остановилась и посмотрела ему в лицо.
– Почему? – задумчиво переспросил Дойно. – Почему? Возможно, потому, что я слишком мало любил тебя, а ты – только не обижайся, – ты меня вообще не любила.
– Так ты до сих пор считаешь, Дойно, что я не любила тебя?
– Да, и сегодня уверен в этом так же, как тогда. В своем стремлении целиком завладеть мною ты даже себе не могла признаться, лишь принимая его за любовь.
– Да, я хотела завладеть тобою, потому что безумно любила тебя. Ведь это же правда! Подумай хорошенько и ты сам с этим согласишься!
Он промолчал. Видимо, боялся вновь начинать старый спор. Релли заметила, что и ей это ни к чему. Он прав, все было напрасно. А главное – то, в чем он сам признался только что: он ее не любил.
Они снова пришли к стоянке – и опять повернули обратно.
– Ладно, оставим прошлое. Скажи, Дойно, ты теперь счастлив?
И поскольку он не отвечал:
– А твоя жена – она счастлива?
– Нет, она со мной не счастлива. Ей не хватает надежной, сытой повседневности. А она-то все и определяет.
– И ты так спокойно говоришь об этом? Может быть, ты просто смирился?
– Может быть.
– Это тебе не идет. Кажется, я начинаю в тебе разочаровываться.
Она рассмеялась. Почувствовав, что напряжение спадает, она рассмеялась снова – весело, свободно. Она знала, что теперь могла бы рассказать ему все, страх прошел, да и робость тоже. Теперь она могла бы высказать все те резкие, обличающие слова, которые столько раз говорила ему в своем воображении. Но ей это больше не нужно. Если уж сказать что-то, то, пожалуй, одну-единственную фразу: «Неужели, пока ты говорил мне все эти глупости, тебе ни разу не пришло в голову, что я люблю тебя, как и прежде любила, а новое здесь только одно: мне не нужна твоя любовь, ты мне не нужен».
Но едва она успела начать эту фразу, как перед ней предстала Матильда.
– Вы что же, всю ночь будете гулять в этом холодном резиновом плаще, когда уже так свежо? – возмущенно закричала Матильда.
Релли прошла с Дойно еще несколько шагов. Спросила, протягивая ему руку, скоро ли он опять будет в Вене.
– Не знаю. Думаю, нет. Предстоят крупные события.
– Революция?
– Нет. Возможно, все начнется с контрреволюции и ее поражения.
– А если она победит?
– Тогда мы действительно скоро увидимся – или уже не увидимся никогда.
– Прощай, Дойно. Не забывай меня.
– Я и не забываю. Прощай.