355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Манес Шпербер » Как слеза в океане » Текст книги (страница 45)
Как слеза в океане
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:50

Текст книги "Как слеза в океане"


Автор книги: Манес Шпербер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 69 страниц)

– Ты так и не сказал, пойдешь ли ты со мной в Безон.

– Ты собираешься прятать меня от полиции? Меня будут искать, чтобы выдать победителям. Ты же служишь в мэрии, разве ты можешь поступать вопреки постановлениям правительства?

– Против таких постановлений восстанут все французы, все как один. Ты бы должен знать нас, Фабер.

– Я знаю вас такими, какими вы были до сих пор, я знаю, какими вы будете завтра. Ты будешь удивлен и глубоко разочарован, Бертье. Литвак как-то сказал: «Кто живет в презрении, тот не остановится уже ни перед каким преступлением».

– О чем ты?

– О завтра и послезавтра. Падение ваше только начинается, Бертье, тогда как вы полагаете, что оно уже кончилось. И будет очень трудно быть хорошим мэром Безона.

Последние дни оказались самыми тяжелыми. Группа распалась, только четверо – Антонио, Бертье, Фабер и Лео – остались вместе. Они влились в большой поток беженцев. Когда перемирие было подписано, они уже добрались до окрестностей Гренобля.

Это была первая ночь, когда они легли спать, уверенные, что проспят до утра. Они лежали на пышном, ароматном сене, небо над ними было полно звезд. И тишина, ни звука кругом.

– Ты тоже еще не спишь? – спросил Лео. – Ты же свободный человек, чего тебе беспокоиться? А у меня жена и двое детей, кто знает, где они сейчас? И Жако, что из него выйдет? Немцы не позволят ему учиться. С тех пор как он родился, у меня была одна цель – чтобы он стал зубным врачом. Зубной врач во Франции – ты и сам небось знаешь, какая это сладкая жизнь. И зачем я с себя три шкуры драл, не затем же, чтобы Жако стал таким же ничтожным фабричным швецом, как я? Какой же тогда смысл имеет вся эта жизнь?

– Тебе надо выспаться, Лео, утро вечера мудренее.

– Франция проиграла войну. У Жако больше нет будущего, а он говорит, я должен спать! Ей-богу, Фабер, я иногда думаю, что у тебя нет сердца! Конечно, ты можешь сказать, кто-то же всегда проигрывает. Но почему именно Франция? Где же справедливость? А если справедливости больше нет, тогда и вообще ничего больше нет! Ты слышишь, что я говорю, или нет?

– Спи, Лео, доброй ночи!

– Гитлер мне скажет, ты должен взять себе еще одно имя. Он боится, что у меня в документах будет значиться только Залман-Лейб Янкелевич, а то без Израеля можно будет подумать, что я младший брат папы римского. Ладно, пусть будет Израель. Но ты знаешь, что он сделает? Он оберет французов, оскорбит их, обидит, он захочет каждый день им доказывать, что он сильнее. И что из этого выйдет? Ведь они же, французы, не привыкли, они же не знают, какая тяжелая может быть жизнь, и тогда они сделают плохо. Кому плохо? Нам. Я тебе скажу, Фабер, Гитлер испортит французов, такой прекрасный народ, который всегда говорит: живи и жить давай другим! Он не даст им жить, а они не дадут жить нам. Чем мой Жако виноват, что немцы вдруг с ума спятили, взяли простого обойщика и сделали из него самого главного хозяина? А французы чем виноваты? Ответь мне, ты же образованный человек.

– Дай мне спать!

– Что значит спать? Ты понимаешь вообще, где ты спишь? Во Франции? Но если Франции больше нет, то где ты спишь в таком разе? Нигде! Бертье мне рассказывал: один французский генерал произнес в Лондоне речь, так он сказал, что Франция проиграла битву, а не войну. И я тебе говорю, он не дурак, этот генерал, потому что он таки прав! Бернар тоже всегда говорил, что тот, кто разбирается во всяких священных книгах, тот знает, что Гитлеру нипочем войну не выиграть. Но как же он ее не выиграет, если ты лежишь тут и только о сне и думаешь, если мы ничего не делаем? Фабер, я тебе говорю, надо что-то делать! Я дам тебе поспать, ты только скажи мне одно-единственное словечко: ты веришь, что мой Жако будет зубным врачом во Франции, да или нет?

– Да, Лео, да!

– Ты сказал «да», но я вижу, что ты не веришь. Слушай-ка…

Дойно глубже зарылся в сено. Он больше ничего не стал слушать. Впервые с тех пор как он научился думать, ему показалось, что он может стать равнодушным: к людям, их чаяньям, их жалобам. Это было бы спасением, думал он, достойным презрения спасением.

Лео долго еще говорил, пока вдруг не заснул на середине фразы. Короткая июньская ночь близилась к концу. Медленно проступали очертания гор, их бело-серые вершины были как огромные плечи, которыми горы равнодушно подпирали небо.

Итак, величие природы – в равнодушии. Достойно ли оно презрения? В этот миг Дойно завидовал каждому камешку за то, что он не человек.

Глава третья

У него еще не было ни ночлега, ни денег, чтобы заплатить за ночлег. Иными словами, его и других иностранных добровольцев демобилизовали: у них отняли форму и взамен выдали старые, застиранные спецовки. В их бумагах значилось, что они не имеют права на демобилизационное вознаграждение. Лишь специальный декрет мог бы способствовать восстановлению их прав, но в общем декрете о них попросту забыли.

Первый день вновь обретенной свободы пролетел без толку – большой портовый город был битком забит такими же, как и он, все хотели поскорее покинуть страну. Море сулило спасение вдали. И ведь людям немного надо – кое-какие бумаги, кое-какие печати, а еще деньги на дальнюю дорогу и место на корабле.

– Перспективы не так уж плохи! – объяснил ему бывший немецкий министр. Он непрерывно оглаживал дрожащей рукой свою веснушчатую лысину, словно любая капелька пота могла его как-то особо обозначить, выдать вражеским агентам. – В любом случае прежде всего надо попасть в Португалию. А туда попасть дело не такое уж хитрое.

– Так что же нужно сделать? – спросил Дойно. Он был благодарен бывшему министру за то, что тот его узнал, задержался с ним и вот теперь дает разъяснения. Одновременно в нем росло и отвращение к нему, оно было сродни ненависти к самому себе или ужасу перед обезьяной в клетке, в движениях которой боишься узнать себя.

– Итак, само собой разумеется, португальцы не дадут въездной визы, а только транзитную. Это не так уж скверно, тут можно купить китайскую визу, цены вполне приемлемые. Но китайцы вовсе не хотят, чтобы мы ехали в Китай, и потому настаивают, чтобы им предъявили южноамериканскую визу, хотя бы даже транзитную. Следовательно, существуют целых три возможности, цена примерно одинаковая на все. Короче говоря, если у вас есть южноамериканская и китайская визы, то это уже безусловно большой шаг вперед. – Министр облизал губы – это было выражением торжества, как показалось Дойно, который поспешил согласиться:

– В самом деле! Я, к примеру, хочу в Англию, служить в армии. Стоит мне попасть в Португалию, я, конечно, сразу пробьюсь в Англию или хотя бы в Гибралтар.

Хитроумный советчик поднял вверх указательный палец, словно предостерегая вертопраха от бессмысленного риска.

– Сразу видно, что вы в Марселе первый день. Мы здесь уже два месяца, с момента краха, так что удалось набраться и своего, и чужого опыта. Итак, южноамериканская, китайская, португальская виза, все бы хорошо, но… Как вы попадете в Португалию? Может, через Испанию? Превосходно! Испанцы не так уж плохи, во всяком случае, не такие уж они злыдни, как нас стращают некоторые. Может, они вас и посадят на месячишко, прежде чем вы отправитесь дальше. Но, конечно же, вам нужна транзитная виза. И они вам ее тоже дадут. Превосходно! При условии, разумеется, что у вас есть французская выездная виза. А вот ее-то никому не заполучить. Или скажем так: вы ее не получите. И это логично, ибо здесь вы – это вы, а кроме того, вы же хотите попасть в Англию и воевать. Но хорошо, предположим, у вас была бы надежда получить выездную визу – а есть у вас какие-нибудь законные проездные документы? И не будет ли это с моей стороны слишком смело, если я стану утверждать, что у вас вовсе нет таких документов? А чтобы вам, фронтовику, префектура выдала Titre de voyage[128]128
  Разрешение на проезд (фр.).


[Закрыть]
, это и вовсе исключено. Это противоречило бы соглашению о перемирии. – Министр опять выглядел триумфатором. Когда же Дойно громко рассмеялся, он изучающе взглянул ему в лицо и сказал: – Вы смеетесь, потому что считаете ваше положение абсолютно безвыходным. Но вы ошибаетесь. Потому что, во-первых…

Министр на пальцах перечислил семь возможностей, воспользоваться которыми было вполне мыслимо, впрочем, при условии, что у вас есть крепкие связи, прежде всего с американцами и американскими комитетами, и, кроме того, действительно большие деньги.

У Дойно было только два небольших мешка, так называемые musettes[129]129
  Торбы (фр.).


[Закрыть]
. В одном лежали его туалетные принадлежности, а в другом девять банок консервов: рыба и дешевый печеночный паштет, так сказать, последнее причастие для демобилизованного солдата. А еще у него было восемь сигарет в кармане, коробок спичек и окарина Штеттена.

– Вы все время смеетесь, не понимаю чему. Я же вам доказал, что нет никаких оснований для пессимизма.

– Да, – согласился Дойно и встал со скамейки. – Во время первой мировой войны у нас в Вене любили говорить: положение отчаянное, но не серьезное.

Булочник дал ему за большую банку паштета длинный батон и пол-литра вина. Он пошел в порт, сел на скамейку и принялся за еду. Это была его первая в этот день трапеза, и он буквально давился хлебом. Тогда он разломил батон на несколько кусков и сунул в торбу. Потом медленно выпил кислое вино. В гавани стояло лишь несколько небольших судов и только что появилась рыбацкая лодка. Дойно с удовольствием еще долго сидел бы на скамейке, чтобы отдохнуть от всех встреч, но ему надо было довести до конца «акцию». Он дал себе сроку два дня – до сих пор ему еще не удалось раздобыть выездную французскую визу, и он решил бросить это дело. Он мог бы поехать к Релли, она с сыном жила на побережье; он мог бы также попытаться через Италию прошмыгнуть в Югославию. Наверняка Джура, Мара и баронесса ждут его. Но он ни на секунду даже не допускал для себя такой возможности.

Ровно в шесть часов он был в конторе экспедитора. Он спросил там мсье Мартина, сославшись на его кузину Марту, так ему посоветовали. Молодой человек в конторе сказал, что не уверен, что мсье Мартин сегодня еще придет, если время позволяет, можете подождать – на улице, прямо на тротуаре, vis-à-vis[130]130
  Напротив (фр.).


[Закрыть]
. Спустя двадцать минут Дойно уже сидел напротив мсье Мартина. Он выглядел в точности так, как на континенте представляют себе агентов «Интеллидженс Сервис», прекрасно говорил по-французски. Дойно объяснил, что хочет попасть в Англию, показал свои воинские документы, ответил на вопросы, касавшиеся его политического прошлого. К сожалению, он ничем не может ему помочь, сказал под конец мсье Мартин. Нет никакой возможности переправить людей в Англию. Он предложил Дойно немного денег. Дойно рассмотрел банкноту – нет, аллегорическая дама ничем не напоминала Габи – и вернул ее назад мсье Мартину.

– Я забыл или даже никогда не знал, почему коренное население вашего острова принято изображать «пьяницами». Вы не знаете почему?

Мсье Мартин взглянул на него сперва удивленно, потом задумчиво, и тогда Дойно продолжил:

– Нет, не ломайте себе голову, это не пароль, а вполне серьезный, хотя в настоящий момент и не столь насущный вопрос. От вас, британцев, никто и не ждет быстрых рефлексов. Но в ваших глазах отражалось презрение, пока вы не убедились, что я не возьму ваших денег. Будь вы пьяницей, я бы, вероятно, этого не заметил.

Дойно пошел в американский комитет. Ему объяснили, что контора уже закрыта, но на лестницах и в коридорах еще ждали просители. Некоторые узнали его и отвернулись, другие заговаривали с ним, хотели узнать, почему он только теперь, через два месяца после Débâcle, хлопочет об отъезде и с какими особыми целями он так странно, так убого экипирован? Отвечать ему не было надобности, им самим не терпелось рассказать собственные истории.

Был уже вечер. Он сидел на террасе большого кафе. Кельнер согласился за банку сардин принести ему кофе с круассаном да еще две сигареты в придачу и две уже читанные газеты. Дойно чувствовал на себе чей-то взгляд, но глаз не поднимал, однако это не помогло, женщина подошла и села за его столик. Она поспешила сказать, что ее фамилия Беранже, что она француженка. Она вступила с мсье Беранже в фиктивный брак только из-за гражданства, но потом все-таки осталась жить с ним, но в конце концов брак распался. По причинам, говорить о которых не стоит, обстоятельно доложила она.

Последний раз Дойно видел ее семнадцать лет назад. В Берлине. Ее всегда тянуло к людям, о которых в данный момент больше всего говорят. Вид у нее сейчас был запущенный, плохо накрашенная, плохо причесанная, с чернильными пятнами на светлом платье и на пальцах, с коричневыми крошками в уголках губ, видно, только что ела шоколадный торт.

Он думал, врет она или себя обманывает: она говорила так, словно они когда-то были близкими друзьями. Она обращалась к нему на «ты», хотя он точно знал, что они всегда были только на «вы».

Она рассказала, что сейчас она обручена. Будущий муж, химик, хлопочет о визе для нее, все никак не может дождаться, когда же она наконец приедет. Но здесь, в Марселе, она неожиданно познакомилась с одним молодым композитором, он любит ее. Имеет ли она право ответить на его любовь и в то же время принять визу, выхлопотанную для нее женихом, и попросить еще визу для молодого человека?

– Это уж судьба моя такая, всегда быть между двух мужчин. Ты же помнишь, когда ты меня добивался… Я думала, я с ума сойду, потому что как раз тогда…

Он никогда ее не добивался. Дойно продолжал украдкой читать газеты. Там была длинная статья, из которой явствовало, что теперь пора уже подумать о Tour-de-France, велосипедной гонке 1941 года. Война кончилась, и эти соревнования могут помочь французам вспомнить о наиболее прославленных своих добродетелях.

– Тебе, конечно, не очень нравится это слушать, но теперь-то я имею право сказать: я не привязалась к тебе, потому что знала, что ты бабник, – проникновенным тоном сказала женщина, отнимая у него газету.

Он хладнокровно ответил:

– Тут есть явное недоразумение. Я никогда не интересовался женщинами больше, чем самый заурядный из мужчин.

Она засмеялась чересчур громко, потом заговорила вновь, она забросала его ироническими упреками в неверности. И наконец заявила:

– А сейчас ты вернешься ко мне. У тебя, наверное, нет ни комнаты, ни постели – во всяком случае, судя по твоей одежке и этим дурацким торбам.

Он опять спустился в гавань. Ему показалось, что кто-то идет за ним. Но ему было все равно. Он долго ждал, покуда освободится скамейка, – у этих людей, наверное, есть постели, – чтобы он мог вытянуться на ней; его клонило в сон, но скамейка все не освобождалась. Он продрог. И пошел бродить по переулкам, стены домов отдавали дневное тепло, и ему расхотелось спать.

На каком-то углу, в свете фонаря, он вдруг круто обернулся и спросил:

– Зачем вы идете за мной?

Маленький человек отступил на полшага, как-то криво улыбнулся и наконец решился ответить:

– Мне плевать на вас, я знать не знаю, кто вы такой. Я выполняю свой служебный долг. Если у вас нет денег на отель, я вам одолжу, мы снимем две комнаты. Я по горло сыт этим ночным шатанием, я в конце концов не старая шлюха. – Он говорил с чешским акцентом.

Дойно свернул за угол, тот за ним по пятам; немного погодя он сказал Дойно:

– Вы своими ботинками на гвоздях только народ будите. С другой стороны, судя по вашей седине, вы, наверное, человек опытный и, конечно, понимаете, что вам от меня не отделаться. Наверху, рядом с церковью, самое большее в пяти минутах ходьбы, есть кафе, там можно просидеть до утра. Пойдемте, хоть сидя отдохнем. Вы можете чего-нибудь выпить и поесть, я за все заплачу. Не мучайте ближнего. Я уж ног под собой не чую.

Дойно уселся на длинной, плохо обитой скамье в глубине маленького кафе. Хозяин за две банки паштета принес ему кружку пива, бутерброд с сыром, ломоть дыни и кофе с молоком. Маленький человек пошел звонить. Дойно написал на листке бумаги свою фамилию, дату рождения, последний парижский адрес и присовокупил:

«Я убит агентом гестапо или ГПУ. Я прошу поставить в известность доктора Шарля Менье, Париж, бульвар Сен-Жермен, номер дома я не помню. Пусть он позаботится, чтобы меня похоронили в Безоне (Лот и Гаронна), и пусть уведомит моих друзей.

Меня убили не потому, что я важная птица или представляю собой какую-то опасность, наоборот, я просто усталая зимняя муха на обледенелом стекле закрытого окна».

Расшнуровав ботинок, он сунул письмо под ступню. Маленький сыщик вернулся. Дойно быстро расшнуровал и второй ботинок.

– Понимаю, у вас уже ноги опухли. А теперь будьте умником, прилягте на лавку и поспите немножко. Я жду одного друга, он принесет вам добрые вести. Я вас разбужу, когда он придет.

Засыпая, Дойно почувствовал, что кто-то ощупывает торбу у него под головой, но ему было все равно, он даже глаз не открыл. Он не боялся смерти, не боялся, что его убьют. Долгое время он боялся быть мертвым, будоражащие мысли об этом были для него пыткой. Но после смерти Вассо – три года назад, когда Штеттен вернул его в Вену, – он начал страстно желать небытия. Оно перестало пугать его, перестало казаться абсурдом. Потом бывали дни, даже недели, когда он словно выходил из тяжкой тени, летом 1938 года, например, когда он повстречался с Габи. Но все случившееся с тех пор сделало бремя жизни тяжелее, чем когда-либо. Нет, смерть его больше не страшила.

Его разбудили, он медленно поднялся и сел. Перед ним стоял поразительно элегантно одетый стройный молодой человек, он говорил по-хорватски с северо-итальянской интонацией.

– Вы Денис Фабер? Ваш друг Карел велит вам сказать, что сейчас он, к сожалению, не сможет увидеться с вами, а послезавтра в половине первого встретится с вами в этом кафе. Вам не следует беспокоиться, он уладит ваши выездные дела, вы уедете отсюда с дипломатическим паспортом. За это вы должны будете оказать ему одну услугу, совсем небольшую услугу; правда, она вам будет неприятна, но в конце концов в вашей ситуации… Я должен передать вам деньги, вы купите себе приличную, элегантную одежду и чемоданы и лишь после этого снимете номер в хорошем отеле. Мы будем тактично вас оберегать, чтобы с вами ничего не случилось, чтобы вы от отчаяния не совершили какую-нибудь глупость. Но если вам все это не подходит, вы не должны от нас это скрывать. Карел просил передать вам, что на сей раз он не станет навязывать вам спасение. В то же время вы должны знать, что без нас вам отсюда не выбраться. Мы, например, не всегда можем добиться, чтобы американцы кому-то выдали визу, но чтобы вам в ней отказали – этого нам добиться ничего не стоит. Это вы должны понять сразу, так сказал шеф. Итак, ваш ответ?

– Вы родом из Далмации – из каких мест?

– Из Трогира. Ваш ответ?

– Девять лет назад мы в тех местах хоронили Андрея Боцека. Он был так же молод, как вы сейчас. Но он был революционер, а вы маленький агент, кроме того, вы слишком броско одеты.

– Все же я не так бросаюсь в глаза, как вы в вашей застиранной спецовке и с хмурым лицом.

– Скажите вашему шефу, что я хорошо помню историю спасения Оттокара Вольфана и предпочитаю обойтись без его помощи.

– Но вы же не всерьез это говорите! И деньги вы тоже не хотите? Вы что, самоубийца?

– Да, молодой человек из прекрасного Трогира, я самоубийца.

– Это ваше последнее слово?

Дойно поправил свою торбу и снова улегся. Молодой человек подождал еще немного и вышел из кафе.

Дойно пришел слишком рано. Все приемные американского комитета были еще закрыты. Он уселся на верхней ступеньке лестницы и стал ждать. Вскоре появился чиновник, объяснивший ему, что нет никакого смысла тут сидеть, все равно он не будет первым, скорее самым последним, так как у него нет вызова.

В конце первой половины дня его провели в кабинет одного из самых важных деятелей комитета. Он разглядывал Дойно, как пожилые женщины глядят иной раз на какого-нибудь маменькиного сынка: со смесью глубокой антипатии и смутной, пугающей симпатии. У важного лица был хриплый пропитой голос. Он сказал по-английски:

– Мои сотрудники проинформировали меня о вашем случае. Вполне возможно, что вам здесь грозит опасность. Таким образом, было бы несправедливо заставлять вас ходатайствовать о Danger-Visa[131]131
  Виза для тех, кому грозит опасность (англ.).


[Закрыть]
. Но до вас зарегистрировано уже так много людей, что вам пришлось бы ждать долгие месяцы, а может, и годы. Я сомневаюсь, что вы можете ждать так долго.

– Раньше я прийти не мог, я только вчера утром демобилизовался. А те, что уже зарегистрировались, им грозит такая же опасность, как и мне, или еще большая?

Собеседник прикрыл рот и подбородок левой рукой и устремил взгляд в окно. Он, видимо, рассчитывал, что Фабер потеряет терпение и сам начнет говорить, быстро и много, так, что ответ уже не понадобится. Молчание просителя нагоняло на него скуку и в то же время бесило.

– Между тем жить надо, мы даем и пособие, господин Фабер, – проговорил он, медленно отнимая руку ото рта и поднося ее ко лбу. – Заполните анкету, все ваши данные будут проверены. Вполне возможно, что наше заключение будет благоприятным.

– Я задал вам вопрос, вы не ответили, – настаивал Дойно.

– Простите, но решение, кому выдать Danger-Visa, сперва принимается здесь, а потом еще и в Вашингтоне. Вы ждете, что мы для вас откроем все досье и предоставим решение вам?

– Нет, я жду простого, ясного ответа на простой вопрос.

– Мне нечего больше сказать. Анкету вы получите в приемной, в окошке напротив двери.

– У вас трудное положение, мистер Миллер, это несомненно. Вы здесь находитесь, потому что действительно хотите помочь людям, но в конечном счете и вы становитесь сообщником преследователей и убийц. Мне бы следовало влепить вам пощечину, это, по крайней мере, дало бы вам ощущение, что вы мученик, преследуемый и неверно понятый. Между тем мои оплеухи не причинили бы вам боли. Вы же знаете, полузамерзшие мухи зимой не кусаются и не могут летать. И убивают их не из жажды убийства, а из любви к порядку.

Чиновник вскочил, открыл заднюю дверь кабинета и крикнул:

– Ричард, немедленно идите сюда! Господин Фабер грозится надавать мне оплеух, так как я не хочу показать ему все наши досье.

Вошедший, казалось, только и ждал, что его позовут.

– Я Ричард Беллак, – представился он, – я консультирую моего друга Стива Миллера, когда он этого хочет. Теперь вы, Фабер, знаете, кто я такой, а я знаю, кем вы были раньше, но не очень точно знаю, кто вы теперь. Я читал ваш манифест в сентябре или, кажется, в октябре. Я не во всем с вами согласен. Эта война не имеет к нам никакого отношения.

– Ваше мнение в данный момент меня ничуть не интересует. Я вижу, что вы здесь, потому что здесь пока еще нет Гитлера. Вы улизнете отсюда морем, как только нацисты подойдут ближе. Противоречие между вашей политической формулой нейтралитета и вашим страхом перед Гитлером и вашей надеждой, что его побьют другие, мне глубоко отвратительно. Так не будем же говорить об этом. Я должен отсюда выбраться, я хочу отсюда выбраться, я не признаю нейтралитета!

– Вы отреклись от революции и стали французским шовинистом. Но я остался тем, кем был, – здесь, в Марселе тысяча девятьсот сорокового года, я тот же, что и в сталинских застенках.

Миллер стоял спиной к окну, наблюдая за обоими. Он с болью чувствовал, что связь, объединяющая их, сильнее вражды, выражающейся в словах, которые он не очень-то понимал. От него ускользал смысл намеков. А потом вдруг тон их изменился, американец не сразу заметил, что они переменили тему. Беллак сидел совершенно разбитый, с побелевшим лицом и широко раскрытыми глазами. Фабер очень прямо сидел на стуле просителя, он был весь красный, только губы остались бесцветными. Они непрерывно шевелились, но так слабо, что Миллер только диву давался, как отчетливо срываются с них слова.

– Вот в таком же одиночестве умерли наши лучшие друзья, вы знаете это, Беллак, ибо поистине одиноким чувствуешь себя лишь при виде друга, обернувшегося врагом в момент, когда все зависит только от него. Нас еще осталось несколько сотен во всем мире, а может, счет уже идет на дюжины. Мы сами виноваты в том, что нас так мало. Вы, Беллак, помогали подавить кронштадтское восстание. Вот так же, как я сейчас сижу перед вами, сидел передо мной человек по имени Милан Петрович. Еще не наступило утро, а он уже знал, что он погиб. Спустя всего несколько месяцев его переехал скорый поезд Берген – Осло, но еще до того мы отравили его смертельным ядом одиночества – по политическим причинам, веским причинам. Я виноват в смерти старого друга, он хотел спасти меня и себя, а я ему помешал. Он умер как собака, выгнанная из дому в пургу. И кто вам сказал, Беллак, что я хочу спастись? Чего мне недостает в качестве последнего доказательства, что я уже ни на что не гожусь, что я теперь имею право от всего отречься? Но если я сейчас уйду, значит, я – ваш Милан Петрович, а вы…

– Не уходите, Фабер, нам надо все вместе обдумать, – перебил его Беллак слабым голосом.

– Я знаю это, Беллак, один из нашей дюжины как-то сказал: бывают сердца, которые боятся заблуждения, которые слишком трусливы, чтобы трусить. Нам нечего обсуждать.

Он вышел и, пройдя мимо множества ожидающих просителей, стал спускаться по лестнице, держась за перила. Его окликнули, он прибавил шагу, вышел из здания комитета и поспешил свернуть за угол.

Он спустился в гавань, к своей скамейке. Обрадовался, что она свободна и, значит, вся принадлежит ему, на ней он был вроде как дома, мог просидеть хоть целый час – другие сейчас наверняка обедали. День был душный, облака заволакивали солнце, его невидимые лучи обжигали и раздражали, как комариные укусы. Хлеб зачерствел. Его с трудом можно было откусить, а во рту у Дойно пересохло. Он лег на лавку, закрыл глаза. Ему хотелось немного отдохнуть, а потом уйти из города. Теперь он был спокоен и обдумывал тексты писем, которые еще должен был написать. Маре и Джуре, доктору Менье, Релли. Без certificat d’hébergement[132]132
  Свидетельство о предоставлении жилья (фр.).


[Закрыть]
, который они ему прислали, он не мог бы демобилизоваться. Вероятно, они ждут его.

– Простите меня, я уже четвертый раз прохожу мимо вашей скамейки. Неужто я и впрямь обознался?

Дойно открыл глаза и сел. Перед ним стоял человек внушительного вида, хорошо одетый, в прекрасно сшитом темно-синем костюме, в белоснежной крахмальной сорочке, в руке он держал элегантную шляпу. Он назвал себя – инженер, доктор Генрих Либман. Нет, он не обознался, он знаком с Фабером, они встречались в Берлине, в Гамбурге и в последний раз – в Париже.

Обрадованный, он сел, отер лицо шелковым платком и затем элегантным жестом аккуратно положил его на место.

– Должен заметить, что у вас есть чему поучиться. Впрочем, я всегда это знал, даже моя жена иногда говорила о вас в этой связи. Вы укрылись в самом сердце Марселя, где вы просто облачились в костюм, в котором вас никто и не узнает. Я завидую вашему courage[133]133
  Мужество (фр.).


[Закрыть]
. Вот уже три часа я знаю страшную новость, и с той минуты я словно парализован. А вас, вероятно, уже рано утром уведомили? Я угадал?

Лишь через несколько минут удалось выяснить, что же имеет он в виду. Он «из достовернейшего источника» узнал, что прибыл первый список, где фигурируют эмигранты, выдачи которых требует Германия. Либман уже видел «абсолютно надежную копию» этого списка, нашел там свое имя и среди прочих имя Фабера.

– Статьи договора о перемирии, касающиеся высылки, ни в коей мере не могут касаться меня, я никогда не был гражданином Германии, – сказал Дойно.

– Французов это не смутит! – возразил Либман. – Вы их еще не знаете!

– Так или иначе, но меня никто никому не выдаст, если я этого не хочу. А я не хочу, – с улыбкой заметил Дойно, видя, как размокает от пота крахмальный воротничок великана.

– Я знаю, почему вы так говорите. И рассматриваю как незаслуженное везение то, что встретился сейчас именно с вами. Вы могли бы меня спасти, так же как и себя. Скажите, дорогой мой друг, могу я пригласить вас к Dejeuner?[134]134
  К завтраку (фр.).


[Закрыть]
Сейчас уже поздно, но у меня с утра пропал всякий аппетит. Я метался как отравленная крыса.

В ресторане ошибка Либмана прояснилась. Он видел в Фабере «в высшей степени важного» представителя русских, полагал, что он может в любой момент раздобыть русский паспорт и тем самым иметь возможность спастись, по морю переправиться в Россию. Почему бы Фаберу не походатайствовать и за него? Разумеется, он был капиталистом, совладельцем и генеральным директором очень крупного предприятия, но он был, кроме того, – а только это и надо учитывать – специалистом по электричеству с мировым именем. Политически его может рекомендовать то обстоятельство, что он был ближайшим сотрудником того знаменитого, истинно демократического министра, которого нацисты убили еще задолго до захвата ими власти.

Дойно рассказал ему о своем разрыве с русскими, с момента которого прошло уже целых три года. Разочарование Либмана было так велико, как будто он всю жизнь жил только этой надеждой. Но замешательство его длилось лишь несколько минут, затем он вновь обрел надежду. В конце концов, еще нельзя быть уверенным, что французы захотят считаться с требованиями выдачи, а Гертруда, его жена, в любом случае найдет выход. Пока еще можно скрываться, у него есть родственники в Англии и в Америке, есть и кое-какие деньги и здесь, и за границей. Дойно должен поехать с ним, у него есть уединенная усадьба в департаменте Вар, недалеко от моря. Ведь они сейчас товарищи по несчастью, ему страшно даже думать ехать туда одному. И жена его будет рада гостю, особенно сейчас, когда она узнала такую страшную новость.

Жена Либмана радушно приветствовала гостя. Вероятно, она еще издали заметила мужчин и пошла встретить их у высоких ворот, охраняющих вход в провансальский Mas[135]135
  Хутор (фр.).


[Закрыть]
. Это была высокая, стройная женщина, лет под пятьдесят, строгая красота молодила ее. Она что-то болтала походя – о саде, о расположении дома, о благодати, которую приносит тень, оценить эту благодать можно лишь в южных странах. И все-таки Дойно чувствовал, несмотря на ее самообладание, страшную тревогу и мучительное напряжение этой женщины.

Он оставался у себя в комнате, покуда Либман не позвал его к ужину. Большой стол был накрыт словно для какого-то торжества. Уже садясь, он ощутил нечто странное: все предметы имели как бы двойной смысл, это были вещи и символы одновременно, воспоминания и, может быть, напоминания в игре, полной намеков, где схожее и противоположное так переплелись, что все могло означать все, что угодно. Убожество его одежды было вызовом, так же как было вызовом и это богатство, чистейшей воды спесь и признание упадка одновременно. Тяжелая старая мебель была перевезена сюда из гамбургского патрицианского дома, словно она была воровской добычей. Камчатная скатерть, хрустальные бокалы и графины, голубой фарфор – все это тоже были беженцы. Может, это последняя их ночь в этом доме, так же как этот вечер мог оказаться последним для гостя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю