355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Манес Шпербер » Как слеза в океане » Текст книги (страница 19)
Как слеза в океане
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:50

Текст книги "Как слеза в океане"


Автор книги: Манес Шпербер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 69 страниц)

Глава пятая
1

Земля была мягкая и подавалась под ногами. Можно было подумать, что идешь по болоту, но это была добрая, мягкая земля, глубоко пропитанная дождем и снегом. Она комьями липла к башмакам и брюкам мужчин. То и дело кто-нибудь из них останавливался, заметив, что идти стало тяжело, и прикладом винтовки или рукой счищал налипшую землю.

Эди подумал: счастливые люди. Никому из них и в голову не приходит, что это родная земля липнет к ним, не пускает.

Даже когда дождь утихал ненадолго, они этого почти не замечали: воздух был все так же влажен, пахло дождем и казалось, что метрах в ста от тебя небо упало на землю, покрыв ее серыми лохмотьями.

Всего их было человек тридцать, а вел их Хофер. Когда они вспоминали об оставленном городе, эти пять дней почти беспрерывных боев и стрельбы казались им каким-то бесконечно долгим периодом. Они были взрослыми людьми, так что и год для них не был слишком долог. Но для того чтобы измерить эти пять неизмеримо долгих дней, пришлось бы разложить их на бесчисленное количество невероятно долгих минут. Уходя, они знали, что Красной Вены больше нет. Теперь они пробивались к границе. То же пытались сделать и другие отряды. Идя к границе, они не выпускали из рук оружия: враг преследовал их, он мог появиться в любой момент, он был всюду, они были окружены.

Местность была ровная. Хофер приказал идти редкой цепью. Вначале, после перехода через Дунай, они еще выполняли этот приказ. Шли почти молча, даже завзятым весельчакам говорить не хотелось, впервые каждый вновь остался наедине с собой. Потом их снова потянуло друг к другу, одиночество и молчание были слишком тяжелы, и цепь распалась на небольшие группы, шедшие одна за другой.

Эди был настороже. Лишь изредка на несколько минут на него чудовищной тяжестью наваливалась неведомая прежде усталость, но потом она проходила. Он нес пулемет, освободив от него раненого украинца. Пулемет сильно давил на плечо, но Эди чувствовал себя крепко стоящим на ногах. Мысль о Релли, не осознаваемая и как бы уже не зависимая от сознания, не покидала его все это время. Если бы Релли внезапно появилась здесь, рядом, он бы даже не удивился. Он был возбужден и видел себя и других в каком-то необычно ярком свете, лившемся не с неба.

Хофер спросил его:

– Ну как, не тяжело, товарищ доктор? А то давайте я понесу пулемет. – Он нес уже три карабина. И когда Эди отказался, продолжил: – Я был очень рад, что вы пришли к нам тогда, в понедельник, в самый первый день. Никогда бы не поверил, что вы так отлично стреляете, в ваших-то очках. Скажите, а вы с самого начала знали…

– Да, я с самого начала знал, что борьба безнадежна. А когда во вторник убедился, что мы только отступаем, у меня не осталось никакой надежды. И потом, ведь железнодорожники бастовать отказались!

– И что, теперь вы раскаиваетесь?

– Нет, нисколько. Это поражение – победа по сравнению с тем, что в прошлом году произошло в Германии. Мы хотя бы не сдались без боя, до такого унижения Австрия не опустилась.

Эти слова показались Эди высокопарными. Он никогда не думал о политике так мало, как в эти дни, а теперь вдруг заговорил готовыми формулами, точно это были не его, а чужие мысли.

– Люди очень устали, поэтому мы так медленно движемся. Этак нас через полчаса нагонят, – сказал Хофер. Он задержался, чтобы поторопить отстающих.

2

– Вот странно! Всю жизнь, считай, прожил в Хайлигенштадте, а только теперь до меня дошло, что это означает «Город святых».

– Ну и что? Сам ты странный, каждое место должно же как-то называться. Хотя бы Ваграм, как вон та деревня, мимо которой мы сейчас идем, а «Ваграм» ничего не означает[66]66
  Знаменитое сражение под Ваграмом в 1809 г. принесло Наполеону победу над Австрией.


[Закрыть]
.

– А по мне, – вмешался чей-то серьезный голос, – так Пепи прав: любая мелочь что-нибудь да значит. Правда, пока крутишься с ней все время, об этом не думаешь. Вот мы были в Хайлигенштадте и не думали о том, как он называется. А когда ушли оттуда, у нас от него ничего не осталось, кроме имени, как от человека, который умер слишком рано. По мне, так все на свете что-нибудь означает, только мы не всегда знаем что.

Они прошли вперед; Эди остановился поправить на плече пулемет и присоединился к отставшим, – Хофер торопил их, и они старались ускорить шаг.

– Да, если б знать все заранее! Вот, я помню… – И человек принялся долго и подробно рассказывать, как на войне их, несколько человек во главе с молодым, бестолковым взводным, послали в разведку. Они заблудились, просидели два дня без провианта и чуть не прибили несчастного взводного, а когда наконец вернулись в свое расположение, там все было разворочено итальянцами. Всех их товарищей закидали ручными гранатами. – Тут не угадаешь, я же говорю. Может, нам и сейчас надо не торопиться, а сделать привал на часок-другой, может, оно и лучше будет. Те будут ловить нас там, впереди, пока не позеленеют, а мы, когда стемнеет, спокойно подойдем к границе. – Его слушатели были слишком утомлены, рассказчик чувствовал, что мог бы говорить бесконечно и никто его не перебил бы, но он и сам больше не знал, о чем говорить.

Потом заговорил молодой парень, его голос охрип от усталости, и он немного шепелявил:

– Ему уже год, моему сыну. Раньше, когда меня видел, он все смеялся и дергал меня за усы, да с такой силой, что никогда и не подумаешь. А теперь, в последний раз, он точно почувствовал что-то, был такой тихий и только смотрел на меня, смотрел, и все.

Сначала не все поняли даже, что раздался выстрел, но потом послышалась настоящая стрельба. Они бросились на землю, никого не задело. Вскоре стрельба стихла где-то за речкой. Они посовещались, и Хофер сказал, что преследователи, вероятно, скоро появятся снова, они отдохнули и теперь пойдут быстро, поэтому нужно собрать все силы для последнего броска – осталось всего-то часа два ходу, еще девять, десять, от силы одиннадцать километров, а там уже все будет позади. Ганс, маленький украинец, был несогласен, он говорил с трудом, подбирая слова, как будто вдруг забыл немецкий язык. Когда он говорил, в уголках рта у него появлялись сгустки крови. Он часто сплевывал, и это тоже была свернувшаяся кровь.

Ведь есть еще пулемет и триста двадцать патронов к нему, это немного, но если стрелять с умом и экономно, то достаточно, чтобы на этом, например, месте задержать преследователей на несколько драгоценных минут, даже если их будет сорок или пятьдесят человек. А окопчик на одного с земляным валом для пулемета можно вырыть за несколько минут, потому что ребят много и лопаты есть.

– Я не могу идти дальше, но из вас я лучший стрелок, а напарник тут не нужен. Я остаюсь, – закончил он.

– Идея неплохая, – сказал Хофер, – но чтобы решить, кому оставаться, будем тянуть жребий.

– Нет, – возразил Ганс, – не надо жребия. Посмотри, товарищ Хофер. – Он распахнул пальто. Они увидели, что рубашка и куртка на нем задубели от крови. И кровь все еще текла.

– Прострелено легкое! – ужаснулся Хофер. – Это тебя на переправе через Дунай ранило? Что же ты не сказал сразу, это ты зря, товарищ!

Ганс махнул рукой. Времени терять нельзя было, и остальные начали рыть окоп. Эди устанавливал пулемет; все молчали. Пора было идти дальше, но никто не трогался с места. Хофер подошел к окопу и начал было: «Товарищи!», но Ганс прервал его:

– Идите, счастливо вам дойти и счастливо вернуться. И не забывайте, что после февраля всегда бывает октябрь, и уж он будет наш.

Хофер пожал ему руку, то же сделали и остальные. Эди подошел последним.

– Слушай, сними с меня башмаки, – сказал ему Ганс. – Возьми их, они еще кому-нибудь пригодятся, а бумаги, которые найдешь под стельками, отдашь одной женщине в Праге. Адрес там написан. Скажешь ей, что я писал это в перерывах между боями, обо всем не успел написать, тактическая сторона мало проработана. Но все, что я считаю важным, там есть. Пусть она в Комитете до конца отстаивает мою точку зрения по национальному вопросу, в этот раз польские товарищи правы, так ей и скажи. Ну, иди, товарищ, иначе отстанешь.

Эди медлил:

– И ничего лично ей, ведь она, наверное, захочет узнать, что и как?

– Что тут говорить! Она все знает. Я отказываюсь от последнего слова.

Эди казалось, что еще никто на свете не был ему так близок и дорог, как этот человек. Ему хотелось обнять его, но Ганс уже занялся пулеметом. Свое странное синее пальто с лацканами из черного бархата он снова застегнул. Эди стоял, держа в руках башмаки, и не мог уйти.

– Я пойду, товарищ Ганс!

Но Ганс не обернулся. Эди хотел сказать ему, что он простудится, если будет лежать без обуви на холодной и влажной земле, но это было глупо. Он почувствовал, что слезы застилают ему глаза, повернулся и побежал догонять остальных.

3

С того мгновения, как он ощутил внезапный толчок в спину, легкую боль при следующем вздохе и эту странную теплоту, такую приятную вначале, – Ганс остался один, погрузившись в ни с чем не сравнимое одиночество. И язык его товарищей, ставший для него почти родным, вдруг снова стал иностранным. Ему приходилось делать над собой усилие, чтобы не отвечать на их вопросы на своем родном языке.

Теперь, когда другие ушли, он наконец действительно остался один. Хорошо так умирать. Ниоткуда не доносилось ни звука, ничего не было видно. Дождь снова перестал, но небо было еще низким. В такие дни сумерек не бывает. Когда закончится этот день, меня уже не будет, подумал Ганс. Его знобило, он потерял слишком много крови, но временами, особенно когда становилось трудно дышать, на него накатывали волны странного, всепроникающего жара. Время тянулось медленно.

Солдаты двигались прямо на него, он слышал их равномерную поступь, они топали так, точно хотели, чтобы их услышали издалека. Он не мог найти пулемета, он ничего не видел, хотя нет, видел, но все было словно в тумане, и только теперь он достаточно отчетливо разглядел конфедератки[67]67
  Конфедератки – шапки с четырехугольным верхом, головной убор польской армии.


[Закрыть]
на их головах. Но ведь они уже схватили его, и он не помнил, как вырвался из их рук.

Он открыл глаза: он лежал, прислонившись к стенке окопа. Сколько времени он проспал? Он хотел кашлянуть, но не сумел, попытка отозвалась невыносимой болью. Как долго, оказывается, можно умирать от удушья, удивился он. Спать больше не хотелось. Погони не было. Еще полчаса, и товарищи будут в безопасности. Буланая лошадь била правым передним копытом – не хотела идти в воду. Колокола звонили все ближе. Когда они наконец умолкли, послышался голос, певучий голос Гануси: «Гаврило, где ты?» Он хотел ответить и не мог. Теперь она стояла перед ним. Она была красива. Нет, это была не Гануся, это была жена Хофера. Она сказала на русинском наречии: «Если вы умрете, мать бедного Францыка останется совсем одна. Что же вы, товарищ Рыбник?» Он хотел спросить: «Откуда вы знаете мою настоящую фамилию?» И заплакал, и отвернулся, чтобы она не увидела его слез.

Он не знал, был ли это сон или бред. Лицо его было влажно, то ли снова от дождя, то ли от слез.

Нет, человек не кричит перед смертью «Да здравствует мировая революция!», когда знает, что его некому услышать. Он умрет, как умирал его дед, которого удушила чахотка. Можно изменить жизнь, смерть же у всех одинаковая.

Гансу казалось, что он бодр, как никогда, ему хотелось пить, но фляга была пуста. Его знобило. Можно устроиться в окопе поуютнее, если кто-нибудь появится, он услышит. Хотя нет, их нельзя подпускать ближе, чем на двести метров, иначе будет поздно. Он хотел приподняться, но у него перехватило дыхание, сейчас, сейчас ему станет легче, он поднимется к пулемету и будет до конца стоять на ногах. Нет, здесь никто не пройдет.

Кто-то зовет его. Сейчас он ответит, еще минутку, сейчас.

Он не ответил, он умер. Его никто не звал.

Глава шестая
1

– В этом городе красивые мосты. Один человек как-то объяснил мне, что красивые мосты в большом городе привлекают самоубийц. Не помню чем. Но, говорят, это доказывает статистика, – говорил Зённеке, когда они шли по Карлову мосту.

Йозмар молчал. Надо было обсудить столько важных вопросов, ради которых он и вызвал Зённеке в Прагу, а они уже целый час шатались по городу, вместо того чтобы искать гостиницу, и Зённеке, казалось, старательно избегал любого серьезного разговора.

– Кстати о статистике: насчет цифр наши товарищи с тобой тоже не во всем согласились. Вот, сказали они, врага Зённеке опять переоценивает, а наши силы…

Зённеке перебил его:

– Да, Прага действительно прекрасный город. Может, эмигрантам и не следует жить в прекрасных городах. Тем более от границы далеко. А смелость у них растет прямо пропорционально расстоянию от границы. Что, много самоубийств среди эмигрантов?

– Не знаю, думаю, что нет, – неохотно ответил Йозмар. – Может, мы лучше найдем гостиницу и я расскажу тебе все подробно? Ты встретишься с товарищами самое позднее завтра утром, они уже знают, что ты должен приехать сегодня.

– Не суетись, Йозмар, главное – не суетись! Ты живешь тут уже сколько времени, спишь по ночам спокойно, да и днем тебя никто пальцем не тронет – чего же ты боишься, такого я за тобой не замечал и в самые трудные времена.

– Я не боюсь, это просто нервы. Отсюда все видится иначе. Мы там понаделали ошибок, сам увидишь.

– Что я увижу? Пойми, парень, эмиграция – это, конечно, наша трибуна и рупор. Но без нас они тут – как слепые. И ты-то должен знать это лучше, чем все эти любители «вот что», которые сидят и резолюции пишут, но на заднице глаз нет, да и свету от нее немного. Нет, в гостиницу я не пойду, на том берегу у меня приятель живет. Он не коммунист, но человек надежный. Я могу прийти к нему в любое время дня и ночи и буду чувствовать себя как дома, и не надо регистрироваться в гостинице. А это много значит.

Он распрощался с Йозмаром на углу, встретиться они договорились завтра. Йозмар догнал его:

– Погоди еще минутку. Я не успел тебе рассказать. Вероятно, ты еще сегодня увидишься с Ирмой. Имей в виду, что она… В общем, лучше будет, если…

– Если что? Йозмар, ты уж договаривай! Что я должен иметь в виду? Хотя ты никогда ее не любил.

– Все тут были настроены против тебя, еще до того, как прочитали отчет. А Ирма передала им и твои замечания. И они сказали, что это – пораженчество, ликвидаторство и примиренчество. А Ирма…

– Хорошо, спасибо тебе, Йозмар. До завтра!

Красивы в Праге были не только мосты, но и старые дома и многие из новых. Еще Йозмару казалось, что он нигде не видел столько красивых женщин.

Но он по-прежнему просыпался до зари, по-прежнему прислушивался к шагам, раздававшимся за спиной. И беззаботность, с Которой здесь говорили обо всем, все еще казалась ему странной, опасной и даже подозрительной. Он пытался избегать общения с эмигрантами, потому что ему предстояло возвращение, он снова жил под чужой фамилией и ни с кем, кроме членов руководства, не встречался. Здесь ему ничто не угрожало, но он жил так, будто опасность подстерегала его и здесь. Он не чувствовал, что находится в тылу, он все равно был на переднем крае, просто его отпустили ненадолго – получить новые распоряжения.

В эти дни он особенно тяжело переживал свое одиночество. Новости из Вены, Линца, Брука-на-Муре приходили ужасающие. Сюда начинали съезжаться побежденные. Было еще не ясно, как оценивать исход боев, безнадежность которых была ясна с самого начала. Затевали их социал-демократы, но год назад в рейхе они сами сдались без боя.

Йозмар узнал, что Эди тоже участвовал в боях. Это обрадовало его, он искал его и легко нашел.

Узнал он и о приезде Вассо. Вассо был среди тех, кто встречал Дойно на вокзале, хотя это противоречило всем правилам конспирации, которых он обычно строго придерживался.

Сначала Йозмару казалось, что все сильно изменились, а потом наоборот – что все остались такими, как были. Это ничего не доказывало, он знал, что изменился и сам, только этого никто не замечал.

2

Эмигрантов в городе всегда было много. Сначала это были русские. Они верили, что революция у них на родине скоро кончится, и снимали комнаты посуточно, а самые большие пессимисты – понедельно. Но оставались на месяцы, а там и на годы. Многие не выдерживали и уезжали – на запад или на юго-восток. Им везде находилось дело: день за днем, где бы ни находились, они жили одним: готовились к возвращению на родину.

Вскоре после них начали приезжать венгры. Они верили, что контрреволюция у них на родине скоро кончится, а сами они снова встанут во главе народа. Потом приезжали эмигранты из Польши, Румынии, из Италии, с Балкан, из балтийских стран.

Словно по какому-то закону или по приказу полиции эмигранты всегда селились в определенном квартале. У каждого землячества было свое кафе или свой, достаточно дешевый, ресторан. Если у врага здесь были агенты, они легко могли найти их. Квартира эмигранта превращалась в своего рода гетто. Местные жители, соседи сначала сочувствовали и предлагали помощь, потом начинали проявлять нетерпение, а затем – недоверие и, наконец, равнодушие.

В самой эмигрантской среде росли разногласия, вызванные крупными переменами на родине, коварными агентами, засланными с той же враждебной родины, а также спорами и ревностью жен, тщеславием стариков и честолюбием молодежи. Ненависть к врагам, изгнавшим их из родных мест, становилась все жиже и многословнее, весь боевой пыл уходил в ненависть к товарищу по несчастью, с которым делили нары в камере, страх и надежду во время бегства, постель и кусок чужого хлеба в первые дни эмиграции. И свои великие надежды. Ему не могли простить, что та, прежняя надежда рухнула, а новые иллюзии были уже у каждого свои. Когда в свидетеле прошлой жизни начинали с ненавистью видеть виновника жизни нынешней, всякая общность кончалась. И удержать людей вместе могла только единая «линия», общая «платформа». Лишь когда один произносил то же, что думал другой, когда один повторял то, что другой уже сказал, они могли выносить друг друга. Язык родины уже не объединял их, они говорили на разных жаргонах.

Германской эмиграции исполнился всего год. Это было уже много, потому что начинала она с отсчета дней и недель. Ей сначала тоже казалось, что месяцы и годы существуют только для местных жителей.

Они прибывали, точно принесенные ветрами, возникающими среди огромных пожарищ. Казалось, их ресницы и брови опалены, а в платье навеки въелся запах гари. Неудержимая разговорчивость сменялась у них скорбным молчанием. Они были свидетелями катастрофы, о масштабах которой лишь догадывались, но еще не могли их измерить, и причины ее еще были им неведомы. Враг победил их, хотя они и не вступали в борьбу. Теперь они пытались выяснить причины этого и найти виновных. Здесь, на чужбине, в безопасности, коммунисты приходили к выводу, что германский пролетариат не был разбит, что коммунистическая партия в полном порядке отступила на заранее подготовленные позиции, что ее руководство, сознавая свою ответственность и не теряя контроля над ситуацией, все предвидело и обо всем позаботилось. Таково было мнение самого руководства. И поскольку оно никогда не ошибалось, его мнение было признано правильным.

Здесь им стало известно, что социал-демократические профсоюзы, эта мощнейшая организация Германии, искали общий язык с противником. Они предавали общее дело и не могли избежать гибели. Враг знал, что тот, кто в этот момент попытается маневрировать, слишком слаб или слишком труслив, чтобы вступить в борьбу. Он применил оружие, и этого оказалось достаточно, – и вот он победитель.

Эмигранты спорили, торопливо и беспорядочно, как люди, у которых нет времени, потому что в любой миг их могут призвать на величайший подвиг в их жизни.

Они печатали газеты, брошюры, книги и тайком провозили их на родину. Эмиграция была не только рупором и трибуной, она была головой движения. Все члены этого движения могли быть парализованы, но, пока жила голова, его нельзя было считать разбитым.

Прага была центром. Этот древний город видел многое – и падение великих, и победы отчаявшихся. Ее исторические памятники, подобно всем другим на этой земле, стали самоцелью: они лишь напоминали тем, кто в этом не нуждался, о ничтожности величия и побед. Они никому не служили уроком, их камни говорили что-то лишь тем, у кого находились для них слова и память.

Город был расположен не так далеко от границы, впрочем, он был близко от многих границ. Здесь пересекалось множество путей, это был город встреч. В таком городе зрели и осуществлялись решения, находящие отклик в других местах.

Только эмигранты думали, что дела делаются там, где живут они, где они принимают свои решения. Ибо каждая страна, где они жили, становилась для них ничейной землей, ибо ни на какой почве они уже не могли укорениться, легко забыть законы роста. Они забыли бы даже смерть, если бы смерть забыла об этих людях без корней так же быстро, как забывает родина.

3

Свои первые контакты с эмиграцией Йозмар устанавливал неохотно и почти против воли. Но его тянуло к людям, знавшим то, чего нельзя было узнать дома. Его приятно возбуждала мысль, что он мог рассказать им об операциях, в которых участвовал сам, с такими подробностями, говорить о которых было строжайше запрещено. И, отчасти, это было возбуждение, порою возникающее у участников конгресса: здесь, в одном небольшом помещении, можно встретить многих из тех, кого знаешь и давно не видел, и многих, о ком только слышал. Ему велели избегать встреч, но так уж получилось, что он встретился со всеми.

Он читал документы хоть и составлявшиеся для страны, но даже ему никогда не попадавшие в руки. Все, что писалось в них о положении в стране, было неверно, это он знал с самого начала. Он должен был знать это лучше их, эмигрантов. Но потом он уступил, признав, что неверно понял линию партии, не вдумался в ее оценку ситуации. Ему объяснили, что в этой его ошибке, этом – пока еще не очень значительном – «уклоне» виноват не он, а Зённеке, и предложили признать и это. Он, конечно, стоял за Зённеке, но уже не очень твердо.

И тут была Ирма. Зённеке любил ее, но это его личное дело. Она уехала из страны вскоре после пожара рейхстага[68]68
  27 февраля 1933 г.


[Закрыть]
. Всякий раз, когда Зённеке выезжал за границу, он встречался с ней. Он наверняка говорил ей о своих сомнениях и разочаровании в «линии», о таких вещах, о которых не говорил даже Йозмару. Почему же она сообщила об этом другим, «донесла»? И если ее верность партии настолько превосходит ее любовь, то почему же она до сих пор не рассталась с ним?

А Зённеке, которого так часто упрекали в осторожничанье и перестраховке, – неужели он ничего не замечал? Или, может быть, у такого человека и любовь играет какую-то особую политическую роль? От этой мысли Йозмару стало страшно: он был еще очень молод.

Зённеке, как всегда, пришел на встречу в кафе минута в минуту, с ним была Ирма. Йозмар решил не открывать рта, пока она будет тут. Она вскоре ушла. Зённеке был очень спокоен, но задумчив, почти печален.

– Ты был прав, Йозмар, Ирма проболталась, но без злого умысла, просто чтобы придать себе весу, она еще слишком молода. А в общем, ничего страшного нет, скрывать мне нечего, так что отобьемся.

– Да, – согласился Йозмар, хотя и не понимал, от кого нужно отбиваться. Ведь с партией не борются. Она всегда права, и тот, кто против нее, не может быть прав, даже Зённеке.

– Конечно, если партия решит иначе, я подчинюсь. Но на этот раз – с полным сознанием того, что любой пролетарий, сидящий в концлагере, может плюнуть мне в лицо, потому что он оказался мужчиной, а я – трусом. Ибо теперь-то я прав. И если я и теперь уступлю, то…

Зённеке умолк. Какое-то мгновение он разглядывал Йозмара, оббитую мраморную крышку столика, за которым они сидели, потом взгляд его задержался на непонятном, трудно произносимом заглавии чешской газеты в руках у старика за соседним столиком. Казалось, он пытается навсегда запечатлеть в памяти эти картины, а с ними – и воспоминание об этом дне, когда ему впервые пришло в голову, что его предали и оставили одного и что договаривать как эту, так и любую другую фразу не имеет смысла. Но он не собирался ничего запечатлевать, его взгляд скользил от предмета к предмету просто потому, что только вид безразличных вещей мог его успокоить.

Йозмар проводил его до дома, где должна была состояться беседа Зённеке с руководством. На прощанье Зённеке сказал:

– Не бойся, Йозмар, скандала не будет. Если надо, я подчинюсь.

Йозмар быстро сказал:

– Дойно и Вассо, они здесь оба. Может быть, тебе лучше поговорить с ними, прежде… прежде чем принять решение.

– Ох уж эти оба! Каждый из них даже от самого себя скрывает, что думает в действительности, и подчиняется чаще, чем от него требуют. Кроме того, уже поздно, меня ждут!

4

Оба быстро, одним и тем же резким движением освободились от неловких объятий. Вассо огляделся, точно желая, как всегда, проверить, надежно ли помещение. Вдоль стен до самого потолка тянулись полки с книгами.

Потом он сказал:

– Ну вот, наконец-то, давно же я тебя не видел. – И, помолчав немного, добавил: – Ты поседел, Дойно, и похудел очень.

– А ты совсем не изменился, Вассо. Я часто думал о тебе и о Маре.

– Она приедет сегодня или завтра. Теперь нам придется все переводить в Прагу, в Вене работать больше невозможно.

Они поговорили о событиях в Австрии. В своем отчете, поданном еще поздней осенью, Вассо предупреждал, что в декабре, самое позднее – в феврале социал-демократы восстанут. Ни в декабре, ни в феврале никакие социал-демократы не восстанут, ответили ему «сверху». И порекомендовали больше не писать глупостей, которые на пользу только социал-демократам, то есть врагу.

– Даже если бы они поверили тебе, – спросил Дойно, – разве это изменило бы что-нибудь в исходе этой безнадежной борьбы?

– Борьбы, безнадежной с самого начала, не бывает, кроме той, которую ведут без фанатической воли к победе. Неожиданностей в каждой войне хватает, а гражданская война только из них и состоит. Мост, который забыли взорвать, или паровоз, который в последний момент отцепили от состава, могут решить исход боя, а то и всей войны.

Дойно молчал. Здесь, на свободе, приступы слабости стали повторяться чаще, чем в лагере. Начинала кружиться голова, и ему, если он стоял на ногах, приходилось хвататься за мебель. В такие минуты он казался себе настолько беспомощным, что на глазах выступали слезы.

Вассо продолжал, не глядя на него:

– Да и вы год назад в Германии – разве вы поэтому отказались от борьбы? До чего я ненавижу эту болтовню о безнадежной борьбе, как будто революция может достичь своей цели каким-то иным путем, кроме безнадежной борьбы. Много ли шансов было у Парижской коммуны, у русских в пятом году – да что в пятом, у них и в октябре семнадцатого шансов почти не было, а они победили. Безнадежна и сама жизнь, если ты не придашь смысл вечности вопреки твердой надежде на смерть.

– Год назад я был готов и жаждал бороться, хотя и знал, что мы проиграем, и мне хотелось умереть. Что же, по-твоему, жажда смерти – тоже признак революционера? Не думаю.

– А почему тебе хотелось умереть?

– Ты извини, я еще очень слаб, а тут в двух словах все не объяснить. Но, в общем, и от сознания того, что я все это предвидел, только не хотел себе признаться. И – промолчал. И еще…

Вассо перебил его:

– А теперь ты молчать не будешь?

– Буду, это значит – буду красноречиво одобрять партию и все, что она делает. Потому что помню о тех, кто еще в лагерях, – они верят в партию. Во что же им еще верить? Нет, я останусь верен им. А ты – разве ты вышел из партии? Тебя знает все коммунистическое движение, гораздо больше, чем меня, к твоим словам прислушиваются. Но ты молчишь.

– Я не молчу. Потому-то мне и заткнут рот в самом скором времени.

– Ты молчишь, Вассо, вопреки всему. И дашь заткнуть себе рот, но ты останешься в партии. Я знаю, ты надеешься, что тебе еще удастся все изменить, в один прекрасный день, если ты не дашь им избавиться от тебя. И я молчу, и я тоже остаюсь, чтобы быть на твоей стороне, когда тебе это удастся.

– Нет, Дойно, ты на моей стороне не будешь. И именно потому, что на моей стороне не будет таких, как ты, мне ничего не удастся. Все будут решать такие, как Карел. Через несколько месяцев или лет он осмелеет настолько, что докажет всем в стране, что я – вражеский агент, конокрад, растратчик партийных денег или все это вместе. А ты и пальцем не пошевельнешь в мою защиту. Будешь только грезить обо мне.

– Карел не осмелится клеветать на тебя. А я, я буду тебя защищать.

– Если ты останешься здесь, партия предложит тебе пост в руководстве. От такого трудно отказаться.

– Я откажусь.

– Хорошо. Вот ты говоришь, что будешь меня защищать. Приехал Зённеке – я еще не видел его, но знаю, что на нем хотят поставить крест. Если ты серьезно решил защищать кого-то, то вот тебе прекрасная возможность, ему это очень бы пригодилось. И уж он-то этого стоит. Или ты больше не ценишь его так высоко, как прежде?

– Ценю, но он тоже молчит, молчит и говорит не то, что думает, как и мы. А за что его?

– Думаю, он сам тебе расскажет. Ты всего несколько дней как вышел из лагеря, это – прекрасная позиция, но продержаться на ней можно суток двое, не больше. Ровно столько времени ты можешь позволить себе быть сентиментальным. Тебя будут расспрашивать, точно ты выздоравливаешь после долгой болезни, и все будут очень добры к тебе, даже те, кто тебя недолюбливает. Единственный, кто тебя ни о чем не будет спрашивать, кого не интересует твоя физическая слабость, – это я.

– Что с тобой, Вассо? Чем ты так расстроен?

– Я не расстроен, просто у меня более чем достаточно причин для беспокойства. Я ездил на несколько дней на родину, об этом здесь никто не знает – кроме Мары, конечно. Карел, которого ты еще увидишь, как, впрочем, и всех остальных, тоже не должен ничего знать. Я поеду туда снова и буду работать там. Начальники, разумеется, этого не допустят. Но на такой случай у меня есть вариант. Это – серьезный шаг. И теперь я знаю, что на тебя рассчитывать не могу.

– Какой шаг?

– Пока не скажу – хочу, чтобы ты еще несколько дней мог спокойно грезить обо мне.

Вассо пробыл с ним еще какое-то время. Когда в комнату ввели Штеттена, он быстро распрощался. Он пообещал прийти вместе с Марой на вечеринку, которую устраивал в честь Дойно его здешний друг, хозяин квартиры.

5

Эди оставался вблизи от границы до тех пор, пока не узнал, как умер Ганс. Он хотел даже с несколькими товарищами вернуться обратно, чтобы забрать его тело. Патруль, обнаруживший его мертвым в окопе, там его и оставил.

Но товарищи очень устали, и Хофер счел эту затею бессмысленной. Он один из всех знал, какую ценность представлял для партии Ганс, но от его тела никому не было проку. И рисковать жизнью других ради него не стоило.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю