Текст книги "Как слеза в океане"
Автор книги: Манес Шпербер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 66 (всего у книги 69 страниц)
В другой раз, когда его разбудила синьора Бьянка, перед его постелью стоял высокорослый широкоплечий молодой человек в летной форме. Дневной свет, проникавший в комнату через оба окна, падал на его смущенное лицо и превращал стекла его очков в два полуслепых зеркала.
– Привет! – в третий раз повторил юноша. – Я Дик, то есть Ричард. А вы – мой дядя. Мамина телеграмма где-то застряла, я получил ее только через девять дней, а потом мне пришлось еще целую неделю ждать, прежде чем я получил отпуск. Я – летчик, штурман, – надеюсь, вы не очень серьезно больны. Я так рад, что вы наконец меня видите, то есть я хочу сказать, что я вас вижу, что вы живы. Мама…
– Ханна, моя сестра Ханна, – прервал его Дойно, тут же умолк и повернулся лицом к стене.
– Да, мама всегда рассказывала нам про вас. И мы всегда получали от вас подарки на день рождения, они были самыми лучшими. И только несколько лет назад я выяснил, что они приходили не совсем от вас, так сказать, не непосредственно от вас. Я все привез: и деньги, и продукты, и сигареты. Но вы должны поехать к нам в Филадельфию, это будет лучше всего. Мы всегда ждали вас. Вот, у меня есть ваша фотография, мне ее дала мама, прежде чем я отправился за океан, я должен был найти вас.
Дик все время прерывал себя и напрасно ждал, что дядя опять повернется к нему и что-нибудь скажет. Он стоял совершенно беспомощный, держа в руках фотографию с запечатленным на ней молодым человеком, победоносный взгляд которого бросал вызов всем возможным препятствиям на своем пути. Наконец он сунул рюкзак и пакет под кровать и вышел. Он пришел через два часа и привел с собой английского военного врача.
– Не то чтобы очень вовремя, но, возможно, еще и не совсем поздно. Инъекции делать каждые четыре часа. Ночью я приду опять. Но кто будет делать инъекции? Кроме того, продолжать давать сульфаниламиды, но только двойную дозу. Вы медицинская сестра? – обратился врач к Миле. Дойно пришлось перевести. Да, она умеет делать инъекции. Доктор, успокоенный, передал ей в руки ампулы.
Дик с Милой всю ночь провели у постели больного и вместе будили его каждые четыре часа. Порой он даже становился разговорчивым, и это успокаивало племянника. На другой день, самое позднее вечером, Дик должен был покинуть Бари. Но как быть, если дяде до того времени не станет лучше? И кому доверить деньги? Он засыпал на стуле, просыпался от голода и не знал, что делать. Испытывая угрызения совести, он достал из пакета, предназначенного для дяди, печенье и шоколад. Он хотел взять оттуда совсем немного, но не смог сдержаться, у него всегда был могучий аппетит.
Встречу с братом своей матери он представлял себе иначе. Что он должен написать домой, как описать дядю? Озабоченный этими вопросами, он опять заснул.
– Опасность миновала, – сказал врач, обследуя под вечер больного. – Но он должен чертовски серьезно следить за собой. Кроме того, у него слабое сердце, не то чтобы больное, но нужно облегчить ему его работу. Выздоровление будет долгим и трудным.
Дик – счастливый, что все прошло без осложнений, сел к постели больного. Наконец-то они были одни, хорватка пошла домой выспаться и должна была вернуться только вечером. Возможно, дядя был совсем другим, чем его постоянно изображала мать, и было бы интересно послушать его, что он делал все эти годы. Но так как состояние его все еще продолжало оставаться тяжелым, юноша решил заговорить сам, рассказать о себе, о матери, об отце и о сестрах. Ему было чуть больше двадцати одного года, и он уже повидал на свете много интересного, как он считал. Все происходящее еще живо представлялось в деталях, каждая из которых выделялась среди остальных, и именно она и казалась ему самой значительной из всех. Ни одна из них еще не поблекла в его душе, и ни одну не съел уксус жизни.
Дойно внимательно слушал его, задавал ему время от времени вопросы, выражал свое удивление, удовлетворение, восхищение – и именно там и тогда, когда юноша ожидал этого.
– Как только я смогу, я тут же напишу твоей матери. А ты пока сообщи ей о нашей встрече и о том, как я был счастлив познакомиться с тобой, Дик, и скажи ей, что я очень благодарен ей за все те прекрасные подарки, которые она делала своим детям от моего имени.
– Этого я не могу, – ответил Дик. – Маме, собственно, не должно быть известно, что я знаю правду. Она думает, что я по-прежнему верю, что ты всю свою жизнь не делал ничего другого, кроме как только думал о ней и ее детях.
Мила действительно была похожа на Любу, она тоже была темненькая и вся как бы светилась изнутри. Но огонь ее глаз не всегда был теплым, и порой ее полные губы вдруг белели – вроде бы без всякой причины, внезапно так, – и рот делался похожим на обескровленную рану.
Она была хорошей сиделкой и во многом помогала медленно выздоравливающему больному, делая это ненавязчиво. Глубокая серьезность ее натуры не позволяла ей разыгрывать привычную комедию, когда с больными ведут себя так, будто он снова превратился в избалованное дитя и нашел себе новую молодую маму. То, что она все делала медленно и вдумчиво, придавало ее движениям, даже самым обыденным, характер священнодействия. Однако она вовсе не стремилась к этому и даже не подозревала о том.
Она была родом из маленького славонского городка, выросла вблизи больших лесов и никогда не желала в жизни ничего другого, кроме как навсегда остаться там. И всегда в жизни все складывалось для нее удачно. В восемнадцать лет она стала невестой человека, который и более богатым и красивым, чем она, девушкам казался не менее желанным женихом. Вскоре после свадьбы у нее появились основания сомневаться в своем супруге, в его верности, в его доброте и уме. А верующей католичке не положено сомневаться в прочности своих брачных уз.
Пришла война, а с нею и крах. Муж Милы стал важным человеком в городе, предводителем усташей, а им принадлежала власть во вновь созданном хорватском государстве. Возможно, поначалу он еще и испытывал внутренний страх перед своими злодействами и выставлял напоказ только гордость и высокомерие. Миле давно уже было известно, что он часто лгал ради хвастовства. Но она думала сначала, что он похваляется своей жестокостью только ради того, чтобы покрасоваться перед другими.
И, только окончательно убедившись в том, что она стала женой убийцы, Мила без колебаний покинула дом, отвела обоих детей к матери и уехала первым же поездом в столицу.
И вот она сидит тут – прошло уже два года и два месяца с тех пор – у постели медленно выздоравливающего больного, она, молодая женщина, ставшая на путь паломничества, чтобы рассказать архиепископу, а потом и папе римскому всю правду. Ее странствие оказалось несказанно трудным и затянулось во времени. Она постоянно задерживалась в разных местах, чтобы немножко заработать денег, прежде чем снова тронуться в путь. Нигде ни разу не удалось ей пробиться к князьям церкви. После своей постыдной неудачи в Риме она отправилась дальше, на юг. В Бари ее углядела синьора Бьянка – безошибочно нашла она в тысячной толпе ту самую несчастную, хотя специально и не искала ее, у которой не было ни сил, ни мужества искать самой.
– Теперь, когда вы все знаете, вы наверняка думаете, что я очень глупая, – сказала Мила обреченно.
– Вы вовсе не глупая, нет, – ответил Дойно, – но вы действительно думаете, что архиепископу в Загребе не известно, что ежечасно происходит в Хорватии? Вы на самом деле серьезно верите в то, что от папы римского скрывают правду о происходящем?
Она покраснела и отвернулась:
– Я не хочу говорить об этом. Когда-нибудь святой отец примет меня, и тогда он узнает всю правду. И я тоже.
Они больше никогда не говорили об этом.
Мила сопровождала Дойно в его прогулках, когда он опять смог выходить на улицу, и охотно рассказывала ему о тех дальних городах, в которых она побывала, о тех многих местах, где она служила, о своих встречах с чужими людьми. Иногда она пела ему песни своей родины тихим таким, всегда слегка охрипшим низким голосом. О Дойно она ничего не знала и никогда не расспрашивала о его жизни. Он был чужим в этой стране, так же как и она, на пути куда-то, так же как и она. У него были родственники – сестра и племянник, они писали ему письма, присылали посылки и деньги, так что ему было чем оплачивать сиделку. Он был порядочный человек и, на ее великое счастье, не волочился за ней. А она никогда не кривлялась и не жеманилась, если он просил ее спеть. Сама же она иногда испытывала в некоторые дни такую тоску по детям, что ходила как пьяная. А о ком тосковал он и о чем? Ей бы очень хотелось узнать об этом, но она не знала, как спросить о таком мужчину.
И вот опять наступила зима. 1943 год шел к концу. 1944 год принесет с собой гигантские свершения, так писали газеты. Эннео и Дойно иногда говорили об этом, но без особого рвения и страсти. Все придет в свое время, простые люди так и так никакого влияния на ход истории не имеют. Спокойно можно подождать до следующего дня и прочитать в газете, что там такое за это время произошло. И даже радио не обязательно слушать. Тем более что для Бари война уже позади.
Длинные письма сестры как нельзя лучше вписывались в мирную жизнь Дойно. На многих страницах она долго описывала серьезные успехи ее супруга, рассказывала о своих дочерях – старшая уже обручена, у младшей обручение тоже не за горами. Да, по письмам ясно было видно: Ханна верила в то, что ее брат хотя и поздно, но зато окончательно освободился «от злых чар», вовлекших его на долгие годы в ненужные, опасные и горестные авантюры. Наконец-то он опять стал ее младшим братом, и она опять имела над ним власть. Помогать ему стало ее потребностью. После войны он, конечно, будет жить в Филадельфии и время от времени делать доклады в том женском ферейне, активным членом которого она состояла вот уже в течение многих лет.
В постскриптуме письма, полученного им после Нового года, она сообщала ему, что некий господин Эдуард Рубин из Палестины написал ей и попросил сообщить ему о ее брате и дать его новый адрес. С этого дня Дойно начал с растущим нетерпением ждать известий о Релли.
Прошло несколько недель, прежде чем пришло письмо. Синьора Бьянка внесла его как победный трофей. Она с полным пониманием следила, как он дрожащими руками вскрывал конверт, и увидела, как он побледнел, а лицо окаменело. Она хотела броситься к нему на помощь, когда он покачнулся, но он отвернулся от нее, прошел в самый темный угол комнаты и повернулся лицом к стене. От жалости к нему у нее выступили слезы на глазах, но она страшилась тех слов, которые ей следовало бы произнести. Впервые в своей жизни она почувствовала, что тот, кто пытается утешить, непозволительно встает между Богом и человеком.
Он вышел из комнаты только через два дня, пришел, как и прежде, к ней на кухню, разговаривал вечером с Эннео. Синьора Бьянка решила, что он еще не совсем в порядке, – он ни разу не упомянул о том, что было в письме.
– У меня есть пузыречек американских чернил, они очень хорошие и годятся для авторучки тоже. Вы ведь сами говорили, что вам лучше, если вы пишете, когда у вас печаль на сердце.
Он поблагодарил ее. Да, ему нужно ответить Эди. На другой день он начал читать письмо со второй страницы. Эди описывал ему свой путь в Польшу, гибель Волыни, уничтожение их маленького отряда, который он собрал вокруг себя, о чудодее раввине и, очень подробно, о Бене и под конец о Скарбеке, о котором писал с большой благодарностью и даже искренним дружелюбием. В конце стояло:
«То, что вы и я, мы оба, еще живы – это чудо. И то, что оно случилось именно с нами, обязывает нас постичь его смысл.
Я опасаюсь, но все же не могу поверить, что вы прошли через все, оставаясь неизменно тем же: что вы по-прежнему думаете, будто всё в руках человека. Но как же вы можете тогда объяснить, что до сих пор не стали человеконенавистником? Для меня самого абсолютно ясно одно, что смысл как человечного, так и бесчеловечного следует искать вне нас самих, вне наших пределов и нашего времени.
Верю ли я в Бога? Да, порой я уверен в Его существовании, но часто теряю Его. Я должен все время видеть Его перед собой, иначе мои глаза опять делаются незрячими и я сбиваюсь с пути.
Вы смеетесь надо мной, Дойно, или я пугаю вас? Во всяком случае, вы не должны думать, что я выбрал более легкий путь, путь бегства. Вы никогда не пробовали верить, откуда же вам знать, как несказанно тяжело бывает человеку, который не может забыть людских злодеяний. А вы? Что есть у вас? Разве не провалились все ваши планы, разве не обернулись все надежды отчаянием? От кого вы еще ждете чего-то? От себя самого? Так и останетесь до самого конца без жалости к людям?»
Дойно написал ему подробное письмо. Но только в нескольких фразах ответил на эти его вопросы:
«Я не смеюсь и не пугаюсь того, что вы стали верующим. Изменился ли я? Определенно только одно, что мой кладезь истин, не подлежавших сомнению, исчерпан.
Вот уже несколько месяцев я живу в доме пожилой супружеской пары. Оба они очень добрые люди. Я много размышляю о доброте. Поздновато на сорок третьем году жизни, однако ж еще не совсем поздно. Важно установить, можно ли преподавать доброту, как науку, которая одновременно являлась бы искусством.
Если бы я верил в Бога, я бы боролся против Него, как если бы Он был тоталитарной, бегущей от ответственности властью.
Немецкому фашизму скоро придет конец, и мы должны готовиться к тому, чтобы в разгаре победного похмелья побороть русский тоталитаризм. А в ожидании этого я интересуюсь, как уже сказал, почти исключительно только добротой человеческой – синьоры Бьянки и синьора Эннео Вассари, отнюдь не добротой Господа Бога».
Однажды рано утром перед Дойно предстал Преведини. Его щеки раскраснелись от резкого февральского ветра, он постоянно потирал руки, застывшие на холоде.
– Не вставайте, дорогой Фабер. Я пришел очень рано, потому что вот уже два дня ищу вас в Бари и только вчера поздно вечером узнал ваш адрес. И тут я сказал себе: надо пойти как можно раньше, ведь так? Мария-Тереза сказала, c’est inconcevable[193]193
Это немыслимо (фр.).
[Закрыть], она ведь так нетерпелива…
Он рассказал, что у них возникли трудности с фашистскими властями и поэтому в первых числах июля 1943 года они покинули Бари. Тогда они поехали к племяннику, но хотели вскоре вернуться опять назад, на юг. А тут начались великие события, падение Муссолини. На обратном пути Мария-Тереза захотела задержаться в Риме подольше, чем они предполагали. Они запоздали с выездом и вдруг оказались на линии фронта, причем на вражеской стороне. К тому же оба были больны. Но вот две недели назад им наконец-то удалось удрать морем от врага. Они жили недалеко от Бари, в одной, к сожалению, очень запущенной вилле, но во всяком случае они находились на правильной стороне.
– Я болтаю и болтаю, а о самом главном так еще и не спросил вас: почему Бетси не приехала с вами? Неужели ей все еще не надоело?
– У меня плохие вести, синьор вице-адмирал. Десять месяцев тому назад, восемнадцатого апреля…
Преведини наклонился вперед, словно хотел опуститься со стула на колени. Потом он поднялся, снял пальто и сел опять на стул. Наконец он сказал:
– Мы думали, пока вы живы, Бетси в безопасности. Конечно, это глупо, в такую войну, но все равно мы думали, что вы защитите ее. Простите меня, я плачу, но не из-за себя, а только из-за Марии-Терезы. Мы старые люди, и если нам уже не нужно больше ждать Бетси… Извините меня, это сейчас пройдет. Но мы были так уверены… это такая неожиданность… Мария-Тереза сразу распорядилась приготовить две комнаты. С позавчерашнего дня она только и ждет, что я приеду с вами обоими. Я просто не смею, на самом деле, я не смею… Вы должны поехать вместе со мной к Марии-Терезе… Возьмите с собой все ваши вещи. Вы будете жить у нас, потому что теперь, когда вся надежда… И если Бетси действительно больше нет…
Они прибыли после обеда. Мария-Тереза ждала их под старым апельсиновым деревом, около террасы. Когда она услышала, как щелкнул замок калитки в сад, она вышла им навстречу. Строгим голосом она крикнула:
– Путци, почему ты не был у парикмахера? Твои волосы – я же сказала тебе…
Она умолкла, подняла палку, показала на холмы позади них и спросила:
– Бетси не придет? Отвечайте мне немедленно, Дойно Фабер! Она никогда больше не придет?
В ответ он только покачал головой. Она повернулась и пошла, опираясь на палку, к дому, медленно поднялась по ступеням к двери, остановилась, взвешивая, не вернуться ли ей, потом исчезла, оставив их одних.
Вечером она позвала его к себе в комнату.
– Я только хотела сказать вам, Дойно, vous êtes chez vous ici![194]194
Вы здесь у себя дома (фр.).
[Закрыть] Кроме того, вы нужны Путци. И мне… Я думала, вы приедете сюда вдвоем и навсегда останетесь здесь. Своей глупой головой я все предусмотрела, кроме одного, что Бетси… завтра вы мне все расскажете. Вы только должны знать одно, вы не смеете оставить нас. Venez que je vous embrasse![195]195
Подойдите, я обниму вас! (фр.).
[Закрыть]
Он приблизился к необыкновенно высокому креслу и склонил к ней голову. Ее губы коснулись его лба, она взяла его за руки и долго держала в своих. Потом сказала:
– Никто не сможет заставить меня поверить в это. Как бы далеко она ни находилась от меня, я всегда чувствовала ее рядом – на протяжении сорока двух лет. Кто же сможет это изменить за такое короткое время, что осталось мне жить? Mais c’est inconcevable, c’est…[196]196
Но это же немыслимо, это… (фр.).
[Закрыть] Садитесь, пожалуйста! А вы сами, вы действительно верите в то, что Бетси… mais non[197]197
Но нет (фр.).
[Закрыть], не отвечайте мне. Сначала вы должны узнать…
Она собралась рассказывать ему, но только глубже погрузилась в себя. Она уставилась взглядом на маленький стул, стоявший возле двери, она тяжело дышала, но не плакала.
Дойно знал, что она ничего не скажет из того, что поначалу хотела рассказать ему. Этого нельзя высказать. Каждый носит это в себе, подумал он. Так легко облечь это в слова, кажется, что уже сотни раз произносил их, слова эти уже готовы сорваться с губ, но так и не срываются. Это не то чтобы тайна, которую боишься открыть, и не то сокровенное внутри, что не хочется обнажить. Воспоминания, уведшие сейчас так далеко от него тетю Мары, были, возможно, банальны, какие-нибудь обрывки далекого прошлого, где не было ничего примечательного, разве что сам настрой, подобие мелодии, которая вновь и вновь ласкает слух и отлетает в никуда, едва только попытаешься напеть ее. Не меняя позы, Мария-Тереза сказала:
– Голубое. Только от нее самой я узнала об этом, поэтому и дарила ей тогда только голубые вещи. И лишь позже еще и красные. И только из тяжелого шелка. Ее мать, мадьярка, никогда, никогда, никогда не понимала она, каким прелестным ребенком была Бетси. А из красного только carminé[198]198
Карминный, алый (фр.).
[Закрыть], однако больше всего ей шли все оттенки голубого. А потом, когда ее привезли после пыток ко мне… – Она опять умолкла.
Это было осенью 1929 года, пятнадцать лет назад, подумал Дойно.
Тогда были преследования, пытки, и все же то было время, когда мы еще владели тем кладезем непреложных истин, в которых были так уверены. И все были еще живы. Мы стояли на пороге нового мира, еще несколько лет – и мы дадим справедливость и счастье всем – вплоть до джунглей. Те, кто был до нас, те вытерпели историю, как слабый человек капризы неопознанной болезни. А мы – мы историю делали. Вот так.
«И вот большой ветер пришел от пустыни и охватил четыре угла дома, и дом упал на отроков, и они умерли; и спасся только я один, чтобы возвестить тебе это, Иов».
– Она не захотела, но я точно знаю, она могла бы стать великой пианисткой, – начала опять баронесса. – Она могла стать кем угодно, стоило ей только захотеть. Со дня смерти Вассо она никогда больше не пела, évidemment[199]199
Само собой (фр.).
[Закрыть]. Но еще маленьким ребенком она так прекрасно пела. Она только не должна была знать, что кто-то слышит ее. Я всегда стояла и слушала за дверью. И даже когда она пела что-нибудь веселое, у меня всегда выступали слезы на глазах.
Несмотря на все, понятно, почему я ничего не рассказал Тони, подумал Дойно, а вот ей я скажу, ей одной. И никогда не буду писать об этом.
– Баронесса, извините, – начал он. Она не слышала его. Он добавил чуть погромче: – Послушайте меня, вы должны узнать об этом!
Молодые партизаны запели. Их печальная песня вовсе не соответствовала тому быстрому шагу, каким они шли на смерть. Они знали, что только немногие из них доживут до вечера. Снег еще лежал на горах, но внизу на летнем солнце было жарко. Дойно стоял в кустах над дорогой. Он уже знал, что произошло, ему давно пора было бежать назад, искать Мару. Но он боялся шрапнели, боялся пулеметного огня. Он шел со всех сторон, потому что они опять были окружены. На этом коротком отрезке пути между лесом и ущельем батальон молодых потерял около двадцати человек, но остальные с пением шли вперед. Они должны были стремительно прорвать кольцо, чтобы остальные могли из него выйти.
– Я уже давно стоял в кустах и не мог сдвинуться с места, потому что мне было страшно. Правда, я был не совсем здоров, я ужасно ослаб после тифа. Сначала нас несли на руках итальянские военнопленные, но потом, после страшного прямого попадания и атак с воздуха – мы ведь были такой простой мишенью… Но когда я услышал, как поют эти юноши и как они выходят из леса на дорогу, я заплакал, меня всего трясло, и тогда я все же пересек луговину. Я нашел Мару. В ущелье. Ее лицо не было обезображено, вовсе нет, – выстрел в затылок. Я попробовал сначала вынести ее наверх, но я непрерывно падал. Нет, она не была тяжелой, просто моих сил не хватало, а я не хотел никого видеть. И вниз мне было не по силам снести ее. Я нарезал больших веток и, обломав всю мелочь, связал их вьющимися растениями. Мара лежала, как на плоту. Я волок ее за собой по ущелью. Ночью я хотел отдохнуть, но было очень холодно. И потому я пошел дальше. Утром мы прибыли на место. Это было в верхнем течении Неретвы. Половодье. Когда мы наконец перебрались на другой берег, то остались у воды, на гальке, она нагревалась солнцем. Потом вместе со своими людьми подошел Карел, естественно Карел. Он знал, что убийцей был Славко, естественно Славко. Нам нужно немедленно уходить, сказал Карел. В то утро он действительно испытывал сострадание ко мне. Но я не хотел, чтобы он коснулся Мары. Я опять уложил ее на плот и дошел с ней до середины реки. Карел не позволил мне стоять долго и смотреть ей вслед. Его люди вынесли меня. Баронесса, вы не знаете песни, которую пела наша бригада: «О Неретва, о Неретва».
– А вы тоже умеете петь, mon cher[200]200
Мой дорогой (фр.).
[Закрыть] Дойно? – спросила баронесса и положила свою ладонь ему на голову.
– В бригаде мы все пели. Даже в те дни, когда нам совсем было худо. Бригада Джуры… Баронесса, вы не знаете, как это тяжело – переносить смерть единения людей – бригады. Один кусочек за другим отламывается и гибнет. Мара и я – мы были последним кусочком. Потом я заболел, ей не разрешали оставаться рядом со мной. Я вновь увидел ее только в ущелье. По пути к Неретве. И спасся только я один, чтобы возвестить тебе – так примерно стоит в Книге Иова.
Он поднялся. Она сказала:
– Bonne nuit, mon pauvre petit[201]201
Доброй ночи, мой бедный малыш! (фр.).
[Закрыть]. Завтра вы подробно обо всем расскажете нам.
Уже занималось утро, когда он заснул. Через несколько часов в его комнату вошел Преведини.
– Пардон, что я опять бужу вас, но только… я все время думаю о том… вы сказали Марии-Терезе, что были больны тифом и что в тот день находились в некотором, ну как бы это сказать, экзальтированном состоянии – но тогда, что вполне естественно и по-человечески понятно, может, вы ошиблись, и, может, это вовсе была не Бетси, а…
– Я уже не был болен, я только обессилел и ужасно устал, – прервал его Дойно. Но Преведини продолжал, как будто вовсе и не слышал его:
– В прошлую войну было много таких случаев, когда возвращались те, кого считали мертвыми. Притом, что все тогда происходило более организованно, чем сейчас. И с другой стороны, вы испытали такой сильный стресс. Болезнь, окружение – de toute façon[202]202
Во всяком случае (фр.).
[Закрыть], мы закажем три мессы: одну по Джуре и две по погибшим бойцам вашей бригады. А Бетси… Мы так долго ждали ее, мы еще подождем. Я говорю вам об этом уже сейчас, в такую рань, чтобы вы потом…
– Я понимаю – ответил Дойно. – Может, будет лучше, если я сразу уеду назад в Бари?
– Ну что вы, напротив, так сказать. Если вы тут, то это как бы… ну, словом, если бы Бетси была уже на пути к нам.
За обедом Мария-Тереза сказала:
– Я только сейчас вижу, mon pauvre[203]203
Бедняга (фр.).
[Закрыть], как вам необходимо отдохнуть. Вас все возбуждает. Вы расскажете нам обо всем только завтра или послезавтра, а может, даже и еще позже. А пока мы поговорим о Штеттене, которого мы бы так хотели видеть здесь у себя. Я тогда вывезла его с собой из Австрии – когда это было, Путци?
– В тысяча девятьсот тридцать восьмом году, в мае или июне.
– C’est fâcheux[204]204
Право, жаль (фр.).
[Закрыть], что ты никогда не помнишь ни одной даты. Если имеешь мужа, то вообще не нужен никакой календарь и не нужно ничего запоминать самой. Так вот, и у Штеттена голова вечно была забита какими-то никому не нужными подробностями. Историк, а не имел ни малейшего представления, что мой дед участвовал в битве при Новаре и был правой рукой Радецкого[205]205
Йозеф фон Радецкий (1766–1858) – австрийский фельдмаршал, граф по происхождению. Победил итальянскую армию в битве при Новаре в 1849 г.
[Закрыть]…
– Профессор был специалистом по пятнадцатому и шестнадцатому векам, – вставил Дойно.
– Лучшие люди общества не могут быть просто какими-то специалистами, – осадила его баронесса, – практические знания – это только для простого люда и для этих parvenus – для выскочек-буржуа. А нам нужно совсем другое, n’est-ce pas[206]206
Не так ли? (фр.).
[Закрыть], Путци?
– Ну конечно, конечно, однако же вот сегодня, например, на флоте…
Баронесса не прерывала его. Он мог говорить теперь сколько ему хотелось.
Это было, пожалуй, единственное изменение, наступившее с тех пор, как она вышла за него замуж. Что касается остального, то она настояла, чтобы Дойно по-прежнему называл ее Мария-Тереза или, как прежде, баронесса и ни в коем случае не графиня.
Только после того, как отслужили три панихиды по умершим, почтенная дама позволила вновь заговорить о племяннице. Она пожелала, чтобы Дойно подробно рассказал ей о роли Мары в бригаде, особенно о ее воинских доблестях, о ее смелости и тактической смекалке.
Но за те долгие ночные часы, когда сон не шел к ней, баронесса поняла, что Мара мертва. Она явственно видела, как этот жалкий плот нес бедное тело Мары вниз по течению Неретвы, как, подхваченный водоворотом, медленно погрузился в воду. Она не находила спасения от мук посетившего ее видения. Днем она старалась, даже на мгновение, не оставаться одной, и, пока она разговаривала с Путци и Дойно, все опять выглядело иначе. Дойно должен был и во второй, и в третий раз повторить, как Мара сказала одно, как сделала другое.
После кофе ему вменялось в обязанность сообщать почтенной чете «дневные сводки»: что он вычитал в газетах и что слышал по радио. Даже и в плохую погоду в это время дня они всегда сидели на террасе, закутавшись в пледы, если было холодно, при свете ламп, пока дни еще были такими короткими. Жизнь текла так, как того желала баронесса. То, что она не наталкивалась ни на чье сопротивление, казалось ей естественным. И она находила само собой разумеющимся, что Дойно не возражал ей при ее рассуждениях о сегодняшних беспорядках в мире. То, что он или другие при этом думали, мало интересовало ее, потому что они все заблуждались, она это точно знала. Для нее все было так ясно и так просто, что она даже иногда удивлялась, как это кто-то, не лишенный разума и чувств, мог впадать в подобные заблуждения, из-за чего весь мир кидало из одной беды в другую.
Монархический порядок – единственно разумный и достойный человеческого существа, считала она, его упразднение и явилось причиной всех несчастий. Конечно, и во времена монархов случались войны – querelles de famille[207]207
Семейные распри (фр.).
[Закрыть]. Но с самого начала все знали, что в конце концов опять произойдет примирение и все они породнятся. И как только у короля кончались деньги и нечем было оплачивать войска, так и наступал мир. Но кто же думал о том, чтобы уничтожить народ или хотя бы одну династию? Умный брак детей, à la longue[208]208
Здесь: заглядывая вперед (фр.).
[Закрыть], приносил больше провинций, чем все победы вместе взятые. Иногда затевали, конечно, войну из зависти, из ревности, но из ненависти? Никогда!
– Все беды начались с этого Напи. Так этот плебей подписывал свои письма к Марии-Луизе. Стоит их только почитать, alors tout s’explique[209]209
Тогда все и станет ясно (фр.).
[Закрыть]. Он пишет ей о любви, словно она его креолка, эта гетера Жозефина. Бедный отец Бетси все уши мне прожужжал: Бонапарт был таким одаренным, просто гений. Этим он меня только еще больше злил. Монарху не нужна одаренность, он должен быть взыскан милостью Божьей, и этого достаточно, а все остальное – дело его слуг. Разве Габсбурги были одаренными? Alors![210]210
Вот вам! (фр.).
[Закрыть]
– Тридцатилетняя война! – вставил реплику Дойно.
– Précisément![211]211
Именно! (фр.).
[Закрыть] —воскликнула с триумфом Мария-Тереза. – То были все новые попы, эти лютеране, les maudits[212]212
Проклятые (фр.).
[Закрыть], да выскочка Густав Адольф[213]213
Густав II Адольф (1594–1632) – король Швеции, воевал на стороне антигабсбургской коалиции.
[Закрыть], а у Бурбонов кардинал. Quelle folie[214]214
Какое сумасбродство (фр.).
[Закрыть] доверить князю церкви судьбы страны!
Она не дала перебить себя, возражения не принимались. Все было ясно как божий день. Какое дело простому народу до войн? Это противоестественно. Все происходящее – зловещий маскарад. Отрывают людей от их повседневных трудов, от семей, заставляют насильно надеть форму и приказывают: «Это ваша война!» Но как же так? Сколько бы из них завербовались добровольно, если бы существовала здоровая система наемных армий? Alors!
– Все, что нужно миру, – это несколько настоящих монархов и здоровая аристократия, она бы позаботилась об управлении страной и о наемной армии. А поскольку этого больше нет, к власти приходят такие узурпаторы, как Гитлер, Муссолини, Сталин и их партии, а те выдают себя за новоиспеченную аристократию. Ridicule! Sinistre! Pauvres peuples![215]215
Смехотворно! Губительно! Бедные народы! (фр.).
[Закрыть]
– Примечательно уже то, – сказал Преведини задумчиво, – как различно шло развитие аристократических семейств. Вам бы следовало заняться изучением истории рода Преведини, это наверняка увлекло бы вас. Мы служили Бурбонам, Виттельсбахам и Габсбургам. А потом пришел нацизм – такая пертурбация! И все только ради того, чтобы сбить с толку маленьких людей. Тот, кто был никем, тот, конечно, и стал нацистом. А тот, кто принадлежал к знати…
Дойно оставалось только завидовать их непоколебимой убежденности. Именно благодаря ей оба они сохранили терпимость и были оптимистически настроены. В конце концов, считали они, все поймут, что вот уже сто пятьдесят лет находятся на ложном пути и с радостью и готовностью возвернутся к прежнему благоразумию. Баронесса знала о политическом прошлом Дойно и прощала ему его, для нее это были – как и у ее племянницы – «грехи благородных молодых людей». Но теперь он, должно быть, уже всем этим сыт по горло, останется у них и прежде всего научится наконец играть в бридж.