Текст книги "Как слеза в океане"
Автор книги: Манес Шпербер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 69 страниц)
– А если ее больше нет в живых? – повторил он громко. Он сел и начал бешено колотить в стену, – Люба, пора вставать! Уже день. Можно сдохнуть от неизвестности, а вы, вы все спите. Имейте хоть жалость!
Она тут же вошла к нему в комнату, она была одета.
– У меня только ячменный кофе и цикорий, я не знаю, будете ли вы такой пить. И горячее молоко. Я принесла его от Гезерича, у него есть корова. Он партийный. Единственный здесь с тех пор, как Бугат перебежал к тем. Он обо всем знает. Он даже знал, что вы должны прийти сюда. Он был там ночью. Павильон уничтожен, а другой дом только поврежден. Усташи потеряли один танк и весь экипаж бронемашины, после этого они отступили. У них было еще две бронемашины и один танк. Но они их еще вчера вечером погрузили и отправили назад в Сплит. А может, в Макарску, этого никто точно не знает.
– Почему ты ничего не говоришь о Маре? – прервал он ее.
– О Маре? – повторила она. Она покраснела, потому что он накричал на нее и впервые обратился к ней на «ты». – Мара ранена, тяжело, но не опасно. Пуля попала в живот. Когда усташи подумали, что все кончилось, и откинули крышку люка бронемашины, тут группа Мары и напала на них, они забросали машину гранатами и убили почти всех, кто был в ней. Инженер из Сараева тоже ранен, доктор отрезал ему руку. На редюите, говорит Гезерич, осталось восемь человек целыми и невредимыми, одиннадцать раненых, остальные все убиты. Гезерич помогал хоронить их. Краль велел сказать вам, вы должны известить Преведини, что баронессу арестовали. Вчера ее провели по городу – в насмешку только в исподнем и босую. Повесили ей на шею связку головок чеснока. Никто не вступился за нее.
– А если бы, например, Гезерич вместе с Кралем переправили Мару к тебе в дом, ты могла бы ухаживать за ней, пока она окончательно не поправится? Пуля в живот – очень тяжелое ранение, а Мара такая слабая.
– Гезерич говорит, что в Сплите объявлено о вашем розыске и аресте. Они вывесили две фотографии – одну с бородой, другую с усами. Он опасается, вряд ли вам удастся пройти. Вам нужен парик. Вы должны сбрить бороду и одеться так, словно идете на похороны.
– Если я сбрею бороду, то буду выглядеть не таким уродом, – сказал он и сел за стол. Кофе оказался недурен. – Люба, ты хочешь взять меня в мужья?
Она спокойно смотрела на него. У нее были широко расставленные большие темные глаза под высокими дугами бровей и округлое оливкового цвета лицо с отчетливо выступающими скулами. Женщина тридцати двух лет, привыкшая, что проходит неделя за неделей, но никто так и не взглянул на нее, не возгорелся желанием. В застиранном синем платье. Косы неряшливо закручены в пучок. Она не постарела с тех пор и не подурнела, подумал он, но отреклась от своей молодости, покинула ее, как покидают место, где слишком долго пришлось ждать того, кто так и не подал о себе вести.
– Мне кажется, я старше тебя лет на шестнадцать, Люба, но я не настолько стар, чтобы не иметь детей. Я, собственно, хочу начать все совершенно заново – во всех отношениях.
Она покачала головой, откашлялась и наконец сказала:
– Нет. Нет. Вы не писали мне, у вас не было никакой жалости ко мне. А теперь, когда вы больше не нужны мне, когда я больше не люблю вас, теперь вы приходите. Это чистая случайность.
– Но теперь я тот, кого нужно пожалеть.
– Это неправда, и кроме того, вы не любите меня.
– Тут ты права, – сказал Джура. Пора ставить точку, подумал он, сцена разыграна до конца. Да и вообще все сплошной эпилог. В парике и траурном одеянии на собственные похороны. После меня останутся три супруги, но ни одной вдовы. – Это правда, Люба, я не люблю тебя. Но в этом и заключалось бы, собственно, новое для меня. Пирамида всегда стояла вершиной вниз, на острие, первое мгновение – полное счастье, начало – насыщение им. Второй глоток всегда был плох, как отрава, и омерзителен, как помои. С тобой все будет по-другому – жизнь с тобой я буду мерить не мгновениями, а годами. Поверь мне, потом я полюблю тебя, если они до того не повесят меня.
Она молча убирала со стола, потом привела в порядок комнаты. Вернувшись, занялась ковром. Он видел по ней, что она плакала.
Он попросил бумагу, чтобы написать Преведини. После обеда он спал. Потом пришел Гезерич, чтобы обговорить, как лучше подготовиться к поездке. Позже, за ужином, Джура был в превосходном расположении духа. Он рассказывал разные истории, одни из них трогали Любу, другие смешили. И вид у него теперь был прежний. Гезерич сбрил ему бороду. Хорошо, что он не говорил больше о женитьбе. И Мару он больше не поминал и не говорил о том, что отправляется в смертельно опасный путь.
Эту ночь он опять спал одетым. Она напрасно прислушивалась к его дыханию. Он спал как младенец. Потом она услышала, как он встал, прошел на кухню, а потом вернулся назад, к себе. И тихо разговаривал сам с собой. Она знала: это означает, что он пишет. Она разобрала только отдельные слова.
Было светло как днем, когда она проснулась. На кухонном столе она нашла стопку исписанных листов бумаги и рядом письмо. Джура просил ее хорошо спрятать и сохранить его рукопись и передать ее Дойно, когда тот наконец приедет. За ту боль, что он причинил ей когда-то и сейчас, она должна простить его. «В тот критический момент жизни, когда перестаешь сам себя спрашивать: что же еще произойдет со мной? – а начинаешь раздумывать: что же со мной произошло? чем я наполнил свою жизнь? – тогда проще простого впасть в панику». В конце он благодарил ее за все. На сей раз он даже не обещает ей писать, добавил он напоследок.
Она полистала рукопись, почитала тут и там отдельные куски, нет, это не имело к ней никакого отношения. Сложила рукопись и письмо в картонную коробку, в которой хранила фотографии, убрав все на самое дно. Вышла, посмотрела на море, а потом на остров. Был пасмурный, но теплый день. Дул сирокко. Она повернулась и посмотрела в другую сторону, на дом Бугата и Гезерича. Все дома были полны людей. Ее дом опять опустел.
Пора было разводить огонь.
Пять дней спустя в дождливые предвечерние сумерки Джура был арестован на главной улице в Загребе. Он стоял в музыкальном магазине и прослушивал как раз пластинку с записями старой исполнительницы народных песен. Песня служила опознавательным знаком, молодой человек – один из группы сльемитов – должен был после этого заговорить с ним.
На его плечи легли тяжелые руки, он быстро обернулся. Лица обоих мужчин расслабились, только когда они связали ему руки. Одновременно со страхом, обуявшим его, он почувствовал и облегчение, правда, очень слабое, будто одним чудовищным рывком с его плеч сняли непомерно тяжелую ношу. Потом, в камере, это ощущение исчезло, им полностью завладел страх: его чувствами, мыслями, телом. На следующее утро он был уверен, что его предал юноша, с которым он должен был встретиться в магазине. Но по вопросам, какими они весь день бомбили его, он понял, что им ничего неизвестно про юношу. Угрозами, обещаниями они хотели принудить его выдать им имя и адрес или, по крайней мере, приметы сльемита. Они не били его, они только пинали его от одного к другому, орали на него и непристойно обзывали.
Он не слушал их, ему нужно было сосредоточиться на своих собственных мыслях. Наконец ему показалось, что он ухватил нить. Он обещал показать им того, ради кого пришел в тот магазин, если они отведут его туда. Он потребовал очной ставки с хозяином магазина и всеми его служащими. Они выполнили его волю. Да, теперь он вспомнил, ему знакомо вот это молодое, смазливое, совершенно пустое лицо – один из многочисленных поклонников Хелены Фурманич. И тут он увидел то, на что не обратил внимания в первый раз, словно перед ним снова, во второй раз, прокручивали пленку: он входит в магазин, кто-то, именно вот этот молодой человек, удивленно взглянув на него, отдает распоряжение одной из продавщиц обслужить клиента, а сам поспешно исчезает.
Джура взглянул на своих провожатых:
– Вот с этим молодым человеком у меня должно было состояться тут рандеву.
Удар полицейского пришелся на переносицу, Джура закачался. Но несравненно сильнее, чем боль, было чувство освобождения, пришедшее к нему. В этот момент он одолел свой страх – он понял это. Он поднял голову и сказал:
– Вас и этого маленького шпика раздавят, как клопов. А у того, кто меня ударил, кишки повылазят наружу.
У него было такое чувство, словно он опьянел от молодого вина, словно он мог взлететь и парить, стоило ему только этого захотеть.
Они продержали его в полицейском управлении всего лишь несколько дней. Потом перевели в специальную тюрьму за городом. Допросы продолжались, но велись по форме. К нему не прикасались. Один из них сказал ему:
– Мы умеем ценить литературные заслуги. Вождь ждет от вас только, чтобы вы проявили добрую волю, подав нам знак, тогда он помилует вас.
Однажды в камеру вошел священник, мужчина средних лет, узкий в плечах, с худым, но не лишенным обаяния лицом. И только его водянисто-голубые глаза неприятно подмигивали. Он дал Джуре понять, что верная смерть через повешение ожидает главаря мятежной вооруженной банды, которая вот уже несколько месяцев как держит в терроре мирный остров. Следовательно, жизнь Джуры обречена, согласно действующему законодательству и правопорядку, подчеркнул священнослужитель. Но поскольку речь идет о писателе такого ранга, то есть возможность, больше того, необходимость – избежать непоправимого. Джура просто не разобрался во всем том хорошем, чем страна обязана новому режиму и прежде всего его вождю. И только в том случае, если виновный останется жив и примет наконец решение посмотреть на новые обстоятельства жизни непредвзято, он придет к более праведным взглядам. Кроме того, в интересах режима и народа, чтобы такой писатель не был казнен. Нет, никто и не помышляет о том, чтобы вынудить его к признанию в верности, в подобном положении оно вряд ли прозвучало бы убедительно. Нет, вождь – человек чести, и такие методы противны его душе. Напротив, от заключенного, от осужденного, которого может спасти только акт о помиловании, если чего и можно было бы потребовать, так это заявления, не насилующего его истинные убеждения. Итак, его не просят быть за усташей, а только лишь против Советской России, против сталинских орд и режима Сталина. По сути, уважаемый писатель должен придать своим же собственным убеждениям более ярко выраженные формы. Ведь известно, что с недавних пор он уже отвернулся от убийц своего друга Вассо Милича.
Священник говорил гладко, без излишнего елея. Безусловно, он был хорошо проинформирован политически и умело применял полученные им сведения, не прибегая к явно откровенным намекам. Он завершил свою речь словами:
– Это суровое время. Труднее спасти одного-единственного грешника, чем лишить жизни сотни невинных. Не рассчитывайте на то, что ваши достоинства оградят вас от того последнего логического шага, к которому привели вас ваши злодеяния. Сделайте заявление, помогите нам в нашей борьбе с врагом, которого вы тоже ненавидите, и на вас снизойдет милость Божья.
Когда Джура собрался ответить, священник прервал его:
– Простите, еще одно слово. Если вы намерены отклонить мое предложение, то не отвечайте сейчас сразу. У вас есть двадцать четыре часа, чтобы подумать. Ваш отрицательный ответ может, собственно, иметь немедленные последствия, вы понимаете меня?
– Вполне! Я дам вам ответ завтра, в это же время. Но если хотите, то задержитесь еще немного. Я хотел бы, чтобы вы рассказали мне об опыте своего общения с грешниками, с теми, кто решил начать новую жизнь. Многих ли удалось вам лицезреть, кто действительно изменился и стал другим?
Ответ был разочаровывающим. Этот муж решил, что Джура ищет оправдания для спасительного предательства, и попытался полуправдивыми историями облегчить ему принятие великого решения. Он только позже заметил, что Джура вовсе и не слушает его.
На другой день он появился опять в то же самое время. Джура встретил его у двери и не позволил ему войти. Громким голосом, так, чтобы его было слышно в соседних камерах, он сделал заявление, словно читал его с листа:
– Всеми видами оружия мои друзья будут бороться против тирана Сталина, его режима и его приспешников, начиная с того самого часа, когда власть Гитлера и всех его приспешников будет разгромлена, а их слава обернется их позором. До того часа мы останемся союзниками Советской России. Перед лицом общего врага недопустимо делать какие-либо заявления против своего союзника.
Священник молча смотрел на него, на сей раз его глаза не подмигивали. Мягким движением руки он оттеснил Джуру в камеру и закрыл за собой дверь.
– Ваш ответ разочаровал меня, господин Джура Загорец. Так вы отягощаете свою совесть еще и этим убийством, жертвой которого вы явитесь сами. Вы умрете ради какого-то нюанса.
– Последовательность взаимосвязи между ненавистью и презрением есть нечто иное и большее, чем просто нюанс.
Священник нетерпеливо отмахнулся от него.
– Слова, слова, тщеславные слова. Вы с такой легкостью произносите их, потому что не знаете, что такое казнь. Если бы вы только могли себе представить, насколько несущественным будет все это для вас в те последние минуты. Но тогда будет уже слишком поздно. Это ужасно: встретиться с Богом в тот единственный момент, когда грехи ваши отвращают лицо Его от вас, и лик Бога меркнет для вас в ночи вечности.
– Фраза кажется мне знакомой. Я мог бы ее написать сам.
– Да, вы и написали ее, вот она.
Священник вытащил из кармана узкий томик и протянул Джуре, тот жадно схватил его и начал листать.
– Мне было тогда двадцать два. Двадцать шесть лет назад. «Бивачные костры под Карловцами» – плохое заглавие. Я тогда красиво писал, красиво, но довольно плохо. Лик Бога меркнет в ночи вечности – возможно, я у кого-то это перенял. Вы хотите, чтобы я написал вам что-нибудь, господин викарий?
– Нет. То есть я думал, что сумею спасти вас, и тогда, конечно, в память об этом…
– Одолжите мне вашу ручку, у меня все отобрали, и назовите мне полностью ваш сан и ваше имя!
Он подумал немного, прежде чем написать под традиционным началом следующие слова:
«За несколько часов до моей казни. Я боюсь смерти и ненавижу ее. Горячее, чем когда-либо, я люблю жизнь, потому что собирался начать ее заново.
Каждый вправе назначить свою цену, какую он готов заплатить за жизнь или за отказ от нее.
Чтобы Человек никогда не отвратил лица своего от того, что я сделал!»
Викарий побледнел, прочитав последнюю фразу, он прикрыл глаза рукой и сказал, заикаясь от волнения:
– Боже мой, несказанны ваши заблуждения, и небо навсегда потеряно для вас.
Он повернулся, сильно постучал в дверь, ему открыли ее снаружи. Книгу он оставил в камере.
На другой день около одиннадцати утра Джуру вывели из камеры и отвели в узкое и длинное, совершенно пустое помещение. Его ожидал охранник, бледный светловолосый юноша. Он стоял перед зарешеченным окном и смотрел на голые деревья, скрипевшие на резком ветру. Время от времени он бросал взгляд на осужденного, после чего каждый раз поправлял рукой очки с толстыми стеклами.
– Известно ли тебе, кого ты охраняешь, юный герой? – спросил Джура. – Меня зовут Загорец, но ты знаешь меня под именем Джуры. Для тебя и таких, как ты, я написал роман «Карст». Теперь припоминаешь?
Юноша отошел от окна, развернул тонкий лист синей бумаги, который он, по-видимому, все время держал в руке, и громко прочитал пять имен.
– Некий Загорец Драгутин тут есть, но Джуры нет, – объявил он неуверенно и направил свой как бы оценивающий взгляд на обритого наголо человека среднего роста, босиком стоящего перед ним. Потом, повернувшись опять к окну, он сказал:
– А хоть бы даже и Джура! Ведь существует политическая необходимость!
Он показал рукой на деревья за окном, ветви которых гнул к земле мощный порыв ветра.
– Давно ли ты с усташами?
– Вот уже больше двух лет. А теперь хватит, тихо! Никаких разговоров.
Вскоре дверь открылась, вошли трое охранников, за ними четверо заключенных, а потом еще двое охранников постарше. Эти двое тотчас же встали позади Джуры, заломили ему руки за спину и быстрым движением надели наручники.
Трое из введенных арестантов тут же отошли в угол. Молодой охранник крикнул:
– Не разговаривать! Запрещено.
Другой сказал:
– Оставь их, теперь уже все равно.
– И вы? Вы тоже, Джура? Это невозможно! – повторял арестант, оставшийся стоять у двери. Он был очень высокого роста, стоял, несколько наклонясь вперед, так что его заросшее до самых глаз щетиной лицо касалось лба Джуры. Сдавленным голосом он сказал:
– Через несколько минут… они повесят нас через несколько минут! Я ужасно боюсь, я наверняка буду очень плохо вести себя.
Джура обеспокоенно подумал: не надо смотреть ему в лицо, на эти дрожащие бескровные губы, он заразит меня своим страхом. Джура ответил ему, глядя на других:
– Успокойтесь, однако. Это уже не важно, как себя ведут при этом.
– Нет, нет, важно. Собственно из-за тех, других. Меня исключили, за эмпириокритицизм и за пакт, за германо-советский пакт. Мы были раньше друзьями. Последние дни вместе провели в одной камере, но никто из них не сказал со мной ни слова. И если я теперь буду плохо вести себя, тогда… Они сейчас все время смотрят в нашу сторону. Вам не следовало говорить священнику, что ваши друзья будут бороться против Сталина. Ведь в конце концов…
Джура взял его за руку и подвел к другим. Он сказал:
– Похоже на то, что мы все вместе сейчас умрем.
– Только не вместе с вами! – прервал его один из троих, коренастый такой человек. – Мы трое – партия, а вы оба – враги, враги партии. – И он повернулся к ним спиной.
Джура крикнул чужим, резким голосом:
– Если бы мои руки не были сейчас закованы, я бы тебя… А вы двое немедленно скажите, что в эти оставшиеся нам несколько минут не хотите иметь ничего общего с этим зверюгой из ГПУ.
Они заколебались на какое-то мгновение, один из них даже открыл рот, но потом оба отвернулись и последовали за своим вожаком в другой угол. Джура бросился за ними, дрожа всем телом.
– Вы усташи, вы и ваши убийцы, вы все одно целое! Вы враги, враги, враги человечества, враги! – закричал он.
Охранники рванули его в сторону. Один из них ударил его по губам. Они бросили его на пол, но опять быстро поставили на ноги. Потому что было пора. Охранники и осужденные пошли длинным коридором, в конце которого виднелась узкая коричневая дверь, выводившая в каре двора.
Последним через порог вытолкнули Джуру. Он увидел две виселицы.
В первую из восьми с половиной минут, которые ему еще оставалось жить, нарушилось единство его существа. Ноги больше не слушались его. Они остались позади, на пороге. Он открыл рот, но крик не вышел наружу. Неистовый грызущий зверек бешено метался в его груди. У него все заледенело внутри и жгло невыносимым огнем.
Охранники поволокли его к виселице. Его повесили вторым. Было одиннадцать часов тридцать девять минут.
Без трех минут двенадцать гонец-мотоциклист доставил коменданту спец-тюрьмы подписанный вождем документ, на основании которого вынесенный Д. Загорецу, он же Джура, смертный приговор заменялся милостивым актом главы государства на пожизненное тюремное заключение. Гонец утверждал, что потерял на пути из столицы целый час в дороге из-за неполадок в моторе. Но, не устояв перед пристрастным допросом, сознался в конце концов, что слишком долго задержался в одной деревне, где добровольно принял участие в операции против сербской семьи. Долю доставшейся ему добычи у него конфисковали.
Глава третьяСтаруха опять кричала. А может, и молодайка, наверное, отшлепала кого-нибудь из своих детей. Сначала послышался дикий плач, а потом хныканье – ну, на сей раз несерьезно. Значит, все же старуха. Только ей одной удавалось свести воедино и сетования, и упреки, проклятия и ругань. Все начиналось с угрозы, которая переходила в дикий, стоявший в ушах крик, выражавший неосознанный страх перед смертью. Не имело смысла зарывать голову в подушку. Дойно поднялся и проскользнул вдоль стены к слуховому оконцу, остановился сбоку от него и посмотрел вниз. Эти сцены, повторявшиеся изо дня в день, с утра и до поздней ночи, могли бы оставаться безмолвными. Достаточно было только взглянуть, чтобы понять причину их ссоры, она всегда была ничтожной.
Вот уже пять дней Дойно был невольным свидетелем чужой жизни, с неприличной навязчивостью вторгавшейся к нему наверх, на заброшенный чердак, где он, скрытый от людских глаз, должен был дожидаться, пока его переправят на следующий остров, предпоследний этап его «чехарды» через острова. Прошло уже двадцать два дня, как он расстался с Преведини.
И к назойливой всепроникающей смеси запахов он тоже не мог привыкнуть: морские водоросли, соль, сера, намокшие одежды и что-то такое еще, что он никак не мог определить. Маленькое оконце было наглухо закрыто, Луиджи категорически запретил даже прикасаться к нему.
Поздно вечером ему разрешалось спускаться вниз, в кухню, и ужинать вместе с Луиджи и его невесткой Нормой. От нее все и зависело. Она знала это и чувствовала себя виноватой. Контрабандист не хотел двигаться с места, пока она не родит. А ребенок должен был появиться на свет еще неделю назад. На сей раз Луиджи сказал:
– Плохие новости для тебя, синьор Беллон. На Лагосте они арестовали людей, в том числе и Джорджи Вирелли. А я должен был передать тебя ему, чтобы он доставил тебя к твоим. Ты заплатишь мне вдвойне, и я вместе с моим кузеном Лонго доставлю тебя до дому. А пока тебе придется подождать.
Проходили часы, минуты, тянувшиеся так долго, словно под пытками: кричала женщина, причитала, звала на помощь мадонну и свою мать, словно умоляла их в предсмертных хрипах о последнем прощении. Потом наступали промежутки в полчаса, когда к нему наверх, на чердак, не доносилось ничего, кроме извечной перебранки соседок. Свернувшись на своем ложе в клубок, Дойно прислушивался к шорохам. У него вызывал отвращение холодный пот, выступивший на лбу, он пах так же, как и все предметы на этом чердаке. Он никогда не боялся ночи, но с некоторых пор она перестала быть для него часами покоя, тем «темным бархатным пологом, за которым зарождается для меня новый свет». Он утратил доверие к ней, она ведь перестала быть для него временным промежутком покоя и тишины, а превратилась в нагромождение всех прожитых им лет, тая в себе страдания и хаос. Воспоминания, которыми она вырывала его из первого крепкого сна, были сумбурны, торопливо влекли за собой другие, не соблюдая подлинной очередности пережитого. И хотя они были разрозненны во времени, они вклинивались одно в другое, теряя свое жизненное обрамление. Их не разграничивало ни время, ни пространство.
Вдруг он понял, откуда ему знакомы эти запахи, и вспомнил, почему они вызывали у него такое отвращение. На сей раз это было ясное, четко обрамленное местом и временем воспоминание: он увидел кровать черного мореного дерева, погруженную в сумеречный свет темноватую комнату с коричневыми балками на потолке. И между ночным столиком и кроватью – голую девушку с рыжими волосами по плечам. Прилив нарастал, волны со свистом накатывали на берег, словно ветер, проносящийся над холмами.
Сначала ему казалось, что запах ее тела идет от морского прибоя, но девушка страдала какой-то странной болезнью. Ни одно средство не могло избавить ее от этого. Ее возбужденное ожиданием тело покрывалось выступавшими из пор крошечными бисеринками зеленоватого лоснящегося пота. Она стояла, словно окутанная волнами жуткого запаха.
Сколько минут прошло после последней схватки? Почему Норма молчит? Он сосчитал до двухсот, потом еще столько же, наконец он покинул свое убежище. Кругом стояла абсолютная тишина, даже вечно бранившиеся женщины молчали. Он спустился вниз. В кухне он увидел их: Луиджи сидел на стуле около стола, Норма лежала на шерстяном одеяле полуголая, широко растопырив ноги. По другую сторону стола сидели обе женщины, мать и дочь, в одинаковой позе: скрестив под грудью руки, наклонив вперед голову, прищурив глаза, словно хотели при плохом освещении не упустить из вида каждое движение крошечного существа.
– Ты нам здесь не нужен, синьор. Шел бы ты лучше спать, – сказал Луиджи. – Все в порядке, идет хорошо, видно уже макушку ребенка. Смотри, видишь, какие у него черные волосы. А Норма ленится, она не хочет как следует поднатужиться. Опять заставляет меня ждать.
Все посмотрели на нее. Она подняла лицо, все черты его были искажены, словно став друг другу чужими. Глаза с расширенными зрачками и налитой кровью радужной оболочкой были сравнимы разве что с кучкой пепла, красной по краям, они глядели отрешенно и одиноко. Щеки больше не подходили к ним, и крупный распухший нос, и круглый подбородок, на котором запеклись струйки крови, тоже.
– Она слишком слаба, – сказал Фабер. – Ей нужно помочь. Немедленно! Луиджи, приведи доктора!
Они поспорили, наконец деверь уступил. Дойно ушел опять к себе. Он ждал. Под утро за ним пришел Луиджи.
– Собирай свои пожитки, кофе уже готов. Мы выходим. Лонго говорит, ветер хороший, такой, как нужно. Если не изменится направление, к полудню будем на Лагосте, а после полуночи ты доберешься до места.
– Что с Нормой?
– Все в порядке. Она спит. Ребенок, сказал доктор, уже был мертвым. Мадонна сжалилась над нами.
Только через сорок три часа они увидели колокольню на острове. Через полчаса они подошли к Зеленой бухте. Нигде ни огонька. Дойно стал подавать сигналы. Два коротких, три длинных мигающим белым фонарем, один длинный, один короткий и один длинный – красным. Никакого ответа. Он повторил условный сигнал четыре раза. Наконец на противоположной стороне что-то задвигалось. Вспыхнул сильный белый луч и начал перемещаться влево и вправо. Ответным сигналом это не было, люди на берегу были чужие. Возможно, усташи. Значит, за это время они захватили бухту.
Не оставалось ничего другого, как развернуться и по возможности быстрее добраться до полуострова. Такая ситуация была предусмотрена. За ними раздались шлепки по воде – отдельные выстрелы. Возможно, то была охрана, один-два человека, тогда они не решатся преследовать их на моторной лодке.
Наконец Дойно узнал сваи и планки отведенного для купания места. Теперь не составляло труда сориентироваться. Вскоре они причалили.
Луиджи сказал:
– Мы пойдем наверх в деревню, а ты останешься пока в лодке. Ты не любишь меня, это я заметил, и не доверяешь мне. Но мы у тебя в руках, мы не бросим так лодку. Если же с тобой за это время что случится, тогда другие отберут у тебя деньги, а мы останемся ни с чем, выходит, мучились зазря. Да и тебе от них тогда пользы мало. И подумай о Норме, если уж у тебя нет жалости ко мне, в конце концов, мы свое дело сделали.
Дойно отсчитал ему деньги в руку, Лонго посветил маленьким фонариком, после чего они оба исчезли за поворотом.
Дойно забрал свои вещи из лодки и пошел в кусты, там он разделся догола, выжал свою рубашку и растер ею тело. Надел сухое белье и сухие носки, поверх – плащ Луиджи и его ботинки, жесткие и негнущиеся. Он остался в кустах, хоть немного защищавших от дождя.
Глядя на остров, на его неясные очертания, он вдруг осознал, что за последние часы ни разу не подумал ни о Маре, ни о Джуре, ни о Жанно. Он возвращался из глубочайшего одиночества, какое ему когда-либо довелось испытать. И хотя он действительно был сейчас одинок, однако он возвращался теперь к своим. Он не питал больших надежд, чем прежде, но опять чувствовал свою связь с теми, к кому принадлежал. Это все только оттого, что у меня сухое белье на теле, сказал он себе. И твердая земля под ногами.
Дождь прекратился. Он бегал между кустарником и группой деревьев, стоявших чуть выше. Вдруг он провалился. В яму. Она была глубокой и достаточно длинной, как высокий гроб. Листва на дне не особенно намокла. Ему показалось, он слышит шаги. Он быстро вернулся назад в кустарник, ему не хотелось выдавать расположение своей могилы.
Те двое спускались по каменистой тропинке. Они легко нашли дом и постучали, сделали все, как посоветовал им Пьетро на Лагосте. Но никто не отозвался. Потом подошел мужчина и на плохом итальянском, который они с трудом поняли, сказал им, что учитель стал предателем и вот уже сколько дней как покинул деревню. Потом мужчина сказал, пусть Луиджи немедленно отправляется домой, а о господине они уж как-нибудь позаботятся. За ним придет молодая женщина. Не сразу, а через час-два. Лодка же должна немедленно исчезнуть, до того, как окончательно рассветет.
– Мы, значит, должны не мешкая убираться, через час начнет светать. Если хочешь, пошли с нами, но только быстро!
Он смотрел им вслед: они подняли парус и быстро уходили в море. Тогда он собрал свои вещи в кустах, пошел к яме, встряхнул там листву и улегся. Он видел над собой высоко вверху голые ветви, в которых играл легкий ветерок. Небо над нашими головами и совесть в наших сердцах, подумалось ему. Он вполголоса повторил эти слова, потом еще раз, не вдумываясь в их смысл и связь между ними. Они защищали его от иных мыслей, звучали как колыбельная, убаюкивающая его. Скрестив на груди руки, засунув застывшие пальцы под мышки, он заснул. Но тут же проснулся, напуганный одной мыслью: я выдал сам себя, сам себя отдаю им в руки. Но он слишком устал. Он не спал три ночи. Рыбаки бросили его за борт в воду, из страха перед патрульным катером, и втащили назад, когда уже едва не было поздно. То, что он еще жив, чистая случайность, и он никому ничего больше не должен, даже самому себе.
– Да, это баркарола, – сказал он весело. – Они всегда играют ее, когда война. И всегда только на солнечной стороне улицы, потому что шарманщики легко мерзнут.
– Нет, нет и трижды нет, – сказал сварливый женский голос. – Вечно вы утверждаете такие вещи, а в конце оказывается, что все не правда. Постыдились бы.
Он обернулся. Хотел показать Релли мужчину с шарманкой, но позади была только проселочная дорога, а на ней стояла яблоня, в которую ударила молния. Теперь он точно знал, где находится, и никто ему не был нужен, чтобы указать дорогу. А вот и колея зубчатой железной дороги, но подъемник больше не действует. Не беда, он уже и так наверху. Дунай весь мутный от глины. А что это люди в городе не зажигают света? Может, они думают, что забастовка электриков все еще продолжается? Но мы же проиграли стачку. Странно, что они этого не знают. Он ясно видел границу между днем и ночью. Темнота начиналась как раз с того места, где канал отходил от Дуная вправо. Во всяком случае, у него не было больше никаких причин дольше задерживаться здесь, на горе Леопольдсберг. Он не смеет опять заставлять Штеттена ждать его.