355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Манес Шпербер » Как слеза в океане » Текст книги (страница 11)
Как слеза в океане
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:50

Текст книги "Как слеза в океане"


Автор книги: Манес Шпербер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 69 страниц)

Глава третья
1

В Праге, где поезд стоял двадцать минут, Дойно узнал, что партия призвала ко всеобщей забастовке. Если ее призыв поддержат, прикинул Дойно, значит, застрянет он уже на границе, потому что на пограничную станцию поезд приходит только в полночь, а в этот час забастовка должна была начаться во всем Германском рейхе. «Все колеса остановит эта сильная рука»[34]34
  Слова из немецкой рабочей песни.


[Закрыть]
. Если захочет, конечно.

На тот случай, если поездов не будет, у Дойно уже был план, как еще до утра добраться хотя бы до Дрездена.

Кроме него в купе была еще только одна женщина. Едва поезд тронулся, она принялась есть – с какой-то агрессивной жадностью, выдававшей аппетит сильно расстроенного человека. Теперь она спала. Очень молодой ее уже назвать нельзя было, слишком светлые крашеные волосы делали ее – сон снял с ее лица напряженное выражение – похожей на рано состарившуюся девочку. К левой груди она прижимала красно-коричневую сумку; всякий раз, когда что-то будило ее, она взмахивала руками, и сумка падала на пол. Когда Дойно передал ей сумку, она поблагодарила его с тем робким видом, которым неопытная женщина напрасно пытается скрыть надежду, что мужчина, оказавший ей любезность, почувствует к ней влечение.

Разбуженный пограничником, Дойно с радостным удивлением убедился, что все-таки сумел заснуть. Поезд находился уже на немецкой территории, и пассажиры на перроне, кажется, не сомневались, что он вот-вот двинется дальше. Паровоз уже прицепили. Означало ли это, что железнодорожники решили не присоединяться к забастовке? Или они должны были вступить в нее позже? Люди, стоявшие возле паровоза, судя по одежде – машинист и кочегар, вели какой-то волнующий разговор. Дойно подошел поближе и услышал:

– А когда и этот второй доктор сказал, что у вас, мол, так, пустяки, это пройдет, я ему и говорю: нет уж, говорю, три года назад мне один ваш коллега тоже говорил, что это, мол, само пройдет, я три года ждал, так что теперь, по-моему, самая пора начать лечить это дело. Вот я ему и говорю: господин доктор…

Дойно отошел от них, но, обернувшись, увидел, как к ним быстро приближается кто-то третий. Они заговорили громче; подошедший начал говорить что-то, но его прервали. Дойно услышал:

– …Зачем голосование? Если бы мы каждый раз, как коммунисты призовут к забастовке, ставили этот вопрос на голосование, мы бы тут вообще!.. Нет уж, сказали ребята, СДПГ приняла свое решение, так что теперь пожалуйте в земельный суд. А забастовку мы проведем и сами, но только когда захотим.

– Точно, – поддержал его сильный, низкий голос, – проведем, когда мы захотим, а не эти ваши товарищи из Москвы.

– Дело не в Москве и даже не в Зеверинге[35]35
  Зеверинг Карл – социал-демократ, министр внутренних дел Германии (1928–1930), затем – Пруссии (1930–1932).


[Закрыть]
, – послышался в ответ очень ровный голос. – Дело в том, что если мы сейчас отступим…

– Никто и не отступает! Но всеобщая забастовка – дело серьезное, это тебе не игрушки. Тут все ставится на карту. И тут надо десять раз подумать, когда и ради чего ее проводить, а главное – вместе с кем. Но уж не ради Зеверинга – и не вместе с коммунистами, которые сначала проводят плебисцит вместе с нацистами, чтобы скинуть Зеверинга, а потом вдруг пожалуйте – хотят подбить на восстание нас, чтобы Зеверинг остался.

– Да, кое в чем ты прав, но что-то все же надо делать. Или ты не хочешь ничего делать?

– Хочу, и поэтому мы будем бастовать, когда наш профсоюз скажет: бастуйте!

– Но он же не говорит этого, когда время уже настало?

– Значит, оно еще не настало! Это ясно!

– Ничего не ясно! ВОНП[36]36
  Всеобщее объединение немецких профсоюзов (1918–1933).


[Закрыть]
сейчас не желает вступать в борьбу, а ты в один прекрасный день проснешься, а в Германии – фашистский режим!

– Нет, я в это не верю.

– Я вообще считаю, – прибавил другой, – что лучше проснуться живым при фашистском режиме, чем сдуру погибнуть по приказу ваших так называемых вождей из КПГ[37]37
  Коммунистическая партия Германии (1918–1968, с 1968 – Германская Коммунистическая партия).


[Закрыть]
. Вон Бисмарк: хоть и принял свой крутой закон о социалистах[38]38
  Закон против социалистов (1878), по существу запрещавший всякую деятельность социал-демократической партий.


[Закрыть]
, а с немецким рабочим классом так ни черта и не справился. Так и Гитлер об него себе лоб расшибет. Тут главное – хладнокровие и дисциплина.

Дойно отошел от них. Поезд двинулся дальше по расписанию.

Ночь была светлая, деревни и городки, мимо которых проносился поезд, четко выделялись среди ландшафта. Иногда какой-нибудь белый домик выделялся из остальных и, казалось, бросался навстречу поезду. В некоторых окошках горели слабые огни. Но поезд бежал всего светлого, все ускоряя ход, чтобы скорее миновать эти дома.

Германия спит, подумалось Дойно. Чепуха, эта страна давно потеряла сон. В эти ночные часы происходят события, способные достигнуть такого размаха, какого никто из тех, кто сейчас задумывает их или готовит, не в состоянии даже себе представить. Шестьдесят пять миллионов человек! Если хотя бы один миллион из них сегодня понимает, что должно произойти завтра, то каждый час наступающего дня будет стоить нескольких лет. Все, что мы делали до сих пор, было лишь подготовкой, репетицией, маленькой разминкой: через несколько часов состоится главный экзамен.

Выглянув в окно, он словно опять стал ребенком, как в детстве, повторилась чудесная иллюзия: поля, каменные мосты, огородные пугала, одинокие маленькие домики летели, точно описывая полукруг, а телеграфные провода опускались и снова взмывали вверх в стремительном танце.

Ребенком, вспомнил он, ему хотелось стать машинистом. И даже если бы на рельсах перед ним появился сам старый кайзер и закричал: «Стой!», он бы все равно поехал дальше, туда, далеко-далеко, где царит одна лишь справедливость.

Только во время войны он начал понимать, что такого «далека», где царила бы одна справедливость, просто нет, что ее нужно создавать самому, везде, где есть в ней потребность.

И машинист, который сегодня вел этот поезд, тоже требовал справедливости, но ничего или почти ничего не желал для нее сделать. Ему просто хотелось, чтобы она настала, но создавать ее самому было страшно.

Поэтому поезд шел.

2

В эту ночь многим казалось, что время движется слишком медленно. Они то и дело просыпались, вглядывались в темноту, вслушивались в тиканье часов, становившееся все громче и отчетливее.

В эту ночь двое молодых людей стояли перед запертой дверью подъезда.

– Теперь-то ты убедишься, что из всех ваших затей выходит один только пшик, покричали да и хвост поджали. Кто на самом деле хочет бороться, тот идет к нам, – сказал один. На нем была коричневая рубашка и новенькие высокие сапоги, от которых он не мог оторвать глаз.

– Нет уж, вот тут ты кругом не прав. Завтра сам увидишь. Социалисты – да, они точно бороться не умеют. А мы боремся. Да здравствует Москва!

– Да здравствует Гитлер, вот что я могу тебе ответить, ни шиша у вас не выйдет!

– Выйдет!

– Хорошо, но если не выйдет и ты окончательно в этом убедишься, то переходи к нам. Нам скоро настоящую форму выдадут. А сапоги мои видал? На, возьми еще сигарет, бери больше, нам их бесплатно дают. Нам все дают. Ну как, Густав?

– Нет уж, у вас там одни убийцы рабочих да прислужники капиталистов.

– Да ты чего, Густав, ты на меня погляди: я, что ли, прислужник капиталистов? Ты же меня знаешь.

– Ну, ты, может быть, и нет, зато другие…

– Другие, другие! Ты лучше зайди разок к нам, все сам и увидишь. Тебе же самому надоела эта ваша трепотня – международный пролетариат, японский империализм, да здравствует Москва! Москва тебе, Густав, ничего не даст.

– Ну, я не знаю, – протянул Густав. Он отпер дверь подъезда. Курить было приятно. В таких сапогах, как у Фрица, человек, конечно, имеет совсем другой вид. Черт знает что, ничего не поймешь. Если завтра снова ничего не выйдет, позору не оберешься, подумал Густав. Надо бы дать Фрицу хорошего пинка, да так, чтобы он полетел вверх тормашками вместе со своими сапогами, думал Густав, глядя на приятеля, поднимавшегося по лестнице впереди него и напевавшего «Хорста Весселя»[39]39
  Песня-гимн нацистской партии, посвященная юному штурмовику, якобы убитому коммунистами.


[Закрыть]
. Но он слишком устал от болтовни, к тому же ему очень хотелось есть.

В эту ночь женщины не спали. Они будили мужей, чтобы еще раз попытаться уговорить их.

– Смотри, Вилли, чтобы опять не вышло «недоразумения», как ты потом всегда говоришь. Ты бастовать не будешь! Пусть другие суют голову в петлю, если хотят. У тебя жена и трое детей, и одному из них нужен врач и литр молока каждый день. Ты бастовать не будешь!

– Ну что ты пристала, все будет в порядке.

– Вот чтобы все было в порядке, я и говорю: ты бастовать не будешь!

– Ну хорошо, – произносит муж, просыпаясь окончательно, – я бастовать не буду, но, с другой стороны, это не дело: один раз урезали зарплату, потом еще раз, потом еще, а мы все терпим.

– Только не начинай опять про зарплату. Что ее сокращают, я знаю. Подумай лучше, какая тебе будет польза от ее повышения, если тебя выкинут на улицу.

– Не выкинут, и вообще отстань от меня. – Он встает и ощупью, стараясь не разбудить детей, пробирается в кухню, чтобы выпить стакан воды. Вода теплая, и вкус у нее противный. А жена, лежа в постели, все говорит и говорит. Черт знает что, думает он и выплевывает воду в раковину.

– Как тогда, помните? – спросил самый маленький из троих.

– Да, девять лет назад мы тоже выкапывали оружие. Но на этот раз у нас будет настоящее дело.

– Кто ж его знает? – отозвался третий. – Может, на этот раз нам придется закопать его еще скорее, чем тогда.

Наконец они достали сверток. Ткань была влажная; они развязали узлы и нащупали под газетой револьверы. Придя домой, занялись их чисткой. Один из них разгладил старую газету и начал читать.

– Да, – сказал маленький, – если бы мы тогда знали то, что знаем сейчас.

– Боюсь, что сейчас мы знаем еще меньше, чем тогда!

– Тебе бы вечно все изгадить! – И все рассмеялись. Приближался рассвет.

Той же ночью.

Герберт Зённеке сидел за своим письменным столом, «чистился». Уничтожал старые бумаги, хранить которые больше не было необходимости, и приводил в порядок остальные. Их нужно было перенести в надежное место. Наступающий день мог создать совершенно неожиданную ситуацию, в которой даже его неприкосновенность как депутата рейхстага не поможет. Он не чувствовал усталости, хотя день вчера выдался не из легких. Все было тщательно продумано, и теперь все его мысли были заняты лишь предстоящей работой.

Он заметил Герту, лишь когда она встала прямо перед ним. Как она вошла, он не слышал.

– Ты не спишь? – спросил он тем равнодушным тоном, который установился между ними уже довольно давно.

Она не ответила. Он снова углубился в работу. Она стояла рядом, и он не знал, смотрит она на него или нет.

– Все это надо сжечь еще сегодня, – сказал он.

Она наклонилась, чтобы поднять клочок бумаги, упавший рядом с корзиной.

– Спасибо! – поблагодарил он ее. – Что ты стоишь, садись.

Она осталась стоять. Он понял, что она собирается сообщить ему что-то важное и что каждое слово этого сообщения уже давно у нее наготове. Он ждал, постепенно теряя терпение, но она все стояла. Наконец она заговорила:

– Ты не думаешь, что нам давно пора развестись? Мы женаты скоро восемнадцать лет – по-моему, более чем достаточно. Я тебе уже давно не нужна, у тебя есть молодая любовница.

Он не поднял взгляда, но знал, что она плачет – по привычке тихо, почти без слез. Наконец она снова овладела собой и заговорила:

– Дети тоже на твоей стороне. Я для них слишком стара. А ты, ты появляешься здесь в лучшем случае раз в месяц. Они видят, что ты презираешь меня. С твоей любовницей они легче находят общий язык, чем со мной. Когда мы женились, я была моложе тебя. Теперь ты – молодой мужчина, а я стала старухой.

– Ты читала сегодняшнюю газету, Герта? По-твоему, сейчас самый подходящий момент затевать этот разговор?

Она стояла перед ним в старом, застиранном халате, который он подарил ей когда-то. В нем она казалась еще выше ростом и худее, чем была. Она оттого так быстро постарела, что я вел такую жизнь, пришло ему в голову. Он встал и пододвинул ей стул. Когда он тихонько положил руку ей на плечо, чтобы усадить на стул, она вздрогнула. Наконец она села.

– Я так боюсь за тебя, Герберт.

Он взял ее руки в свои, чтобы успокоить жену.

– Я знаю, что момент сейчас неподходящий, но… – произнесла она.

– Ничего, момент подходящий. Надо было сказать мне все раньше! – сказал он.

Говорить ей больше было нечего. Она стала женой рабочего, как в свое время ее мать. Рабочие мирились с тем, что их жены старились слишком рано. Герберт давно не был рабочим, но это уже ничего не меняло.

Бруно Лейнен еще раз проверил, плотно ли закрыты окна, спят ли жена и дети. После этого он открыл газ. Он взял вечернюю газету, оставленную дамой из отдела социального обеспечения, и разорвал ее на отдельные полосы, чтобы законопатить щели в двери на лестницу. Его взгляд упал на заголовки: «Всеобщая забастовка! Немецкий рабочий класс…» Он не стал читать дальше. Все это его больше не касалось. Он уже давно не был рабочим. Он был безработным, нищим, которому никто не подавал ни гроша.

Он сложил полосы в несколько раз и тщательно законопатил все щели. Запах газа был уже довольно сильным. Главное, чтобы дети не проснулись. Он прислушался, потом присел к кухонному столу. Все это займет еще какое-то время. Он хотел встать и выключить свет. Но не смог этого сделать. Возможно, потому, что для этого надо было приложить усилие. Но у него больше не было сил.

3

Как каждую ночь, Йозмар Гебен и в этот раз сидел в комнатке за мастерской, настраивал аппаратуру. Он выполнял свою работу: в определенный час выйти на связь.

Все, что нужно, он уже передал, а потом отдублировал, согласно инструкции. Ему подтвердили, что тексты, закодированные новым шифром, были приняты без искажений.

Было два часа пять минут. Теперь на связь должна выйти та сторона. Оттуда, видимо, ожидалось важное сообщение. Нового шифра Йозмар не знал. Впрочем, это было не его дело. Пусть разбирается товарищ Фламм. Грета относила тексты ему. Тот лучше знает, что с ними делать.

Однако в этот раз Фламм явился сам. Теперь он сидел и курил сигарету за сигаретой, так что всю комнатку словно заволокло туманом.

Обычно Фламма никак нельзя было назвать молчуном; Йозмару он казался даже чересчур разговорчивым и вообще был ему не очень ясен. Ему нравилось быть циничным, он любил двусмысленности, похабные и политические анекдоты, не жалея ничего для красного словца, как о нем говорили.

– По-прежнему ничего? – нетерпеливо спросил Фламм. – А рация-то в порядке? Ты уверен?

– Да, – сказал Йозмар, – уверен. – Он надел наушники. Нетерпение Фламма передалось и ему.

Те, кто знал его ближе и дольше, называли его Палом. В Доме партии его знали как Фламма. Он старался говорить как уроженцы Веддинга[40]40
  Веддинг – рабочий район Берлина.


[Закрыть]
, но венгерские гласные выдавали его происхождение.

Глядя на его загорелое красивое лицо с живыми глазами, казалось, постоянно искавшими зеркало, чтобы в очередной раз поглядеться, следя за продуманными жестами красивых рук и нарочито замедленными движениями небольшого, но сильного тела, каждому невольно приходило в голову: не будь он лысым, у него были бы каштановые вьющиеся волосы с легкой сединой на висках, типичный учитель какого-нибудь провинциального лицея для девочек – настолько боготворимый ими, что время от времени какая-нибудь из них почти взаправду пытается покончить с собой, – таким завидуют коллеги-мужчины и обожают коллеги-женщины, энергично и безнадежно.

Фокус Пала состоял в том – и людям, близко его знавшим, это было известно, – чтобы сбивать с толку правдой. У него и в самом деле были каштановые волосы; он и в самом деле был учителем женского лицея в небольшом провинциальном городе, в двух с половиной часах езды на поезде от Будапешта, и ученицы в самом деле готовы были ради него на жертвы, представлявшиеся им значительными и трудными сверх всякой меры. А если для завершения столь гармоничного образа по освященным вековой традицией законам бульварной литературы требуется еще рано овдовевшая старушка-мать, всецело зависящая от помощи сына, и младшая сестра, боготворящая брата, то Пал мог предъявить и это. Только было все это шестнадцать, семнадцать или восемнадцать лет назад. Как раз тогда эта достойная пера биографа гармония внешней и внутренней жизни начала нарушаться.

В 1913 году молодой учитель венгерского языка и литературы совершил поездку в Париж, где познакомился с одним венгерским поэтом: его имя было известно лишь немногим, его слава не выходила за пределы небольшого кружка почитателей, тем не менее ценивших его гораздо выше Шандора Петефи и позволявших Малларме лишь немного приблизиться к его пьедесталу.

Эта встреча придала поездке Пала ее единственный, истинный смысл: он мечтал вырваться из провинции, и поэт указал ему путь.

Совершенное по форме и прямо-таки апостольское эссе о поэте, которое Пал, вернувшись, опубликовал в самом прогрессивном журнале столицы, принесло поэту славу, а Палу – известность.

Его пригласили выступать в клубе, где свободно общались самые смелые умы. Он имел успех. С тех пор его имя часто появлялось в этом журнале, а поездки в Будапешт сделались регулярными.

Война прервала эти поездки: Пала, лейтенанта запаса, призвали в армию. Он воевал на сербском, русском и итальянском фронте. В течение всех этих четырех с половиной лет его не покидало ощущение, что война постоянно изменяет его, делая зрелее. Но осмыслить это толком не удавалось. Книжечка в кожаном переплете, куда он намеревался заносить свои впечатления, долгое время оставалась нераскрытой. Потом он начал записывать туда стихи. Стихи эти блистали совершенством языка, но были суховаты и на удивление холодны. Они не выражали ничего из тех чувств, которые он тогда переживал.

Революция не только положила конец всему этому, но и придала судьбе Пала совершенно неожиданный оборот. По какой-то случайности она вознесла членов его клуба на высшие посты революционного государства. Пал не числился в их первых рядах, но они вспомнили о нем, как только укрепились на новых должностях. Через несколько недель и ему, и остальным уже казалось, что он всегда был в первых рядах борцов за дело революции.

И он был одним из последних, кто под натиском смешанных, а потому не очень надежных частей румынской интервенционной армии прикрывал, пока мог, подступы к столице. Здесь он проявил себя сверх всяких ожиданий.

Когда он наконец сложил оружие, бежать было уже поздно, он был в ловушке. Он добрался до родного города и укрылся у матери. Укрытие ненадежное, он знал это, но другого у него просто не было. Кроме того, газеты победителей несколько раз с величайшей издевкой объявили, что он успел уехать за границу, набив карманы золотом и драгоценностями. Может, они поверят в это, думал Пал, и не будут искать меня. Они не поверили. Офицерский карательный отряд, за несколько дней заслуживший самую дурную славу, расположился в лучшей гостинице города. В подвал этой гостиницы Пала и бросили – вместе с многими другими.

Пал считался с тем, что его могут расстрелять. После всего, что он пережил и что видел в этом подвале, он на удивление легко готов был примириться со смертью.

Однако эти офицеры, люди по большей части очень молодые и невероятно жизнерадостные, были твердо убеждены, что Пал и другие лидеры, которых им не удалось захватить живыми, награбили огромные богатства, причем спрятали их где-то поблизости. Они пытали его, чтобы выведать его тайну. Но тайны у него не было. У него была только сомнамбулическая самоуверенность человека, приготовившегося умереть желательно быстро и безболезненно. Он презирал своих убийц, которым ударил в голову хмель победы, достигнутой не ими. Мстителей они играли плохо, с преувеличенным пафосом – видно было, что больше всего их интересуют золото и драгоценности. Он плюнул им в лицо.

После этого ничто больше уже не имело значения. Время остановилось или вовсе перестало существовать. Он приходил в себя, видел, что он голый, и не знал почему, и тело его ему больше не принадлежало. Потом с ним что-то происходило, нестерпимо яркий свет бил в глаза, потом все гасло, и он вновь выпадал из времени. Иногда он слышал шум, шум приближался – и снова стихал. Однажды этот шум окончательно пробудил его. И он отчетливо понял, что его больше нет, он уже не жив, хотя еще и не умер. Между жизнью и смертью была какая-то темная зона. Он находился в этой темной зоне, двигался в ней. Еще несколько движений – и настанет окончательная смерть. Потом ему опять показалось, что все уплывает куда-то. Он хотел ухватиться за что-нибудь – и провалился в бездонную шахту.

Он пришел в себя. Это пробуждение было иным, нежели предыдущие. Теперь он отчетливо понимал, что жив. И хотел пить. Он мог двигать руками. Вот они коснулись друг друга. Вот его тело, оно болит. Он жив! И лежит уже не на каменном полу и не на глине. Руки продолжали двигаться. Нащупали что-то знакомое. Это была постель, простыни. Он хотел открыть глаза: простыни наверняка были белые.

Он слышал шум, но глаза не открывались. Болели веки. Он медленно разлеплял их, точно на них лежал груз, горки маленьких камешков.

Наконец он увидел свет. Свет был желтым и таким ярким, что ему пришлось снова закрыть глаза. Но он хотел видеть.

И увидел: это солнце в зеркале большого шкафа. А в солнечном свете движутся какие-то тени. Он различил два тела: одно было совсем голым, другое в офицерском мундире. Шум раздавался теперь совершенно отчетливо. В зеркале, за пределами солнечного пятна, он разглядел спинку своей кровати, белые простыни, а на них что-то, какая-то мешанина красок: зеленоватой, черной, ярко-красной. Это был он сам. Он увидел свои ступни, ноги и бедра, но дальше зеркало кончалось, а с ним кончалась и картинка. Он прикрыл руками срам.

Он был жив. Он слышал шум. Он хотел пить.

Эта женщина была его ученицей. Она была влюблена, любила его в свои семнадцать лет, как способна любить лишь зрелая женщина, которую уже пугают годы.

Она вышла замуж. Ее муж был командиром отряда, наводившего порядок в городе. Это она спасла Пала. Его тайком доставили к ней в дом. Было раннее утро, когда муж, старший лейтенант, вывел ее из спальни и повел в бывшую детскую, точно собираясь сделать ей рождественский сюрприз. В комнате ее сначала ослепило солнце: шторы не были задернуты.

– Вот он, твой бедный учитель. Не слишком-то он смахивает на красавца. – И тут она увидела Пала. Он, совершенно обнаженный, лежал на той постели, на которой она провела столько бессонных ночей, мечтая о нем. Она никогда не думала, что человеческое тело можно так изувечить. От этого страшного зрелища она бросилась к мужу, как бы ища защиты.

Несколько недель спустя эта женщина помогла Палу бежать из Венгрии.

– Все еще ничего? – спросил Пал. Йозмар задремал было, но тут же проснулся.

– Нет, ничего. Но время еще не вышло.

– У них там давно уже начался день. Могли бы подумать о том, что и в капиталистических странах тоже скоро наступит день и что…

Йозмар взмахнул рукой, прерывая его: раздались позывные, и он стал быстро записывать текст. Он уже видел, что это не тот текст, которого с таким нетерпением ожидал Фламм, – шифр был старый, довольно простой. Краткое сообщение, не имевшее прямого отношения к партии немецких коммунистов.

В комнате было только одно небольшое, плотно занавешенное окно. На улице, наверное, уже совсем светло. Но им пока не дано этого увидеть. Надо ждать.

От всего, случившегося с ним в подвале гостиницы «Хунгария», Пал оправился довольно быстро. Воспоминание о тех девяти днях и ночах скоро стало довольно расплывчатым; отчетливо помнились только мучительная жажда и та картина в зеркале. Он ненавидел это воспоминание и скрывал его от всех, а ту боль, которую оно вызывало, и от себя самого.

Было и еще одно воспоминание, столь же болезненное, но на этот раз не связанное с физическими ощущениями.

Пал был в России. Там он тоже прекрасно зарекомендовал себя, воевал почти на всех фронтах гражданской войны и продвигался все выше. Под конец он входил в узкий круг ближайших сотрудников главкома Красной Армии, которым восхищался настолько, что порой замечал, что повторяет его жесты.

Пал был послан с важной миссией в Китай и внес свой немалый вклад в победу южных армий. Однако он скоро убедился, что та политика, которую ему предписывала Москва, неминуемо приведет к разгрому китайской революции. Так же считал и основатель Красной Армии, к тому времени уже оттесненный в оппозицию.

Пал принял его сторону и был отправлен в ссылку вместе с ним. Там его посадили в изолятор. Через год он написал покаянное заявление, в котором отрекался от оппозиции и ее вождя. Его вызвали обратно в Москву. Здесь его заставили написать еще несколько заявлений – и забыли о нем. На восемь месяцев. Товарищи, с которыми он встречался на лестницах своей гостиницы, ежедневно давали ему понять, что не знают его. Они видели его, но не узнавали.

Наконец его вызвали. Ему оказали величайшее доверие, пригласив на интимный ужин в кругу вождей партии во главе с победителем. Пили кавказское вино, пить которое привык только сам победитель. Казалось, никто не сомневался, что их будут спаивать, пока они не свалятся под стол. Пал был совершенно уверен, что победитель только и ждет, чтобы он напился. Победитель был недоверчив и любопытен. Его лицо было уже красно от вина, и оспины тоже стали темно-красными и больше не уродовали его.

– Думаю, в Алма-Ате жизнь у вас была не очень приятная? – услышал Пал обращенный к нему вопрос. Он взглянул на шевелившиеся от смеха усы и ответил:

– Да, и в Алма-Ате, и в изоляторе жизнь была не очень приятная.

– А здесь вам живется лучше? – продолжал победитель, слегка наклоняясь к нему. Его голос звучал по-отечески мягко.

– Это все, что вы хотели у меня узнать, дорогой товарищ? – ответил Пал вопросом на вопрос, подражая акценту, с которым победитель до сих пор говорил по-русски. Он с удивлением заметил, что встал со своего места, и подумал: я действительно пьян.

– Нет, не все. Расскажите, как вы жили в Алма-Ате. Как он себя чувствовал, как ему там понравилось, – произнес победитель очень спокойно. И лицо его больше не было красным. Пал рассказал, снова предав своего вождя и друга. Его слушатель часто смеялся. Сначала этот смех был ему противен, но потом Пал уже ожидал его. Он даже был нужен ему, как клоуну – пощечина, говорил он себе. Он рассказывал и пил, пока не напился до бесчувствия.

Позже он не мог вспомнить точно, что именно говорил. Но воспоминание о той ночи, после которой его вновь стали узнавать самые забывчивые, отзывалось болью, которую он старался, но не всегда мог утишить.

И как бы высоко он с тех пор ни забирался, он сохранил за собой право, заработанное той ночью: быть шутом.

Лишь очень немногие знали, сколь значительный пост занимал он в германской партии. Товарища Фламма всегда можно было найти в Доме партии. Там у него был маленький кабинет в редакции партийной газеты. Он считался заместителем редактора по внешнеполитическим вопросам.

– Все еще ничего? – спросил Пал.

– Нет, – ответил Йозмар. – А что, это так срочно? Сообщение должно поступить именно сегодня?

Пал насмешливо взглянул на него. Йозмар его не любил. Кроме того, его приход противоречил правилам конспирации. Ради соблюдения этих правил Йозмару пришлось полностью переменить образ жизни. Он больше не встречался ни с кем из членов партии, живя тихой жизнью мелкого предпринимателя, в тени которой вел свою тщательно скрываемую работу. Любые посторонние связи были опасны, и такой человек, как Фламм, должен был не только знать, но и соблюдать это правило.

Наконец раздались позывные. Текст был коротким. Он и сам смог расшифровать его:

«На ФБ В: 27 ответ не нужен. Никаких изменений. Конец».

Йозмар передал послание Фламму и начал быстро разбирать рацию. Пал перечитал листок несколько раз. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы вспомнить, что он и не ждал иного ответа. Он знал, что для него все кончено. Возможно, теперь обойдется без этого промежуточного этапа, изолятора, ведь на сей раз он ничего плохого не сделал: его просто вызовут в Москву и забудут. Время от времени кто-нибудь будет заходить к нему и приносить тексты для перевода. Совсем умереть с голоду ему не дадут.

Он смотрел на Йозмара, ловкими, уверенными движениями убиравшего свою технику, и думал, рассказать ему или нет, чтобы хоть один человек здесь знал, почему товарища Фламма так быстро забудут.

Если бы он сказал этому красивому светловолосому парню: «Я просил их разрешить нам этой же ночью изменить линию партии, чтобы с утра открыто обратиться к руководству СДПГ и профсоюзов с предложением: оставить всякую полемику и заключить честный союз для борьбы против общего врага. Но мою просьбу отклонили. „Никаких изменений“. Мы неудержимо катимся в пропасть. Если бы там согласились, все еще можно было бы спасти. Что сказал бы на это непоколебимый товарищ Гебен? Наша линия, сказал бы он, правильная. Она же не могла вот так вдруг взять и стать неправильной. А зачем тогда ее менять? И мне пришлось бы признать, что я поздно, слишком поздно спохватился, что я слишком долго был трусом. Теперь у меня уже нет никакого права на пафос».

Пал поджег листок и смотрел, как он догорает в пепельнице.

– Послушай-ка, что это? – спросил Йозмар. Они прислушались к грохоту, который донесся из-под земли, приблизился и быстро затих.

– Это метро, – спокойно сказал Фламм.

– Как, разве они не бастуют? У нас же там сильная организация!

– Ну и что?

– Как ну и что? – повторил Йозмар. – Мы же объявили всеобщую забастовку!

Пал хотел рассмеяться, но, взглянув ему в лицо, пожалел этого мальчика. Вороша пепел от сгоревшей бумаги, он внезапно совершенно отчетливо увидел сотни, тысячи таких мальчиков в подвалах, с глазами, слипшимися от собственной крови, обессиленных, «в темной зоне между жизнью и смертью». Пока они еще гордо занимают свое место под солнцем – КПГ, самая мощная секция Коминтерна, шесть миллионов голосов, но он уже видел их разбитые лица.

– Ладно, Йозмар, пойдем чего-нибудь выпьем!

Фламм очень спешил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю