Текст книги "Как слеза в океане"
Автор книги: Манес Шпербер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 69 страниц)
– Гертруда, мне представляется, что в такие жаркие дни оливковое масло не очень полезно, – заявил Либман таким тоном, словно сообщал результат мучительной проверки собственной совести.
– Можно вообразить себе Элладу без Гомера, но куда труднее вообразить средиземноморскую цивилизацию без вина и оливок, – проговорил Фабер с наигранной серьезностью, заворачивая обтрепанные манжеты своей солдатской рубахи. Надо было сделать это незаметно, под столом, подумал он с опозданием. И вот опять он поднес бокал к губам. Штеттен и тут оказался прав: мозельское можно пить весь вечер, и лучше ничего не придумаешь.
– Это последние бутылки с нашего виноградника под Бернкастлем. Больше он нам не принадлежит, ничего нам больше не принадлежит, наверное, я вам уже это говорила. Выпьем же все без остатка!
Либман с удивлением глянул на жену. Она позволила ему сегодня пить и есть больше обычного, а ведь она всегда так ласково строга с ним. Можно подумать, она подает последнюю трапезу приговоренному к смерти.
Она похожа на Габи, подумал Дойно, она похожа на всех тех женщин, из-за которых юноша сперва делается глупо-напыщенным, потом остроумным, потом отважным и наконец впадает в меланхолию.
– Друг мой, а за что мы выпьем этот бокал? – спросил Либман.
– Все, что я когда-либо пил за кого-либо, кроме госпожи Гертруды, было просто недоразумением, недомыслием, неблагодарностью.
– Увы, никогда прежде вы не оказывали нам такой чести, ни в Гамбурге, ни в Берлине, – обиженно заметил супруг.
– От Мен сюр Луар до Руссильона – Фабер запросил пардона, – спародировал кого-то Дойно. Осушив бокал, он продолжил: – Ваша гостиная, госпожа Гертруда, представляется мне не чем иным, как истоком немецкой пролетарской революции, о мировой революции пока помолчим. Но я на нее убил время, с астрономической точки зрения не так уж много времени – всего лишь время, отпущенное на мою жизнь.
Она похожа не только на Габи, но и на его сестру, пока та не родила. Нет, он вовсе не пьян, он же не так много выпил.
– Если вам непременно хочется говорить серьезно, дорогой мой Либман, то я хочу вам сообщить, что ваше спасение, можно сказать, состоялось. В Париже есть один человек, его зовут доктор Шарль Менье – он будет делать самые невероятные вещи. Только он еще этого не знает. Он пока еще одинок, как бывают одиноки подчас городские люди в известном возрасте, начиная с того момента, когда они понимают, что успех, заполнявший до краев их жизнь, больше не заполняет, а опустошает ее. Еще он имеет несчастье увлекаться дешевой поэзией, но вскоре все, что он ни сделает, приобретет значение и значительность, и не только для него одного.
– Что вы хотите этим сказать? Что может сделать для меня этот человек? И как я до него доберусь?
– Я же сказал – значение и значительность, и вы вот сразу меня поняли, госпожа Гертруда. И в благодарность за это я поднимаю бокал, – пусть все, кто когда-либо встречался с вами, хранят в памяти ваш образ таким, каким я вижу его сейчас.
– Вы сказали – значение и значительность не только для него одного, этого парижского доктора, который будет совершать невероятное, но сам еще этого не знает! – улыбнулась госпожа Гертруда и выпила за его здоровье. – Продолжайте, мой молодой друг, я с удовольствием слушаю вас и благодарю за все, что вы сказали о моем образе, и за то, что впредь вы не будете этого касаться.
– Начнем с чего-нибудь не столь важного, но характерного: он сперва сменит фамилию, будет зваться, скажем, Шарль Майе, что сразу выдает неумелость начинающего, который сохраняет свои прежние инициалы; потом он станет Марселем Шопе, это будет все еще слишком близко к прошлому, те же самые инициалы, только наоборот. А однажды вечером, на улице предместья, по пути на опасное свидание, он прочтет на выцветшей вывеске какой-то фирмы: Робер Винья, из этого имени он сделает два. В одном случае он будет известен как Робер, в другом – как Винья; еще месяц, полтора – и он снова будет зваться иначе, иначе выглядеть, жить в другом месте.
– Простите, дорогой мой Фабер, не могли бы вы мне сказать, о ком вы, собственно, ведете речь? И прости, Гертруда, я правда очень люблю крепкий кофе, но просто вынужден пить все же несколько более слабый. Можно, видимо, предположить, что ты меня считаешь уже совсем пропащим. Я удивлен!
– Вот что я всегда в тебе любила – ты, такой умный человек, и все еще так легко удивляешься. Но давай в полной тишине послушаем будущую историю неведомого доктора, который мог бы тебя спасти.
– Да, если сегодня вечером все позволено, тогда…
– Да, Генрих, все позволено, можешь взять «гавану» и коньяк. Продолжайте, господин Фабер!
– Мадам, вам придется поехать к Менье и объяснить ему ситуацию. Он все сразу поймет и ни перед чем не остановится. Тем самым он начнет свою новую карьеру – шестидесятилетний больной человек ввяжется в авантюру так же естественно, как другие с чувством исполненного долга садятся ужинать после работы. Я выпью еще кофе и скажу вам то, что вы передадите ему. А он потом передаст это послание моим друзьям, тем немногим, которые к тому времени еще останутся в живых. Но чтобы вы все хорошо поняли, мне следовало бы сперва рассказать вам о мертвых, о человеке по имени Вассо, например, о моем учителе Штеттене, он умер на шоссе номер триста сорок один, или, допустим, об Андрее и Войко и Зённеке и Петровиче, о Сергее Либове. Чтобы понять живых, надо знать, кто такие их мертвые. И еще нужно знать, как кончились их надежды: слегка поблекли или были убиты. Гораздо точнее, нежели черты лица, следует знать шрамы отрекшегося, мадам. В мире нас осталось – всего ничего!
Он чувствовал, что ему следует встать, сунуть голову под кран, пройтись немного по саду, считая шаги, чтобы ни о чем не думать. Он понимал, что говорит бессвязно, перед ним словно возникло табло со светящимися надписями, он что-то говорил о них, потом они исчезали, начинали светиться другие, и опять он разбирал лишь несколько слов. Впрочем, он знал наизусть все эти тексты: например, тот, о повторяемости событий. Гегель это сформулировал, но все было не так-то просто. К примеру, дважды в жизни Либова возникал поворот дороги: его сын умер там, Пьеро он хотел спасти, но оба раза было слишком поздно. Тут есть и другая взаимосвязь, Либов сначала предал своего друга. Обо всем этом Дойно сказал только:
– Обратите внимание, госпожа Гертруда, нельзя переоценивать значение дважды возникшего поворота дороги. Надо избегать символов! Самое же существенное произошло до того, раньше, на том заседании, это совершенно ясно. Сначала как трагедия, а потом как фарс? Да, не так-то все просто. Фарс был в трагедии и сам обрел трагизм при возобновлении.
Да, она больше похожа на Ханну, его сестру, чем на Габи. На ту самую Ханну, которая до поздней ночи не ложилась спать, ожидая его возвращения. А какие слова подсказывало ему вдохновение или ирония! Молодые женщины раньше всегда смотрели на него так же, как смотрит сейчас фрау Гертруда. Это льстило его тщеславию! Даже за несколько часов до смерти его тщеславие осталось бы при нем. Молодых женщин соблазняли слова, которых они не понимали, но это было не важно. Гертруда и сейчас не в состоянии его понять, но это тоже не важно. Да, но она сможет передать его послание Менье. Поэтому он, Дойно, должен все хорошенько разъяснить, весь текст послания, а не только какие-то случайные отрывки.
– Прошу заметить, милейшая Гертруда, что случайных отрывков не бывает. Мы всегда стремились исключить всякую случайность. Да, вы улыбаетесь, смеетесь над нами! Я полюбил вас за вашу улыбку, когда мы встретились пятнадцать лет назад. То есть в двадцать пятом году. Дайте мне немножко припомнить – да, это был хороший год. Даже Релли с этим бы согласилась, хотя вскоре мы и разошлись. То, как я ее оставил… нет, не будем говорить об этом! Но это было что-то очень скверное в моей жизни. Она давно мне все простила, да, конечно, но это сюда не относится. Это как со Сталиным. Вот войди он сейчас сюда и скажи: «Теперь все будет по-другому, я хочу искупить свои преступления», и я бы ему ответил: «Только если все мертвые воскреснут, если они все простят…» Нет, мадам, и это уже ничего бы не изменило. Вот вам уже часть послания, которое Менье должен передать моим друзьям. Никакого примирения, никакого прощения! И всегда может случиться, что кто-то не позволит себе протянуть руку через поток крови. Мне нужно принять холодный душ. Я никак не могу перестать говорить, покуда ваши глаза внимают мне. Так мы и будем сидеть, как приклеенные, а потом явятся апостолы и скажут: «Учитель, пора читать утреннюю молитву». Так написано по-древнееврейски. Я бросал в небо камешки, когда был совсем еще маленьким и водил близкое знакомство с Богом. Я надеялся, что однажды он откроет дверь и сердито на меня взглянет. И тогда я пожалуюсь ему на все земные несправедливости. Бог сначала смутится, а потом начнет следить за порядком. Вам хотелось бы знать, чем кончилась эта авантюра? Очень сожалею, Гертруда, но это одна из двух тайн, которых я вам не открою. Но хватит трепать языком, уже ночь, а мне рано утром надо уходить, меня ждет маленькая гребная лодка. Ваш супруг задремал, совсем как в водевиле. Штеттен любил водевили. Будь он жив, он сейчас вошел бы в комнату и сказал: «Я скупил все гребные лодки от Лионского залива до Вентимильи и распорядился, чтобы их охраняли, и притом лучше, чем вы охраняли вашего старого друга. Так что из лодочной прогулки и несчастного случая на воде ничего не выйдет. Вы поедете со мной. Отель превосходный, ванная комната и большая лоджия в придачу. Мы должны наконец завершить наше исследование о влиянии политических покушений, нельзя больше терять ни дня». Признайтесь, милейшая Гертруда, не стоит жить в мире, где действует Карел или один из его агентов, когда тебя ждет Штеттен. Мадам, подумайте сами, мы штурмовали небо не затем, чтобы найти себе там пристанище, а единственно затем, чтобы всем людям продемонстрировать, что небо пусто. Но теперь вдруг выясняется, что мы были квартирьерами для Карелов и Супер-Карелов.
Все это тщеславный треп, ему самому было противно. Нельзя так напиваться. Он пошел в ванную комнату, быстро разделся и встал под душ. Когда он вернулся, Гертруда уже заварила свежий кофе. Вот так-то лучше, табло со светящимися словами исчезло. Сперва он молчал, чтобы привести в порядок мысли. Рассуждал он и о практических вопросах, к примеру, о том, как распорядиться наследством, которое ему оставил Штеттен, потом, после войны.
Госпожа Гертруда прервала его удивленным возгласом:
– Так вы рассчитываете на поражение Гитлера?
– Безусловно. Если Англия продержится еще три месяца, Гитлеру придет конец – через три, пять или через восемь лет.
– Но тогда я не понимаю… – задумчиво проговорила она.
Он пропустил ее слова мимо ушей. Теперь он обдумывал второе послание. Но ему вдруг стало трудно говорить. Начались перебои в сердце, может быть, виною тому был кофе. Ему сейчас важно было объяснить: нова в наше время не подлость, а лишь технические средства, к которым она прибегает. Злоупотребление идеями, то, чем они оборачиваются на практике, бюрократическое унижение, порабощение безвинных, истребление меньшинства, концентрационные лагеря – во всем этом нет ничего нового, просто эпоха это заново открыла, а вовсе не изобрела. Это можно подтвердить фактами, все это старо как мир.
Ново же, напротив, то, что никакая партия, никакой тиран не может больше осмелиться заявить о вере в низость человека; то, что идея равенства, правда извращенная и употребленная во зло стала решающей; то, что все возрастающее господство над силами природы все больше высвобождает силы человека в такой мере, что в ближайшем обозримом будущем невозможно будет лишить человека в обществе той свободы, которой он достигнет в космосе. Наконец, ново было то, что у всех перед глазами есть ужасающий пример русских, и таким образом можно будет избегнуть многих заблуждений.
– Эта эпоха – резюме мировой истории, поэтому те, кто недостаточно хорошо ее знают, именуют ее концом света. Но Апокалипсис, мадам, всего лишь литературное выражение пугающего или вожделенного события и, кроме того, один из наиболее слабых фрагментов Нового завета. Того, кто ничего не смыслит в Библии, очень привлекает этот винегрет из плагиатов. Ни одна цивилизация по-настоящему не погибла, а нашей это грозит меньше, чем какой-либо другой из предшествующих, ибо ее масштаб планетарен. И даже если бы ей пришлось однажды спасаться в лесах, она очень быстро преобразовала бы их и наново распространилась бы по всей земле. Ибо это и есть существенная правда истории: люди больше создают, чем разрушают; обстоятельства сильнее событий; размножение быстрее смерти. И тут я, очевидно, впадаю в противоречие со всей своей жизнью, ибо мы, революционеры, стремились именно совершать поступки, организовывать события, которым надлежит быть сильнее обстоятельств. У меня нет часов, который час, Гертруда? Начало первого? Пойдемте в сад, тут слишком жарко. На воздухе у меня в голове прояснится, и в нескольких фразах я выражу все, что требуется сказать.
Они молча прогуливались по саду. Воздух еще не остыл, верхушки деревьев даже не шелохнулись, птицы молчали, словно в безнадежном ожидании чего-то.
Она проговорила дрожащим голосом:
– Все, что вы говорите, звучит так обнадеживающе. Не понимаю, почему вы хотите умереть.
Он не ответил. Он думал, как показать, что революционер был необходим, ибо в нем воплощалась самокритика обстоятельств, критическое сознание, благодаря которому общество надолго станет невыносимым для самого себя. Он говорил короткими, рублеными фразами и чувствовал, что тщетно пытается сгладить противоречие.
– Все, что я тут наговорил, просто ненужная болтовня. Итак, я останусь у вас чуть дольше, до полудня, мне надо выспаться и написать двадцать связных фраз, – произнес он смиренно.
Она остановилась. Он взглянул ей в лицо. Строгость черт ее смягчилась. Сейчас она выглядела старше, женщина лет пятидесяти, а то и больше, которая знает, что эта близость может в одно мгновение исчезнуть в недосягаемые дали. Она сказала:
– Я благодарна вам. Я посмела слушать вас как молоденькая девушка, я посмела узнать, что у отчаяния есть оборотная сторона, где надежды вновь оживают, как воскресает из мертвых Спаситель.
Она взяла его под руку. Ей хотелось наконец-то сказать ему, какая страшная опасность угрожает ей и ее мужу. Ей хотелось бы сказать ему о сыне, который перешел на сторону врага и в ближайшие дни мог появиться здесь, победитель, ненавидеть которого и не ненавидеть было в равной мере мукой. Ей хотелось признаться ему, как она от этого страдает, рассказать, что чувства ее в смятении, что она сама себе противна от ясности простых мыслей, каждая из которых осуждает сына и мать, которая однажды в минуту слабости помогла ему отречься от отца и стать врагом всего, что ей мило и дорого.
Но было уже поздно. Если Фабер пробудет здесь до середины дня, то сможет и еще немного задержаться. В это мгновение он был далеко отсюда и ничуть не походил на того мужчину, что еще час назад произносил ее имя с нежностью.
Он проснулся, было еще темно. Нет, никаких посланий не будет. Он написал несколько слов Менье, рекомендуя ему чету Либманов. Написал он и хозяевам дома, благодарил их и просил простить ему столь ранний уход. Затем он покинул гостеприимный дом.
Шоссе шло вверх, уводя от берега. Он поискал глазами, нет ли дороги, которая сворачивала бы вправо. Но не нашел. Тогда он замедлил шаг, а то от быстрой ходьбы он слишком разгорячился.
Наконец он нашел дорогу и вскоре заметил вдали голубое пятно. До моря было еще довольно далеко. Он прилег под оливой, и мало-помалу его сморил сон. Пробудившись, он чувствовал себя изрядно отдохнувшим. Скоро он сошел с дороги и двинулся наискосок через поле. Ему казалось, что он слышит крики чаек, но их самих не было видно. В роще ему навстречу попались дачники, любители прогулок. От них он узнал, что забрел на мыс. Он повернул назад, дошел до курортного городка. Плетеные кабинки и шезлонги пестрыми рядами стояли на пляже. Дети возились в песке, молодежь играла в гандбол.
Воображаемая картина была весьма соблазнительной: войти в воду и идти все дальше и дальше, все глубже в море, не делая никаких плавательных движений. Но тут слишком людно. Это должен быть несчастный случай, а не самоубийство.
Он вышел из бухты, дорога опять повела его вверх, подальше от моря. Земля тут была поделена на участки, огороженные колючей проволокой.
Стояла томительная жара, рубашка липла к телу, ботинки казались невыносимо тяжелыми.
Вдруг он замер как зачарованный: впереди, как раз там, где дорога сворачивает влево, между скал, глубоко вдающихся в море, лежала опрокинутая лодка, смола днища черно сверкала на солнце. Эта шлюпка ждет его. Он бодро зашагал, ботинки уже не казались такими тяжелыми. Он искал тропинку, ведущую к воде, но не находил, и наконец, потеряв терпение, полез вниз по скалам. Это было нелегко, он разбил себе колени, ноги дрожали. Наконец он очутился внизу. Побрел по воде, упал и расшиб себе лоб. Не дойдя около ста метров до лодки, он заметил, что рядом с ней кто-то сидит. Он ощутил разочарование, даже злость. Значит, он напрасно лазил по скалам, зря только время потерял. И вдруг он приметил тропинку, которую только что тщетно искал. Он направился к ней, чтобы выйти на дорогу, но тут услышал чьи-то крики. Должно быть, женщина кричит или ребенок. Его это не касалось. Крики стали громче, он поднял глаза. Кричал маленький мальчик возле лодки, кричал не переставая. Дойно добрался до тропинки и уже ступил на нее, но тут крики приблизились, он разобрал слова:
– Мсье, прошу вас, подождите, мсье!
Ему не хотелось слышать пронзительные, горестные крики, но тут его ушей коснулся громкий плач. Дойно не выносил детских слез. Он обернулся и глянул вниз. Сознание, что он больше не свободен умереть, было болезненным, как последнее отречение.
Он ринулся вниз и подхватил ребенка на руки.
Мальчику было лет восемь или девять. Подбородок его был поранен, нижняя губа кровоточила. На левой коленке ссадина. Дойно отвел прядь волос с мокрого лба мальчугана и сказал:
– Я иду с войны, зовут меня Дойно. А тебя как звать? И откуда ты идешь?
– Я Жанно, Жан-Пьер Гарнье, я из Сен-Кантена. Эти Делекуры меня… – Но горе было так велико, что он безудержно разрыдался. Он протянул Дойно скомканную бумажку, и тот прочитал:
«Когда его мать убили, мы взяли маленького Жанно с собой. Мы делали для него все, что могли, целых два месяца, как будто это наш ребенок. Нам и самим плохо приходится, мы же и сами беженцы. Сейчас мы возвращаемся домой и не можем больше обременять себя заботами о нем.
Мы имеем полное право взять себе машину, ведь нашу тогда разбили. Если бы мы не взяли себе машину бедной мадам Гарнье, она все равно пропала бы. А после всего, что мы сделали для ее сына, она принадлежит нам».
И приписано еще:
«Мы можем с самой лучшей стороны рекомендовать мальчика, этого дважды осиротевшего бедняжку, – Жанно храбрый, послушный, вежливый и правдивый ребенок».
Дойно достал из торбы чистый носовой платок и протянул его Жанно. Добрые, умные глаза, подумал он; слишком худ, рукава курточки коротки ему, руки выглядывают из них, как белки, коленки – как головки совсем маленьких котят.
– Оставь платок себе, Жанно, он тебе еще понадобится. И потом, я думаю, мы теперь всегда будем вместе. Если ты можешь перестать плакать, я тебе скажу одну странную вещь, тебе это наверняка будет интересно.
– Да я уже не плачу. Это только потому, что я все ждал, и ждал, и ждал. А потом, когда нашел, письмо, и еще потом, когда побежал за вами, я упал… У меня просто больше нет ни папы, ни мамы…
Он всхлипнул.
– Вот именно про это я хотел тебе рассказать, Жанно, потому что все очень странно. На войне, которая была еще до этой войны, я тоже потерял отца и мать. Я тогда был ненамного старше тебя. А теперь, когда я спускался к морю, я думал: никого у меня больше нет, никому я не нужен, а значит, не стоит потом, после войны, все опять начинать сначала. Да, вот что я себе сказал, и вдруг – ты, ты один и я один. И это, естественно, меняет все. Ты понимаешь, Жанно?
– Да, вместе – это уже не один, это я понимаю, мсье, – отвечал мальчик, кулачками утирая слезы.
– Зови меня просто Дойно. Возьмем, к примеру, сбор винограда. Мы будем работать на виноградниках, будем вместе собирать урожай, а я буду относить вниз полные корзины. А когда собираешь урожай, можно есть сколько угодно винограда. Но может, ты вовсе не любишь виноград?
– Ой, очень люблю, даже больше, чем малину.
– Вот и хорошо. Я это взял просто для примера, чтобы ты понял, что можешь мне помогать, что ты мне нужен.
– Да, но ведь не всегда собирают виноград, зимой мне надо в школу…
– Конечно, но тогда наоборот, я буду тебе помогать, я, знаешь ли, довольно много в жизни учился. Но еще полчаса назад я думал, что все это ни к чему, я имею в виду все, чему я научился. А сейчас мы пойдем вон туда, в деревню на горе. И посидим в тенечке. Я продам свои тяжелые солдатские ботинки и куплю дешевые сандалеты, а на остальные деньги мы с тобой хорошенько поедим и попьем. А потом кто-нибудь довезет нас до Сан-Рафаэля или даже до Канна, там очень красиво. И мы все будем делать вместе, а не поврозь.
– Вместе – это хорошо, – со вздохом согласился Жанно, – вместе – это даже очень хорошо.
Жанно не мог ступать на одну ногу, ему было больно. Дойно взял его на закорки. И стал медленно подниматься в гору, оставляя внизу море, дорогу, оливковые рощи и красные скалы каменного карьера. В лесочке они присели отдохнуть, за деревьями уже видно было бело-розовое мерцание мирной деревушки.
Париж, 1949–1950