Текст книги "Как слеза в океане"
Автор книги: Манес Шпербер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 69 страниц)
Руки Вольфана потянулись к трубке, а когда Дойно вырвал ее, он сказал, словно от всего отрекаясь:
– Оставьте, я не могу больше держать женщину перед дверью.
– Но это же безумие! Она успокоится и уйдет.
– Оставьте, Фабер, вы ничего не понимаете, вы же не знаете…
Он повернул рычажок влево и произнес:
– Да, Маргит, это я.
– Георг, наконец-то! Не заставляй меня больше ждать, я больше не могу, слышишь, Георг, не могу!
Она подняла голову, ее лицо троекратно отразилось в зеркале – почти совсем плоское посередине и словно бы приплюснутое по бокам.
– Сейчас я тебе открою, – сказал он, и тут же, разом, напряжение отпустило его, лицо исказила такая усталость, которая мгновенно прогоняет похоть, ибо к усталости примешивается отвращение и презрение к самому себе.
Он стал возиться с устройством, отпирающим двери, но Дойно дернул его за рукав, и Вольфан вновь поднял глаза: у женщины в руках был какой-то блестящий металлический предмет. Им она сбивала каблук со своей левой туфли – резкими движениями, торопливо, словно боясь, что ее застанут за этим занятием. Каблук упал на нижнюю ступеньку, она подняла его, хотела, видно, выбросить, но потом зажала его в левой руке. Правой она сдвинула на затылок берет, пригладила волосы. И только тут улыбнулась.
Когда открылась внутренняя дверь, Вольфан, сгорбившись, медленно, словно боясь споткнуться, пошел ей навстречу. Она сделала один шаг, замерла, дважды назвала его по имени и лишь тут кинулась к нему. Он протянул ей руку, она не взяла ее, а прижалась к нему. Его руки болтались как плети, глаза были закрыты. Она сказала:
– Георг, бедный мой мальчик!
Он склонил голову ей на плечо и стал всхлипывать, редко, негромко. Она гладила его по волосам.
– Прости, Георг, я слишком долго заставила тебя ждать. Ты был так одинок.
– Мне, вероятно, следовало разбудить вас раньше, но вы так сладко спали.
Дойно медленно открыл глаза.
– Ну а теперь, Фабер, скажите, что я последний болван.
– Который час?
– Вы спокойно успеете к поезду. Маргит как раз варит кофе, выпейте с нами. А если хотите выспаться, переночуйте здесь, комнат и кроватей больше, чем достаточно.
Дойно встал, надел пиджак, взял плащ, служивший ему подушкой, и направился к двери.
– Вы неверно оцениваете ситуацию, Фабер. Послушайте меня! Я был первым мужчиной у Маргит, а она была моей первой женщиной, это немаловажно. Вы согласны? Ее прислали, чтобы заманить меня в ловушку. Она сначала отказывалась, но потом ей пришлось сдаться. Все это она сама мне рассказала, потому что за те несколько часов, что мы пробыли вместе, она поняла, что не в состоянии отдать меня им на расправу. А теперь послушайте, Фабер, даже если бы я точно знал, что эта женщина хочет меня ликвидировать, знаете, что бы я сделал? Ничего! Ибо ее поступок был бы ее приговором мне, и таким страшным, что я даже не хотел бы его избегнуть. Вы понимаете? Вы согласны?
– Займитесь-ка всей вашей никому не нужной техникой, я хочу выйти отсюда!
– Погодите! Я хочу поблагодарить вас! Кроме того, у вас нет денег, вы из-за меня потратились, я хотел бы, по крайней мере, возместить…
У двери Дойно обернулся и в последний раз смерил его взглядом. Это был гениальный организатор, величайший из полицейских, шеф широко разветвленной тайной службы: какое множество людей рисковало своей свободой и даже жизнью ради выполнения его приказов. И вот он стоит, уже мертвый, ибо отдан приказ, согласно которому он должен умереть.
– Так или иначе, мы еще встретимся, – сказал Вольфан, – мы еще вместе предпримем немало важных акций. Ведь благодаря Маргит я, можно сказать, вырвался из западни.
Дойно кивнул и вышел из дому.
У него было такое ощущение, будто он попал наконец в упорядоченное пространство. Белая дорога, узкая тропинка, ведущая к опушке леса, с другой стороны Дороги поля и далеко на горизонте сияющие серебристой белизной вершины гор – все это было не «снаружи», все окружавшее его было заключено в его душе. У этого мира были все основания для довольства собой: возможное было для него реальным. Его движение начиналось и завершалось вновь и вновь образующимися совершенными кругами. У него не было конца, не было цели, а значит, не было ложной цели, ничто здесь не было напрасным.
День стоял дивный, теплый, но не жаркий, и свет был не слишком ярким, приятным для глаз. Но Дойно, медленно идущий по дороге, чувствовал, что эта иллюзия не может долго длиться. Скоро появится отчетливая мысль о тщетности всех его действий. Любой поступок оказывался пустым жестом, ничего не дающим. Это как в детских снах, когда бежишь, убегаешь от Смерти и не можешь сдвинуться с места, кричишь и не можешь издать ни звука – столько неимоверных усилий и – ничего. Мир, расколотый надвое мир: всюду одни причины, и нигде никаких следствий.
Мара собиралась убить Славко, а в результате – крохотный эпизод, убого комичный, как неудачная игра слов; он отправился предупредить человека о готовящемся покушении, вывести его из зоны смерти – в результате разговор немого с глухим; Эди со своими людьми уже несколько месяцев добивается разрешения на работу, и все ни с места. Они проедают свой жалкий капитал, спорят о новых моделях игрушек, о пересмотре социологической схемы и о том, не следует ли им махнуть рукой на весь проект и взять пока в аренду большую ферму.
Но ни у кого всерьез не возникала мысль положить конец своей жизни, отчаяние все еще было нетерпением надеющихся.
Дойно уже перестал ждать, когда же иссякнет последняя капля надежды. И не было Бога, который мог бы его избавить от нее. Он был обречен надеяться.
– Я оказался прав, вы могли бы и не ездить, Дион, – сказал Штеттен.
Теперь и Джура склонился над газетой. Две фотографии, нарисованная схема и сообщение об убийстве Оттокара Вольфана занимали почти половину первой полосы. На третьей сообщались дальнейшие подробности. На фотографии Вольфан был изображен девятнадцатилетним юношей, очень красивое, но нельзя сказать чтобы открытое лицо, плоская соломенная шляпа. Руки сложены ковшиком, и оттуда, как из земли, торчит цветок. Рядом помещена фотография трупа: глаза, раскрытые в безграничном изумлении, вздернутые брови, рот страшно искажен, словно разорван, губы потрескались. На схеме было обозначено место, где стояла машина, и место, слева от радиатора машины, где жертву настигла пуля, выпущенная с расстояния 5–6 метров из-за какой-то кучи, он был, как писала газета, «буквально изрешечен шестнадцатью пулями». Наконец обозначено было и место, где скрывались оба убийцы. К этому месту вела пунктирная линия, означавшая шаги женщины, спешившей из машины к сообщникам, пока они не разрядили свои пистолеты. Единственный – случайный – свидетель преступления видел, что женщина хромала. О том, как она была одета, он ничего сказать не мог. Он не помнил, в плаще она была или без.
– «Кровь алым цветком расцвела у него на груди», – процитировал Джура. – Красиво сказано, так и быть, прощаю автору эту красивость, я бы так, во всяком случае, не смог. Автора, видно, привлекла параллель между двумя фотографиями. Этот цветок на груди, и как раз на том самом месте, которое потом, благодаря верной и любящей женщине, изрешетили пулями, естественно, наводит на размышления. Но с другой стороны, это самой жизнью преподнесенное, готовое к употреблению, сравнение принципиально неприемлемо. Вообще символов следует остерегаться так же, как и женщин, которые сшибают каблуки с туфель и таким финтом выманивают очень хитрого мужчину из укрытия: вперед, к сапожнику, вперед, к смерти!
– Непостижимая глупость! – нетерпеливо вставил Штеттен.
– Не глупее, чем история о Самсоне и Далиле или об Олоферне и Юдифи, – отвечал Джура. – Для художников такие анекдоты – просто клад. И оперным либреттистам тут есть чем заняться, а больше они ни на что не годны. Вот уже пять тысяч лет в распоряжении писателей всего-навсего пять сюжетов, всегда одних и тех же и…
– Пять? – насмешливо переспросил Штеттен. – Друг мой, вы очень преувеличиваете!
– Возможно, ну, скажем, три сюжета, два трагических и один комический.
– В данный момент вас больше привлекает комический. Эта подлая ликвидация вас, видимо, не возмущает. Злоупотребление любовью в целях низкого убийства, лейтмотив нашей эпохи, кажется, не слишком вас интересует.
Дойно перебил профессора:
– Женщина, может, и любила мужчину, и даже в эти три последних дня, которые они пробыли вместе. Даже когда они садились в машину, она, может, еще надеялась на чудо, на то, что она все-таки не скажет Вольфану: «Подожди немного, мне что-то опять нехорошо». Но она не позволила себе это чудо.
– Ладно, – сказал Джура. – Дездемона вырывает кинжал из рук Отелло и закалывает супруга, Ромео умирает, а Джульетта остается жить. Но что нам-то делать с этими героическими вдовами? Выдать их замуж? А почему бы и нет? Но тогда мы опять займемся комическим сюжетом, который и без нас не захиреет. Все это можно было бы, например, так подать…
Штеттен слушал его с все возрастающим интересом: Джура был из тех рассказчиков, что еще в незапамятные времена ходили по славянским деревням. Он был родом из Византии, не из Рима. Эта мощная лысая голова, широкий, до смешного подвижный рот, большие, чарующие глаза византийской мадонны на чувственном лице – в его святость верилось так же, как и в его неукротимую греховность.
И в противоположность ему Дойно – сын своей расы, своего народа, тысячелетиями уже обитающего в городах. Для него все три сюжета, два трагических и один комический, давно уже слились воедино. Любое сражение было сражением с ангелом, на возвращение которого надеялись, чтобы одержать над ним победу. Ибо потерпеть поражение даже от ангела было бы невыносимо.
Эти два человека, таких разных, но тем не менее по-братски привязанных друг к другу, должны быть непобедимы, думал Штеттен. Но они уже повержены, обречены, как капли дождя на палящем летнем солнце.
Дойно ушел, отправился на поиски Карела. Поиски были тщетны. Он напал, совершенно случайно, на след женщины. Она скрывалась в Париже. На сей раз презрение к ней оказалось слабее сочувствия. Все эти Маргит, Карелы, Вольфаны – все они были сообщниками и жертвами одновременно. Как эпоха, что их сформировала, они были достойны презрения, опасны и жалки одновременно.
Глава третья– Я пришла за тобой. Как я тебе сегодня нравлюсь, Дойно?
– Сегодня ты еще красивей, чем всегда, Релли, ты похожа на женщину, решившую вновь завоевать мужчину, которого знакомство с семнадцатилетней девочкой заставляет пересмотреть все свое прошлое.
– Тебе бы романы писать.
– Нет, Релли, это так скучно, подробно описывать, как девица соблазняет мужчину. Твой коллега Джура утверждает, что у вас, писателей, уже тысячелетиями существуют всего лишь три сюжета. И вам приходится все больше сгущать их, чтобы потом снова разбавлять. Вы все Пенелопы; впрочем, она была добродетельная женщина, но…
– Я решила не быть больше добродетельной женщиной. Сейчас я тебе представлю Джеральда, это мой избранник. Надеюсь, он тебе понравится.
Тон ее был иронический, но говорила она всерьез. В сущности, я ведь совсем не знаю, как она живет, подумал он в некоторой оторопи. Мы же не даем ей вставить слова. Рукопись ее последней книги я куда-то задевал, не прочитав ни строчки. Я отношусь к ней так же скверно, как будто она все еще моя жена, хоть мы и разошлись больше двенадцати лет назад.
– Сядь, Релли, нет, не сюда! Не надо смотреть на обои, лучше смотри на дерево. Ну, так что стряслось?
– Отчего ты людей любишь куда меньше, чем деревья, хотя даже названий их никогда не знаешь? Почему деревья для тебя всегда чудо, почему…
– Ты не это хотела сказать. Ты несчастна, почему?
– И тебе не стыдно об этом спрашивать? Ты же только хочешь узнать, почему я не хочу больше быть несчастной? Когда я вижу озабоченно наморщенный мальчишеский лоб Джеральда, я понимаю, он раздумывает, в какой ресторан ему меня повести или осмелиться ли ему взять меня под руку, идя по бульвару Монпарнас, или не пригласить ли меня на коктейль к его американским друзьям, или не слишком ли много он говорил о себе, не кажется ли он мне немного ограниченным, и не лучше ли утаить от меня, что однажды его чуть не совратил мужчина. И я в присутствии мужчины, отягощенного такими заботами, чувствую себя счастливой. Я сыта вашими проблемами, я их ненавижу, это бессмысленное мучение и к тому же страшная тоска. Понимаешь, Дойно? Теперь, когда Паули опять за городом, мне вдруг пришло в голову, что у меня вовсе нет причин бросаться в Сену. И тут подвернулся Джеральд. Благодаря ему я снова вспомнила, что я женщина, что на свете есть не только Гитлер и Сталин, не только префектура, которая не дает вид на жительство и разрешение на работу, не только ваши большие и грандиозные перспективы, а еще масса людей, которые живут по-настоящему, просто – живут. Будет война? Плохо ли, хорошо ли, но это будет потом. Пока нет войны, значит, мы живем в мире. Почему ты меня не перебьешь, не давай мне больше говорить! Если ты не помешаешь мне говорить, мне станет так себя жалко, что я зареву. У меня распухнут веки, я буду хлюпать носом и весь вечер сморкаться. Так что уж лучше произноси свои речи, они отбивают у меня охоту говорить о себе.
– Ты же любишь Эди, при чем здесь какой-то Джеральд?
У него все еще отличный слух, подумала она, но я теперь для него только материал для систематических наблюдений: судьба эмигрантов – роль женщины в эмиграции – можно различить три характерные позиции и т. д. …
– И Эди тебя любит, – опять начал Дойно, – и ты любишь его, тут ничего не изменилось.
– Если я люблю его, если это правда, то кого же я люблю? У себя дома я это точно знала, теперь же нет больше ни в чем никакой уверенности, ты не хочешь это замечать, но он невероятно изменился, – заговорила она, все больше и больше волнуясь. Она говорила о человеке, которого любила когда-то, точно покойника оплакивала. Расписывала тонкость его чувств, его нежность, безграничность его доброты, его мудрость в сравнении со слабостями другого человека, его надежность – с ним можно было чувствовать себя защищенной от всего, даже от самой себя.
– Никто не выбирает свой век, – сказал Дойно.
Она взглянула на него, потом улыбнулась, вытерла слезы и подошла к нему:
– Ты невозможный, Дойно, ты такой бесчеловечный! Разве помпезными фразами утешают женщин?
– Да я и не думал утешать, я только хотел сказать…
– Брось, еще несколько подобных слов утешения – и я выброшусь в окно. Ты поставил греть воду, чтобы я успела сварить тебе кофе, прежде чем мы уйдем?
– Ты недооцениваешь меня, я согрел воду, чтобы ты могла умыться.
– Ты с самого начала знал, что я буду плакать?
– Да. Альберт Грэфе уже годами ждет, когда же он сможет заплакать. И напрасно. Ты счастливый человек, Релли, только ты этого не сознаешь. Ну, а теперь наведи-ка опять красоту, а если вода останется, все-таки свари мне кофе.
Релли рассмеялась.
– Нет, Дойно, про тебя и впрямь не скажешь, что ты изменился. Когда-нибудь я, наверное, разлюблю тебя, но даже на смертном одре я буду готова вскочить и быстренько сварить тебе кофе.
Заведение было скромное, одно из бесчисленных маленьких бистро для маленьких людей. Но те, кто, как говорится, умеют жить, в последние годы устали от больших, знаменитых ресторанов. Находчивые люди «открывали» для себя бистро, которые на какие-то дни или недели становились местом встреч для «умеющих жить». Гурманы нахваливали хозяина, «с неподражаемым мастерством» готовившего то или иное блюдо. Потом они находили новое бистро и в угоду новому «мастерству» забывали то, что еще совсем недавно расхваливали с потрясающим красноречием.
В одном из таких заведений они и встретились с Джеральдом. Релли волновалась, точно перед выходом на сцену, и не могла как следует скрыть это свое состояние. Слишком важно для нее было, чтобы ее английский друг понравился Дойно, чтобы он не осмеял ее выбор. Джеральд поначалу был очень молчалив, а если ему приходилось отвечать на вопросы, отвечал односложно. Он боялся стать объектом наблюдения или проверки и реагировал как сверхчувствительный мальчишка. Он много пил, его продолговатое лицо быстро стало красным.
Дойно тоже помалкивал, пораженный молодостью и красотой этого высокого белокурого юноши, словно сошедшего со страниц модного английского журнала: может, он и взволнован, но зато беззаботен. Достаточно взглянуть на него, чтобы осознать собственное уродство, быстро увядшую кожу, некрасивую суровость собственных черт, раннюю старость.
– Мне пишут, что уже месяц, как у нас стоит отличная погода, почти как на юге, солнце, синее небо. Вы должны сейчас поехать в Англию, – приветливо сказал Джеральд.
Наконец они разговорились. Еда была превосходная, хоть и несколько тяжеловатая, – фирменным блюдом здесь было Cassoulet toulousain[101]101
Рагу с бобами по-тулузски (фр.).
[Закрыть], вина – так себе, но они даже не обратили на это внимания. Мало-помалу улеглось и волнение Релли, она опять заговорила вполне натуральным тоном.
Выяснилось, что Джеральд прекрасный знаток античности, он очень умно рассуждал о культуре Микен, о религиозных ритуалах Малой Азии, о греческой мифологии. С удивительной скромностью он говорил о своих планах, которые между тем были весьма значительны. К сожалению, приходится опасаться, что их осуществлению могут помешать. Обстоятельства могут сложиться так, что он вынужден будет прервать свои исследования. Его дядя предполагает уйти от политической жизни; в таком случае племянник обязан будет добиваться места в парламенте, которое из поколения в поколение занимают члены их семьи. Другой дядя, тяжело больной человек, может скоро умереть; в этом случае Джеральд унаследует титул лорда и место в палате лордов. От исполнения этих обязанностей он, увы, не может уклониться. Но политика отнимает массу времени и делает невозможной любую серьезную работу.
Релли быстро перевела разговор на другое, она боялась, что мужчины углубятся в дебри политики. В конце концов, ужин прошел очень мило. Джеральд разговорился, вновь обрел уверенность в себе. Он предложил отправиться в кабаре, которое как раз было en vogue[102]102
В моде (фр.).
[Закрыть]. Дойно извинился, у него, к сожалению, назначена еще одна встреча. Он и так уже боится опоздать. Они дружески простились, и Дойно ушел.
Релли догнала его на улице. Он спросил:
– Почему ты не осталась с Джеральдом? Он, кстати, очень умен.
Она не ответила, и он пошел ее провожать до дому. Путь был неблизкий. Минутами ему казалось, что она дрожит, хотя вечер был теплый.
– Поднимись ко мне, – сказала она уже у двери дома, – помоги скоротать время до прихода Эди.
Первая комната служила кухней и столовой одновременно. Вторая, поменьше, была спальней. При слабом свете лампы убожество мебели меньше бросалось в глаза, чем днем. Релли сразу взялась за дело, стала готовить ужин для Эди.
– В последнее время я совсем не слышу, чтобы ты пел, – сказала она, – а почему, собственно?
– Да вот как-то само собой получилось, я и не заметил, как перестал петь.
– Все так кончается, скажи, а почему ты оставил меня наедине с Джеральдом, ведь ты же знаешь…
– Что?
Она подошла к нему, словно хотела вырвать у него из рук вечернюю газету, но тут же бросилась в другую комнату. Он слышал, как она упала на кровать и заплакала, сперва совсем тихонько, потом уже громко, неудержимо.
– Что мне делать? Что ты хочешь, чтобы я сделала, Дойно? – всхлипывала она.
Он не ответил. Она постепенно успокаивалась. Он достал из шкафа два носовых платка и положил на кровать. Она вытерла слезы, высморкалась.
– Что бы ты без меня делала, Релли, кто бы без меня принес тебе платки, ума не приложу.
Его грустная улыбка примирила ее с ним. Она встала и взялась за работу, – она пекла «венские» торты, которые продавала парижским кондитерам. Прибыль была невелика, но для нее все же довольно значительна. К сожалению, непроданные торты, которые, естественно, черствели, она должна была забирать себе, в таких случаях они съедали их дома, зачастую вместо хлеба.
Она спросила, как бы между прочим:
– Значит, Джеральд тебе очень понравился?
– Да. Он молод, красив, действительно образован, толковый ученый. Его богатство – недостаток, с которым при известных обстоятельствах вполне можно смириться. Молодому человеку не повезло. Столь гармонически сочетать в себе все достоинства и превосходнейшие качества да еще заполучить такую женщину, как ты, это, конечно же, немыслимо. Если б он хотя бы страдал косолапостью!
– Ты поверишь, что я именно поэтому и не осталась с ним?
– Разумеется. Даже если тут есть ошибка в переводе, все равно ничего не попишешь, верблюду не пройти в игольное ушко. Знаешь, в чем разница между эмигрантом и таким вот Джеральдом? Эмигрант – это человек, потерявший все, кроме своего акцента, а Джеральд – человек, сохранивший все, и даже свой акцент.
– Дурак, ты хочешь меня рассмешить? По-моему, это все же веселее, чем те шутки, что вы над собою шутите.
– Что верно, то верно, горе никогда не создает хорошего стиля. Человек всему может научиться, вот только ему не удается долго и упорно быть несчастным. Он ведь животное метафизическое, любит кушать пироги.
Вскоре явился Эди. Наспех поев, он пошел проводить Дойно до ближайшей станции метро. По дороге они зашли в кафе. Эди рассказал о своих неприятностях – все ни с места. Дойно заговорил о том, что Релли в очень дурном состоянии, для нее все стало слишком трудно. Ей необходимо на некоторое время уехать за город, побыть вдвоем с мужем. И Эди это тоже пошло бы на пользу, Штеттен может одолжить им денег.
– Куда лучше было бы ей оставить меня, – печально проговорил Эди. – Она ведь не делит с нами наши надежды и иллюзии, оттого-то ей все и непереносимо.
– Она не оставит вас, она вас любит.
– Любовь – никогда еще это слово не звучало для меня так чуждо.
– Вы сентиментальны, вот вы и боитесь чувств, решительно отсекаете их. Вы все еще недостаточно жестоки. Выпейте-ка еще стаканчик. Так вот, я нашел для вас работу негра. Сто пятьдесят страниц о стоицизме, из них как минимум сорок – о Марке Аврелии, затем тридцать пять страниц о понятии расы в современной биологии, примерно сто страниц об индустриальном развитии Германии, начиная с тысяча восемьсот семьдесят первого года и кончая тысяча девятьсот четырнадцатым. Так что вы с легкостью сможете вернуть долг Штеттену.
Уже спустившись в метро, Дойно заметил, что его денег хватает как раз на билет первого класса, и теперь все его состояние заключается в почтовой марке за пять сантимов.
Женщину, сидевшую против него, он, кажется, уже где-то видел. Он опять всмотрелся в нее – она была рослая, широкоплечая, она сидела очень прямо, уверенная в привлекательности своего бюста. Лицо овальное, не худое, черты лица чистые и благородные, глаза светло-карие, миндалевидные. Через две станции он вспомнил, откуда он ее знает, ее знали все: она была богиней со стофранковой банкноты. Вкусы финансовых институтов во всем мире подвержены влиянию античного искусства. Здания бирж и банков порою напоминают греческие храмы, хотя бы только своим фасадом. При случае надо бы поразмыслить над этой связью. То, что Гермес пережил Зевса, было не так уж удивительно, но на банкнотах Гермеса изображали редко, куда чаще – он продолжал разглядывать женщину – можно встретить Афину или Артемиду. Да, молодая женщина напротив и есть Артемида. Она ощутила восхищенный взгляд, подняла глаза и улыбнулась Дойно. Затасканное выражение было истиной – она одарила его улыбкой. Если бы женщины были всего лишь справедливы, они улыбались бы только Джеральду, думал Дойно, но богини великодушны, это их профессия. В то же мгновение он вспомнил, что у него в кармане только почтовая марка. Если она выйдет раньше него, хорошо, если поедет дальше – ему хочешь не хочешь придется выйти.
Она поехала дальше, а он вышел из вагона. Он смотрел, как поезд увозит ее, сознавая, что грустная улыбка ничуть не красит его. Дома он стал рыться в книгах, чтобы освежить свои воспоминания об Артемиде. Богиня изображена была в разных обличьях, на одной из картин у нее была такая роскошная грудь, что нормальному мужчине делалось страшно. Были и другие обольстительные ее портреты, но ни один не волновал так, как денежная богиня в метро. Он затосковал по ней.
Назавтра, уладив все с Эди, он решил четыре дня посвятить поискам этой женщины. Естественно, Париж очень велик, но он не сомневался, что сможет ее найти. Неизвестно только, хватит ли ему четырех дней. Потом он уже должен будет все время отдавать Штеттену, нетерпеливо требовавшему немедленно приступить к работе, писать книгу, покуда не разразилась война.
В четыре часа он уселся на террасе кафе на площади Сен-Мишель. Он намеревался пробыть там полтора часа и затем перекочевать в другое кафе. Только на этой площади их было шесть. Итак, сегодня он прождет эту женщину девять часов. Она видела, на какой станции он вышел, и если захочет его встретить, обязательно пройдет мимо.
Незадолго до восьми он увидел ее, она шла вниз по бульвару. Он не был уверен, что не ошибся, бегом побежал через площадь. Да, женщина разглядывала витрину с модной мужской обувью, это была она, Артемида. Он подошел к ней и сказал:
– Я жду вас всего четыре часа – и вот вы здесь. Да благословит Господь пунктуальность богинь!
Она удивленно глянула на него, полуоткрыв рот, у нее были крупные, не очень белые зубы, и она произнесла одно только слово:
– Pardon?!
Задала вопрос, а может, поставила на место?
– Я должен извиниться за вчерашний вечер, но у меня при себе было только пять сантимов, да и то в виде почтовой марки. А вы бог знает куда ехали. Где бы нам выпить аперитив?
– У вас опять при себе только почтовая марка, и вы полагаете, что этого хватит на аперитив? – спросила она и наконец улыбнулась. – Надеюсь, вы не решили, что я пришла сюда из-за вас? Я о вас вообще не думала.
– Это единственная ложь или первая в череде многих?
– Единственная. А после аперитива у вас хватит денег на ужин?
– Вероятно, то есть почти наверняка.
– Вы до сих пор не представились.
– О, у меня так много имен, что вы сможете выбрать по своему вкусу. Как видите, вам несказанно повезло, что вы встретили меня.
Она взглянула на него очень серьезно и ответила:
– Вы не кажетесь очень счастливым человеком.
Ему не хотелось отвечать, они молча пошли по направлению к Люксембургскому саду и сели на террасе кафе напротив входа в сад. Она робко спросила:
– Мне не следовало этого говорить?
– Вы сделали доброе дело, сказав эти слова. Прекрасное начало, и продолжение может оказаться не хуже. О конце не будем думать, это пока преждевременно.
– Вы не верите в Бога, вы никогда не молитесь…
– Да, небо над моей головой пусто, – прервал он ее, – совсем пусто. Вас это смущает?
– Я, я молюсь, я хожу на исповедь, не часто, это верно. Но сегодня я молилась в Сент-Юсташ, и одна моя молитва уже услышана.
– А вторая?
– Я молилась о том, чтобы остаться к вам равнодушной, чтобы мы были друзьями, не более того.
– И какого же святого вы выбрали для этой цели?
– Святую Терезу. – Она произнесла это вполне серьезно, со спокойным вызовом.
Он не в силах был отвести от нее глаз, с трудом противясь желанию погладить ее по волосам, ощутить ладонью округлость ее щеки.
– Я кажусь вам смешной?
– Нет, верить вовсе не смешно. Никогда я не стал бы смеяться над верующим, я только иной раз его страшусь.
– Страшитесь?
– Да, как, например… – Он умолк, он не хотел обидеть ее, сказав, что верующий, часто, и не подозревая об этом, играет краплеными картами. – Я чуть не обидел вас, и притом бессмысленно. А какой мужчина захочет обидеть женщину в тот момент, когда его так и тянет погладить ее по голове.
– Есть несчастные мужчины, которые так и делают. Я два года была замужем, церковь, надеюсь, скоро аннулирует этот брак. Я рассказываю все это, чтобы и вы наконец заговорили о себе. Меня зовут Габи ле Руа, Ле Руа моя девичья фамилия.
Он представился, в нескольких словах обозначил свое нынешнее положение и подробно рассказал о своей работе негра, что ее очень позабавило.
Поужинав в маленьком ресторане, они пошли в дешевую киношку, где смотрели три полнометражных фильма. Они встречались каждый день. Как-то вечером она решила проводить его до дому. Его комната показалась ей менее ужасной, чем он описывал. Она внимательно разглядывала названия книг, высоченными стопками громоздившихся на полу, восхищалась липой, как частью комнаты, не подозревая, что ей придется с липой делить любовь этого чужого мужчины.
– Почему ты меня не разбудил, – сказала она, проснувшись на исходе короткой летней ночи и заметив, что он не спит. – О чем ты думаешь?
Правой рукой он обнял ее, а левая осталась лежать у него под головой.
Он смотрел в окно. Так она поняла, что, даже обнимая её, он о ней не думает. Это была первая боль, которую он ей причинил. Но вскоре она забыла о ней в его объятиях.
Занимался день. Они прислушались к колокольному звону ближайшей церкви, к пению птиц, напоминавшему громкую перебранку, и к паровозным гудкам.
Она больше не спрашивала, о чем он думает, но тут он сам заговорил, медленнее, чем обычно. Он рассказывал о людях, близких ему. Ей они представлялись до странности чужими. У нее щемило сердце, когда она спрашивала себя – показался бы он ей таким же чужим, если бы кто-нибудь вот так говорил о нем. Она перебила его:
– А теперь расскажи обо мне! Я знаю, я не так интересна, как другие.
Словно желая ее успокоить, он положил руку ей на грудь и сказал:
– Когда кто-нибудь из моих предков собирался написать книгу, увы, на всякие божественные темы, то, как правило, начинал с благодарности Богу за то, что тот позволил ему дожить до этого часа, и тут же он старался, воспользовавшись возможностью, польстить Всевышнему в самых проникновенных словах. Автор никогда не может перестараться в своем captatio benevolentiae[103]103
Стремление к доброжелательству (лат.).
[Закрыть]. Так вот, мой предок вечное творение Божье славил в неумеренных выражениях, он восхвалял, к примеру, тот или иной земной плод и славил за него Создателя с чрезмерной иудейско-арамейской болтливостью. Так и мне, Габи, следовало бы начать славить тебя, твои глаза, твои груди, бедра, ноги…
– Хватит, говори обо мне самой!
– …и еще мне следовало бы благодарить Создателя за то, что сотворил тебя такой и что, с другой стороны, он все так мудро придумал; наслал великое несчастье на многие страны, отравил мое сердце горечью, сделал из меня беженца, лишенного родины, – ведь все это он устроил лишь для того, чтобы мудрой своей рукою привести меня в этот великий город и именно позавчера вечером заставить меня спуститься в метро и войти в вагон первого класса, чтобы встретить тебя и…