Текст книги "Как слеза в океане"
Автор книги: Манес Шпербер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 65 (всего у книги 69 страниц)
– Что нам до этого? – нетерпеливо спросил англичанин. – Победа под Сталинградом – это важно, русская армия является решающим фактором в битвах на континенте. Сначала победить – а проблемы морали мы будем обдумывать после.
– Будет слишком поздно, вы окажетесь соучастниками преступления. Обществу, в котором личность как таковая потеряла право быть судьей происходящему, неведом больше мир.
– Чтобы перейти от общего к частному: вас выпроводили со мной, возможно, именно потому, что стремились воспрепятствовать вашему праву стать судьей. Кого вы собирались там судить и за что? Я бесцеремонен, но я все еще ищу материал для постскриптума, – сказал Тони и указал сенатору на пустую бутылку. Тот тотчас же принес новую.
Дойно смотрел на его раскрасневшееся мальчишеское лицо, живые умные глаза, полные иронии, за которой не могла укрыться его необычайно тонкая чувствительность. Почему Тони взвалил все это на себя, почему готов на любую жертву? Ради величия Англии? Не исключено. Из честолюбия? Его жизненный путь был предопределен, успех обеспечен. Капитализм ли, социализм – по сути, ему это безразлично. Верит ли он в Бога? Возможно. Но он не ставит перед собой задачу защитить Его. И он не игрок, как Скарбек, и внешне абсолютно не похож на игрока – почему тогда он ставит все на карту, ради чего?
– Такое, судя по всему, редко встречается или возможно только в особой ситуации, когда двое людей, таких близких друг другу, тем не менее ничего не знают один о другом, – произнес задумчиво Тони. – Почему, например, вы отправились в Югославию? Почему вам запретили там любое политическое высказывание? И почему вы смирились с этим? И почему вас выдворили сейчас оттуда? В определенном смысле я знаю вас лучше, чем собственную жену, однако ж мне не известен ни один из движущих мотивов ваших поступков.
– То, что вы до сих пор сумели так укротить ваше любопытство, делает честь вашим воспитателям. Но то, что вы сейчас вытащили его на свет божий, выдает вашу потребность поговорить о себе самом.
– В этом я не уверен. После войны я попаду в Who’s Who[189]189
Английский энциклопедический словарь. Кто есть кто (англ.).
[Закрыть]. Там вряд ли возникнет необходимость что-либо добавить к двенадцати строкам. Когда человек счастлив, он не должен много о себе говорить, а когда он несчастен, ему этого не хочется. Или это правило не для всех?
– Нет, не для всех, во всяком случае не для меня.
– А почему? – спросил Тони и тут же отмахнулся. Он был вынослив, но сегодня выпил непомерно много. В этот вечер его «тянуло на скверную проделку», как он назвал ту неутолимую жажду, что заставляла его так много пить. Ему казалось, что голова его оставалась ясной. Он чувствовал себя раскованным и был готов совершить нечто неожиданное и даже непозволительное: запустить бутылкой в стойку бара или выбросить ее в окно, подойти к столу, где сидели морские офицеры, расстегнуть на той толстушке форму, мягко, деликатно, кончиками пальцев, а потом с отвращением на лице опять застегнуть ее, отвесить девице низкий поклон и громко извиниться за то, что не опрокинул ее. Он взаправду был в состоянии все это проделать, если бы по-настоящему захотел. Он взвешивал все доводы против и находил их на удивление слабыми. Он осушал один бокал за другим. И только через некоторое время заметил, что они оба молчат.
– Собственно, непозволительно трусить сейчас, когда опасность миновала, – сказал Тони с какой-то злой ухмылкой. – Ваши трезвые глаза глядят на меня так, словно мне предстоит опускаться все ниже, за грань уважения к себе. Черт побери, почему вы заставляете меня пить одного?
– Потому что я не переношу больше так много алкоголя.
– А почему вы вообще ничего не переносите? Я спрашиваю себя, хватит ли у меня, по крайней мере сейчас, смелости сказать вам то, что я могу высказать только будучи действительно пьяным.
– Ребенком я пережил погром, правда, небольшой. Крестьянам, каким-то нищим бедолагам, дали бочку спиртного и натравили их потом на еврейский городок. Поэтому мне не составляет труда видеть в каждом пьяном потенциального погромщика.
– Но я же не сказал ничего такого, – произнес Тони смущенно, почти отрезвев. – Пожалуйста, Дойно, прошу вас, не уходите! А мой постскриптум?
Не имело никакого смысла бежать за ним вдогонку. Выпить сначала крепкого кофе, побыть потом полчаса на свежем воздухе и протрезветь окончательно. Но почему с лица Дойно исчезли малейшие признаки приветливости? И откуда он узнал, что я хотел сказать? Или так легко прочитать мои мысли?
Он заказал еще кофе и мгновенно выпил его. Он вышел наружу и пробыл там дольше, чем предполагал. И проживи он до ста лет, размышлял Тони, жизнь не сможет ему дать ничего такого, чего бы он уже не знал. И даже если бы Синтия была другой – это тоже ничего бы не изменило. Жена, люди, войны и риск – всего этого недостаточно, чтобы придать смысл и формы той чудовищно громадной пустоте в нем. Вся любовь и дружба, выпавшие на его долю с самого детства, казались ему в этот миг никчемными и серыми – нежелательное исполнение или неисполненные обещания. Он был похож на человека, который проходит по сцене, где все время меняется ландшафт, – на заднике протягивают размалеванный холст, а он на авансцене идет, не останавливаясь и не двигаясь с места.
Вернувшись в свою комнату, он нашел на столе два густо исписанных листка бумаги и записку:
«Вот вам материал для вашего постскриптума. Д. Ф.»
Не так-то просто было прочитать эти заметки, написанные человеком с умением владеть иерархией подчинения и соподчинения слов. Суффиксы и приставки только намечены, четко выписано лишь то, что, собственно, составляет основу слова. Тони достал очки – он почти никогда не пользовался ими в присутствии других – и начал расшифровывать сообщение, сведенное по краткости до минимума, о возникновении и гибели бригады Джуры. Последний абзац гласил:
«Восемнадцатого апреля 1943 года, ровно через шесть лет после убийства Вассо, Мару Милич заманили в западню и убили. Это произошло по приказу русских, его доставил Мирослав Хрватич и проследил за его выполнением. Этот покрывший себя дурной славой комиссар полиции, известный под именем Славко, свирепствовал при Габсбургах против сербов, а при Карагеоргиевичах против коммунистов и хорватов. С осени 1941 года – агент ГПУ, один из секретных представителей Москвы у партизан. Чтобы скрыть истинное положение дел и воспрепятствовать расправе над полицейским, из страны выслали Д. Ф. От него – единственного из командиров бригады оставшегося в живых – уже ждать и опасаться больше нечего. Он так же не представляет интереса, как и вопрос, существовала ли когда-то бригада Джуры или нет».
Тони прочитал последние фразы и громко повторил: «…не представляет интереса, как и вопрос, существовала ли когда-то бригада Джуры или нет». Он спрятал написанные листки и пошел к Фаберу.
– Я только хотел еще спросить, – сказал он, едва войдя в комнату. – Известно ли там, в Ставке, что за личность этот комиссар полиции. Мне все же кажется…
– Конечно, но они делают вид, что Славко на самом деле русский капитан Хлебин. Его опознал и засвидетельствовал его личность руководитель секретной миссии подполковник Покровский. Садитесь, Тони, если вы не хотите спать, и позвольте мне остаться в постели.
– Разумеется! Завтра рано утром мы отправимся в Бари. Я задержусь там на несколько часов, а потом через Бриндизи уйду в Каир. Может так случиться, что мы долго не свидимся. Я прямо сейчас хочу отдать вам вот этот пояс. Может, он не так уж и красив, но зато полезен – полый внутри и набит золотыми монетами. То была мера предосторожности на случай, если бы я тогда там у вас заблудился или же попал в плен. Он мне больше не нужен, и я никому не должен давать о нем отчет. Только ради всех святых не подумайте, что я сейчас быстренько набил этот пояс деньгами, чтобы навязать их вам!
Тони все это было так неприятно, что он покрылся красными пятнами.
– Я и не думаю ничего такого, однако в принципе вы способны на это. Вы были отличным товарищем, и в тех ситуациях, когда было особенно тяжело, вы никогда не думали только о себе. Почти каждая добродетель может стать смешной или бесполезной, но только не эта.
Тони хотел что-то возразить, задумался на мгновение, а потом почувствовал, что опоздал.
– Я как раз обдумываю, что бы мне хотелось подарить вам, – заговорил Дойно. – Вы знаете, существуют сочинения двоякого рода: в одних – поиски самого себя, в других – стремление затеряться. Я бы хотел дать вам все, что написал между девятнадцатью и тридцатью четырьмя годами своей жизни, чтобы вы смогли узнать, до какой степени самообмана может опуститься смышленая интеллигенция, жаждавшая принести себя в жертву ради дела. У меня был хороший учитель, он постоянно предостерегал меня: нельзя отрекаться ни от одной-единственной честной мысли ради дела или становиться сторонником власти. Может, мои посредственные сочинения смогут подвигнуть вас на то, чтобы и в мыслях вы были столь же бесстрашны, как в действиях. В это злополучное время каждый день полон примеров неслыханной отваги, но еще никогда трусость мышления не имела такого парализующего воздействия, как сейчас. И сильнее всего оно проявляется среди тех, кем вы как раз только начали восхищаться – среди коммунистов.
– Возможно, – сказал Тони задумчиво, еще не до конца убежденный в этом. Он не знает нашего мира, подумал он. Действительно, он очень наивен. Он боролся против буржуазии, не подозревая, что она скорее достойна презрения, нежели опасна. Еретик думает только о недостатках собственной церкви. Дойно ничего не знает о пустоте «общества». Он не знает людей, которые с помощью одного-двух безмерно льстивых комплиментов неплохо обеспечивают себя капиталом в мире мелких грешков и большого тщеславия. У этого мира есть свои формы, хорошие или дурные, но нет содержания.
– Нет, я не восхищаюсь коммунистами, но я констатирую, что только одни они точно знают, чего хотят, и готовы любой ценой добиться этого. А мы – мы знаем только иногда и уж никак не всегда, чего мы не хотим. Это начинается с неопределенности в личных делах, например, с сомнения в собственной жене. Вы не женаты, Дойно?
Дойно кивнул. Для него было очевидным, что Тони хочет непременно в подробностях изложить свою собственную «проблему». Он, конечно, не нуждался ни в каких советах – что могло бы послужить предлогом для разговора, – ему просто был нужен кто-то, кто бы внимательно выслушал его, пока он будет описывать свой случай, придав ему форму обвинений и самозащиты, как это обычно имеет место при разбирательстве семейных ссор между супругами.
Но Тони молчал, он не знал, с чего лучше всего начать, и с удивлением вдруг обнаружил, что начало вовсе никоим образом не связано с Синтией. Правда, ничто не прошло без последствий, но в сущности все это было несущественно. То, о чем он передумал за эти десять лет, и сейчас не утратило своей силы: самое значительное еще впереди, и прошлое – это время, которого ждешь, чтобы оно наступило.
– Ах, оставим – все это неинтересно! – сказал он наконец. – Один из тех многих вопросов, что я хотел бы задать вам сегодня вечером, таков: вы и ваши друзья, которых вы упоминаете в своем сообщении, безусловно были достаточно образованны, без сомнения, намного способней, чем другие. Чем же вы объясняете, Дойно, такой ужасный конец?
– Тем обстоятельством, что мы боролись не за власть, тем, что вовсе не хотели ее. А когда мы перестали «освобождать» города и деревни, поскольку не хотели больше подвергать их репрессиям со стороны врага, то ускорился и наш конец. Решение было, конечно, правильным, но оно неизбежно возымело действие, равное самоубийству. То, что мы погибнем, предвидели многие из нас.
– Логично. Ни на что другое вы и не должны были рассчитывать, раз не хотели победить.
– Мы хотели воздействовать на память современников и грядущих поколений. Не заблуждайтесь, Тони, только в одном: мы проиграли сражение и погибли, но дело наше не погибнет. Мы были последователями, и у нас будут последователи. Цивилизация проходила через такие фазы, когда свобода была подавлена, но никогда, Тони, никогда она не была предана забвению, потому что всегда находились «держатели памяти». Их бывало немного, но они образовывали непрерывную цепь. Это высокопарные слова. И когда я думаю о Джуре, о Маре, Сарайаке, то стыжусь этой жалкой болтовни. И тут ничего не поделаешь. Кто же не знает, что человек – несравненно больше, чем все его деяния вместе взятые, и одновременно много меньше, чем самое его великое дело.
Да, высокопарно, подумал Тони. Лучше бы вообще не произносить таких слов. В английском языке для свободы есть два слова, и оба в равной степени затерты. Бригада Джуры была одним из многочисленных партизанских соединений на Балканах. Все они боролись за свободу, например, чтобы грабить, чтобы убивать. В конечном итоге они все погибнут. Одни из-за бандитизма, а джуровцы из-за смертоносного отрезвления от своих иллюзорных мечтаний. Те, кто берется за оружие, не могут быть святыми, а святые не должны браться за оружие.
– По правде говоря, Дойно, я не много дам за то, чтобы ввязаться в войну, исходя из историко-философских концепций. Я с удовольствием принял на себя ту миссию, которую мне доверили – почему? По трем причинам: во-первых, из любопытства, во-вторых, из любопытства и, в-третьих, чтобы не получать и не иметь возможности отвечать на определенные письма. Мировая история – не трагедия, а – точно так же как «Илиада» и трагедии Софокла – гигантская chronique scandaleuse[190]190
Скандальная хроника (фр.).
[Закрыть].
– Вы так и на Пиве тогда думали?
– Нет, но это ничего не доказывает. Но и в то утро мы были только второстепенными фигурами в этом гигантском скандале. И даже в те часы я понимал, что взаимоотношения между историей и человеком больше всего похожи на диалог глухого с глухонемым.
– Но они оба могут прекрасно общаться друг с другом. В вашем сравнении глухой должен быть полностью парализован, а глухонемой слеп.
– Согласен, пусть к тому же и слеп. И вы повели за собой на гибель тысячу двести человек, чтобы только преподать этому глухонемому слепцу ту тевтонско-иудейскую философию, которая представляется горстке интеллектуалов путеводной звездой на дороге в потерянный рай.
– Тони, раз вы заговорили притчами, следовательно, вы в прекрасном расположении духа. И чтобы сохранить его, я предложу вашему вниманию еще одну притчу: один бедный человек поджигает унаследованную от отца хижину, чтобы наконец-то познать ночь, увидеть ее в ярком свете. Вследствие чего он замерзает во мраке ночи и погибает.
– Браво, никакого сострадания к дураку! – воскликнул Тони, смеясь.
– Спокойной ночи, подполковник Бёрнс, спите сладко, и пусть вам пригрезится, что мимо вас дефилируют бесконечные гипсовые кони, на каждом из которых сидит один и тот же всадник: наш улыбающийся сенатор-экс-фашист в двух миллиардах экземпляров.
– Спокойной ночи, бригадный комиссар, спите и вы сладко, и пусть вам пригрезится, что вы не можете заснуть, потому что вам удалось отменить ночь.
Они оба рассмеялись. Они часто шутили в те часы, когда и тот, и другой могли одинаково понести одну и ту же огромную потерю: жизнь.
На другой день в Бари они попрощались. Они договорились, как смогут найти друг друга. Каждый из них думал про себя, что отыщет другого, если действительно захочет его найти. Они, правда, не были уверены в том, захотят ли они увидеть друг друга. И уже сама по себе убежденность, что только один из них вернется домой, разделяла их.
Глава втораяПервые недели тянулись для Дойно слишком медленно. Он все еще жил ожиданием, что каждый следующий день будет поворотным для него: придет письмо от Релли из оккупированной Франции, добравшись до него через Португалию; подаст ли весточку тетя Мары; телеграмма или денежный перевод от его сестры из Филадельфии.
Короткие дни поздней осени казались ему длинными, зато ночи пролетали быстро, он спал много и спокойно. Сны не тревожили его. Они были заполнены ничего не значащими происшествиями, встречами с незнакомыми людьми в каких-то тихих, глухих переулках.
Он ежедневно справлялся о почте в двух местах: в отеле «Мажестик», в котором он оставался первые два дня, и на главном почтамте. С тех пор как он снял форму, отрицательный ответ, который он получал всякий раз, звучал день ото дня все неприветливее. Но в конце концов все привыкли к тому, что он появляется каждый день, чтобы узнать, не свершилось ли за ночь чудо. В этом портовом городе было много чужеземцев – военных, беженцев, эвакуированных из Югославии раненых. Не первой молодости девица на почтамте испытывала порой нетерпение, но старалась отвечать приветливо. В ней жило сострадание к людям, потерявшим родину. И она сама тоже многие годы провела, заполняя их ожиданием чего-то, что могло наступить в любой момент. Или никогда. Но никто никогда не верит в никогда, для того, кто ждет, уже с самого начала все слишком поздно и в то же время никогда не поздно.
– Вы были больны? – спросила она озабоченно Дойно, когда тот появился вновь после того, как не показывался целых три дня.
– Нет, я энергично приучаю себя к терпению, – ответил он, благодарный ей за проявленный к нему интерес. Она с удивлением посмотрела на него. Возможно, она не очень хорошо поняла его итальянский. Потому что она строго сказала:
– Ага, значит, вы завели себе симпатию, синьор.
Он отнекивался, но она не поверила ему. О, она хорошо знает мужчин!
Вскоре он полностью прекратил свои ежедневные хождения на почту. Если будет что-то для него, так ему перешлют по его новому адресу. Потому что наконец у него появилась своя комната, и плата за нее была внесена за два месяца вперед. Одно окно выходило на маленькую площадь, за старыми узкими домами высился храм святого Себастьяна. Дверь и другое окно выходили на балкон, впереди виднелось море, справа – старая гавань с рыбачьими лодками.
Город Бари испытал на себе когда-то несколько быстротечных перемен – власть Злого и власть Доброго Вильгельма. Злой король разрушил город, а добрый позволил его вновь восстановить.
– Да, нам всегда везло, – сказал синьор Эннео Вассари. – Все дело в конце концов сводится к очередности. Если бы сначала пришел Вильгельм Добрый, а, потом Злой, то Бари уже не было бы почти тысячу лет и я бы не имел удовольствия предоставить в ваше распоряжение эту скромную комнатку.
Синьор Эннео был человек скромных возможностей, он работал в городском управлении порта, но всегда интересовался только тем, что было напечатано «мелким шрифтом», другими словами, всем тем, что вовсе не обязательно было знать. Даже в теперешние военные времена он только пробегал глазами сенсационные сообщения, зато громко читал, так чтобы было слышно и его жене Бьянке, менее актуальные статьи, которые, однако, как он считал, сообщали солидные сведения: о научных методах внесения удобрений в почву, о возможностях, позволяющих определить пол ребенка еще в утробе матери, о философе Кроче[191]191
Кроче Бенедетто (1866–1952) – итальянский философ-идеалист, историк, литературовед, политический деятель, представитель неогегельянства.
[Закрыть], о новых медицинских препаратах против некоторых заболеваний, специфичных для джунглей, а больше всего он любил биографии великих людей, потому что они всегда хорошо кончаются, как он говорил.
– Конечно, и великие мужи умирают, – объяснял он Дойно, который уже через несколько дней начал столоваться у синьоры Бьянки, – всем суждено умереть, но если чью-то биографию пропечатывают в газете, это означает, что он прожил счастливую жизнь.
– Тогда им надо и про тебя напечатать статью, Эннео, – объявила его жена, ставя на стол кофе.
Да, об этом Дойно мечтал когда-то: жить на пансионе у престарелой супружеской четы, прислушиваться по вечерам к обыденным разговорам, пребывать одиноким гостем в чужой жизни. И вот все это пришло и складывалось даже благоприятней, чем в его мечтах.
Синьора Бьянка была права, Эннео был счастливым человеком. Маленький, хрупкий, он боялся штормов и вообще любой непогоды, боялся некоторых зверушек, например, больших рыб и раков, даже мертвых. Но он не ведал никакого страха перед людьми, кем бы они ни были, в какую бы угрожающую позу ни становились. Он просто не мог себе представить, что человек может дойти до такого состояния, чтобы на самом деле быть плохим. Фашизм, война, оккупация – все это зло было для него преходящим капризом судьбы. Виновных тут не было, никто не хотел быть плохим – ни вконец одичавшим фашистом или убийцей, ни тем мародером, которыми кишел черный рынок.
– Ну представьте себе, синьор, вы Вильгельм Злой и у вас спрашивают: «Кем вы больше хотите быть, Вильгельмом Добрым или Вильгельмом Злым?» Конечно, вы ответите, что хотите быть Вильгельмом Добрым. Или возьмите, например, Муссолини – это же ясно, что он вместо своей доли предпочел бы быть нашим святым Николаем, чьи мощи в гроте и по сей день каждый год девятого мая[192]192
В 1807 г. итальянские купцы перевезли мощи св. Николая – покровителя морской торговли – в свой родной город Бари, и день прибытия мощей – 9 мая – торжественно празднуется ежегодно в городе.
[Закрыть] источают сокровенную манну. Поэтому я и говорю – все зависит от счастья, важно, чтобы судьба не избрала тебя на плохую роль.
Эннео был очень словоохотлив, но достаточно было одного мановения руки его жены, чтобы заставить его замолчать. Обычно она внимательно слушала его. Именно потому, что он так красиво говорил, она и согласилась выйти за него замуж и оставила ради него хорошее место служанки. Это произошло двадцать семь лет назад. Его речи со временем стали еще прекраснее, она же сама уже мало походила на ту хорошенькую девушку, которой была когда-то. Она дала жизнь шестерым детям, и у себя дома она работала гораздо больше, чем тогда в услужении у чужих, – она должна была бы высохнуть и превратиться в щепку, а она сделалась толстой и расплывалась все больше, сначала тело, а потом, когда уже перестала рожать, и лицо, с тяжелым двойным подбородком. И откуда только этот жир берется? Ведь она не сидит сложа руки, да и есть особенно нечего.
– Когда я на вас смотрю и вижу, как много вы пишете часами подряд и все наизусть, – говорила синьора Бьянка, – то я думаю про себя, что у вас там, за границей, школы, должно быть, намного лучше наших. Все четверо моих детей учились, и, что правда, то правда, у девочек еще и сегодня очень красивый почерк, а у Рикардо даже этого нет, да только что толку от всего этого? Ведь и даже когда мы не были отрезаны друг от друга, они очень редко писали, и то совсем коротенькие письма. Они хорошие дети и хотят доставить нам радость, но они не знают всего так много, чтобы писать, выдумывая из головы.
– Я редко пишу письма, – ответил Дойно, – а те, которые отсылаю, вряд ли доходят до адресата. Я только делаю черновые записи, чтобы не забыть кое-какие вещи. Некоторых людей, которые были мне особенно близки, уже нет в живых. Когда я думаю о них, у меня теплеет на душе, и я сажусь и пишу воспоминания о них.
Женщина вздохнула из сострадания к человеку, которому было так тоскливо, что он писал сам себе, и из-за глубокой обеспокоенности за Рикардо, единственном из ее троих сыновей, оставшемся в живых, двое других – близнецы – умерли еще малыми детьми. Как и этот человек, Рикардо оказался заброшенным на чужбину, попал в плен к англичанам. Перед сном она каждый раз пыталась представить себе, как он там живет. Иногда она была убеждена, что все там хорошо к нему относились, а другой раз ей казалось, что своей неуклюжестью и вспышками гнева он повсюду наживал себе врагов. В ее глазах все мужчины были слабыми существами и только ангелы-хранители препятствовали их преждевременной гибели. Только женщинам одним Бог дал силу выстоять в жизни. Мужчинам же он дал только видимость силы и обрек их на то, чтобы они до самой смерти оставались детьми, постоянно нуждавшимися в присмотре и руководстве. Вот уже не первое десятилетие каждый вечер Эннео читал ей вслух газету. И ему ни разу не пришла в голову мысль, что ее это вовсе не интересует или что у нее полно забот, которые он должен был бы разделить с ней. Такое доброе сердце, а вот, поди же, в пятьдесят шесть лет ведет себя как младенец.
Жизнь Дойно текла размеренно и упорядоченно. Золотые монеты Тони на несколько месяцев избавили его от нужды. Кроме того, он получал спецпайки и приносил синьоре Бьянке каждую неделю пакет с продуктами. Особую радость вызывали кофе и сахар.
Вскоре после того, как Дойно переехал сюда, он приступил к большой работе о джуровцах. Через несколько дней, однако, он отказался от нее и сжег первые двадцать страниц, написанных с какой-то почти жестокой сухостью. Все происшедшее еще было слишком свежо у него в памяти. Чтобы противостоять эмоциям, он выбрал тон бесстрастного историка, который в лучшем случае вершит справедливый суд, но опускает при этом очень многие существенные подробности. Потому что начинает изложение с конечной точки отсчета, в свете заключительных фактов. Ах, эта мудрость оставшихся в живых, видящих задним числом все промахи, приведшие к поражению, причины которого они с такой легкостью перечисляют. Подлинная мудрость великодушна и чрезвычайно чувствительна, поэтому она может на какое-то время забыть о добытых ею знаниях о происшедшем. Она принимает все ошибки, всплывшие при дознании, как свои, она мерзнет с теми, кто мерз, и голодает с теми, кто голодал.
Позже Дойно попытался изложить события в стиле хроники. В вводной части он рассказал предысторию возникновения в Зеленой бухте движения «зеленоборцев». Когда он в последнем разделе этой части дошел до сообщения о том, как Мара и Сарайак отослали Джуру, прежде всего для того, чтобы уберечь его от опасности, – все они хотели, чтобы он остался жив, – его, летописца, одолела такая безмерная боль, что он вынужден был прерваться. Он пошел на кухню к синьоре Бьянке, сел подле теплой плиты и стал прислушиваться к ее разговору с соседкой, глупенькой молодой женщиной, пришедшей к ней за советом.
Начиная с этого дня он делал только совсем коротенькие записи, чтобы не забыть все имевшие место случаи.
После обеда он обычно на два часа уходил из дома. Во время своих прогулок он редко посещал город, ему не хотелось ни с кем встречаться. Его тянуло к старой гавани, к морским берегам. По ту сторону моря лежала Далмация, которую он полюбил с давних пор. При ясной погоде он даже воображал, что видит ее побережье, стоит ему только попристальней всмотреться в даль, но ничего не было видно, кроме зелено-голубой воды, сливавшейся на горизонте с небосводом, уходящим в бесконечную высь. Значит, и Далмацию он тоже потерял и, возможно, на долгие годы. Европа становилась для него все меньше и меньше. Ему было только сорок два, а он походил на человека, который живет на свете давным-давно. Уже не было в живых никого, кто был ему близок.
О Неретва, о Неретва,
Скольких мертвых несешь ты на себе в море, —
напевал он тихонько. Вот так однажды услышишь песнь и даже не знаешь, откуда она и чья, – словно чужой пес, прибившийся невзначай к отряду, боязливый и все же старающийся с самого первого момента вести себя так, будто всегда находился тут. Вскоре все в отряде напевали этот припев, и каждый вкладывал в него свой особый смысл. Потом, правда, его сменила слегка фривольная песенка о любви, под нее легко было шагать. А под конец в отряде появилась песня «Пока жива бригада» – печальная, полная торжественного трагизма мелодия, где особенно страстно звучал припев:
Если я не вернусь домой,
пока жива бригада,
значит, я утром пал или ночью убит за свободу.
Пока жива бригада,
ничто не погибло и дело живет,
если только жива бригада.
Здесь, у западных берегов, Адриатика более миролюбива, а там гораздо чаще бывают штормы, так тут говорили. Дойно сел на валун на берегу. Нет, жить совсем недурно – несмотря ни на что. С годами возникает едва заметное внутреннее сближение человека с природой и многим другим. Сознание ассимилирует всё, так, например, море становится внутренним ландшафтом, частью тебя самого. Внутренний ландшафт – несколько расплывчатое выражение. Не составляет труда описать ярко выраженные феномены или конкретные действия. Но все языки бедны на слова, которыми можно было бы выразить душевное состояние. Может, это ему только казалось, поскольку он, несмотря на то что любил поговорить, все же никогда не испытывал потребности рассказать кому-нибудь о своих внутренних ландшафтах – словно они были той единственной тайной его являемой миру жизни, тайной, которую надлежало охранять. Море, небо – эти голубые своды каждого совсем раннего зимнего утра, с таким трудом вырывающегося из объятий ночи, словно ребенок из чрева умершей во время родов матери; эти тихие холмы, превращенные цветущими нарциссами в белые ковры; эти луговины в пастельных тонах безвременников; листва деревьев в тот день, когда мягкая осень сменяется вдруг внезапно наступившей суровой зимой; черные горы в Черногории, поднимающиеся в голубое небо плохо обтесанными квадрами, в те дни едва начавшегося лета, когда смерть, словно сверкая золотыми латами, прошлась по рядам не ведающих устали борцов – сколько ландшафтов пронес он в себе по жизни!
Он поднялся опять на шоссе и присел на придорожный камень. Дождь пошел сильнее, стало холоднее. Он подумал о том, как часто им приходилось спать на дожде, который заставал их там, где они, валясь с ног от усталости, устраивались на короткий отдых.
Непогода набирала силу, на сей раз она шла с суши, медленно наползала на море, уходя на восток. Она оставляла после себя сплошные серые завесы, погружавшиеся в пучины морских вод. Дойно продолжал сидеть, он ждал, что горизонт опять прояснится. Он ждал напрасно. Домой он вернулся насквозь промерзший. Синьора Бьянка отругала его, потому что он ничего не стал есть. Вскоре она увидела, что его бьет озноб, и отправила его в постель. Но когда и на третий день температура все лезла вверх, она вызвала врача, тот почти был уверен, что речь идет о воспалении легких.
Дойно не знал, часто ли он просыпался, но только каждый раз ему казалось, что он наконец-то отлично выспался, однако через несколько минут он вновь закрывал глаза, чтобы отдохнуть от изматывающего его бодрствования. Он хотел только еще чуть-чуть вздремнуть, но быстро окунался в приятный теплый поток, уносивший его отсюда. То было не море, но то же безбрежие вокруг.
Как-то раз, когда его опять разбудили, чтобы дать ему лекарство, он вдруг заметил, что сесть в постели ему помогает не синьора Бьянка.
– Я не знаю вас. Вы могли бы быть Любой, но она мертва.
– Меня зовут Мила Душич, я тоже беженка. Я всего лишь подменяю синьору Бьянку, – сказала она по-хорватски.
– Не придавайте значения моим словам, я просто болен, – ответил он и с любопытством посмотрел на нее. – Впрочем, Люба умерла больше года тому назад. Простите меня, пожалуйста, это все жар, и я опять хочу спать.