Текст книги "Как слеза в океане"
Автор книги: Манес Шпербер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 59 (всего у книги 69 страниц)
– Диалектика, а что это такое? – спросил цадик и посмотрел на сына.
– Садитесь, пожалуйста! – сказал юноша. Он принес Эди стул, вернулся назад к пульту и пояснил, не глядя на отца: – Вы знаете, ребе, что такое диалектика. Но мудрецы других народов слушали только Аристотеля и поэтому познали только половину истины. То, что единство распадается на противоположности, а противоположности соединяются в единое целое, это само собой понятно, потому что для Бога вся Его и потому вся Богова – ненарушенный покой в пространстве и одновременно бесконечное движение во времени. Они просто не поняли, что Бог есть загадка и решение всех загадок. Это и есть диалектика.
Отец медленно покачивал головой, туда-сюда, приложив левую руку к глазам, словно защищая от слишком яркого света. Через какое-то время он сказал:
– А зачем нам тогда это ироническое слово «диалектика»? И почему пришелец думает, что тайна сокрыта в человеке, а Всевышний не должен задавать загадок?
– Потому что он толкует Создателя по своему образу и подобию, – быстро ответил юноша.
– Значит, тайну черствых хлебов вы не поняли, доктор Реувен, – начал опять цадик, – даже этого не поняли! Как же вы можете думать, что понимаете то, что происходит сейчас?
– Потому и могу, что речь идет об исторических процессах, а не о притчах раввина, – возразил Эди.
Отец и сын засмеялись. Не слишком громко и без насмешки, а так, словно развеселившись скоропалительному незрелому слову ребенка, которому все прощают с легкостью. К тому, что они потом говорили друг другу на трудном для его понимания идише, пересыпая свою речь цитатами на древнееврейском и арамейском языках в подкрепление своей точки зрения, к этому он едва прислушивался. Никаких исторических процессов, никаких действий не бывает, пришли они к выводу, без предопределившей их воли. Все происходящее есть одна из многочисленных форм выражения одной-единственной Божьей воли.
Эди пристально смотрел на юношу, на его темные миндалевидные глаза, их чарующий и живительный блеск. Второй раз в его жизни на него нахлынуло ощущение, что он встретил в незнакомом ему человеке кого-то давно им забытого. Первый раз с ним такое случилось, когда он сидел в жалкой каморке в Праге напротив женщины, которой принес известие о гибели ее мужа в вооруженной стычке с полицией. Как и тогда, он сейчас ничего так не жаждал, как способности обладать второй памятью, в которой хранилась бы сама тайна, а не ее конечное разрешение.
– Но есть свой смысл в том, что он пришел. Каждый пришелец – посланник, ведь он приносит весть, даже если и сам того не ведает. Какую весть принесли нам вы, мой господин? – спросил юноша по-немецки.
– И скажите, откуда вы пришли, – добавил цадик, – и почему именно в этот городок, и почему в форме немецкого офицера. Если вы считаете, что вы несчастнее других, то назовите, кто виноват в этом.
Повернувшись к юноше, Эди рассказал, что случилось с ним с того самого момента, с августа 1942 года, когда он узнал, что к ним пришли, искали его, а забрали жену и его ребенка и еще одного, другого, и отправили их в товарных вагонах через всю Францию и Германию в Польшу и бросили тут в газовую камеру.
Было бы достаточно нескольких фраз, чтобы описать все самое главное. Но, возможно, то, как слушал его юноша, вызвало в нем неодолимую потребность наконец-то раскрыться, высказать вслух всю ту скорбь, которую он молча носил в себе вот уже много месяцев, – он должен был теперь все сказать, все, что повторял себе в течение долгих дней и ночей своих странствий, своих отчаянных выходок, ни одна из которых не удалась. Из-за него и вместо него, потому что он спрятался в горах, забрали его жену, хотя она и не была еврейкой, и их сына и еще одного мальчика, маленького осиротевшего христианина, заботы о котором до них принял на себя один их друг. Как только весть дошла до него, он тут же кинулся назад в город, к тому зданию, где держали пленников до их отправки на Восток. Но он опоздал, Релли и детей уже погрузили в вагоны. Хитростью и силой он добыл себе документы и форму немецкого военврача, проехал через всю Францию, через Германию. И все время опаздывал – на один день, на одну ночь, а в самом конце всего лишь на несколько часов. Потому что ему все же удалось проникнуть даже в лагерь. Он не осознавал в себе той смелости, с какой действовал, и не думал об опасности. В течение многих дней он гнался за своей целью, все другое умерло в нем.
И вот настал момент, когда он подробно хочет рассказать об этих лагерях, об уму непостижимой организованности истребления евреев, о чем и пришел предостеречь их. Но он долго говорил о Релли, о том, в каких трудных условиях она выросла, и о том, что в итоге только в ней он видел сейчас для себя основание жить дальше.
Он забыл о слушателях. Он обращался к самому себе и к мертвой. Впервые он не думал больше о трупах, о том, как увидел их, о том горе, которое накладывает на человека отпечаток до самого конца его жизни.
Через некоторое время раввин прервал его – день близился к концу, скоро наступит вечер, и тогда будет слишком поздно читать минху[175]175
Полуденная молитва (евр.).
[Закрыть], Эди потом расскажет дальше. Он остался один. Он встал и еще раз оглянулся. Окна выходили не в переулок, а на широкий заснеженный двор. Открыть окна, выпрыгнуть на снег и никогда больше не видеть этих людей, подумал он. Ни за что не надо было все им рассказывать, как он только что сделал. Они были ему чужды, неприятны и даже подозрительны в их уверенности, что только им одним понятен смысл происходящего, из-за их гротескной интимности общения с Богом.
Чтобы отвлечься, он взял фолиант с пульта юноши. Он не смог прочитать в нем ни одной буквы. Когда он хотел положить его обратно, то увидел, что под этой огромной книгой лежала спрятанная немецкая книжка. Он взял ее в руки – «Феноменология духа» Гегеля. Экземпляр был куплен в Вене, в том городе, о котором шестнадцатилетний читатель Гегеля, по-видимому, говорил только как об общине священномучеников – и не из-за того, что происходило там в последние годы, а из-за события, случившегося пятьсот двадцать лет назад.
Оба они скоро вернутся. И тогда он поставит им ультиматум: или раввин сам призовет боеспособных мужчин уйти в лес и, если уж так случится, умереть там как мужчины, а не как жертвенные ягнята – или, если раввин и этот странный юноша отклонят его предложение, тогда Эди сам поднимет против них общину и без промедления приступит к действиям. Он был по ту сторону страха, в нем нет больше внутренних преград, он не остановится ни перед каким злодеянием. Он теперь не тот, каким был. Его совесть усыплена. Он поставил себе целью походить на тех, кого ненавидел, погибая, погубить с собой и их. Только Релли могла бы спасти его от этой катастрофы, но воспоминание о ней как о живом существе лишь изредка возникало в нем; его помыслами владело воспоминание о ней как о трупе. Его страдание было столь безмерным, что он его уже не чувствовал. И только здесь, рассказывая о Релли, он ощутил вдруг опасность возвращения к самому себе. Оставшись один, он мучительно раскаивался в своем душевном порыве и обещал себе, что такое никогда больше не повторится. Он не нуждается в утешениях, он не желает ничего знать о собственных жалобах. Эди даже самому себе стал в высшей степени чужим.
Вместе с раввином и его сыном в комнату вошли несколько мужчин. Они принесли с собой горящие свечи и вставили их в светильники, прежде чем молча сели за длинный стол. Лица их были слабо освещены, черные одежды сливались с тенями, отбрасываемыми на стены. Цадик сказал:
– Все, что вы рассказали здесь, известно нам, доктор Реувен. Веками горели в Европе костры, на которых сжигали людей. Потом на какое-то короткое время это прекратилось, и вы, ученые, посчитали, что всему конец, и пришло новое время, евреям не нужно больше ждать мессии, и они не нуждаются больше в Боге. А вот мы всегда умели видеть разницу между короткой передышкой и концом. Мы постоянно жили в страхе и ожидании, и так мы живем и сегодня.
– Чего вы ждете, чуда? – спросил нетерпеливо Эди.
– Чудом евреи жили во все времена, а я жду знака, в котором найду объяснение для себя, каковы сегодня особые намерения Всевышнего относительно нас. Может, пришло время Гога и Магога[176]176
В мифах иудаизма и христианства – воинственные антагонисты «народа Божьего», нашествие которых связывается с приходом Мессии и Страшным судом.
[Закрыть], а может, какое другое.
– А я не жду никакого знака. Я хочу сейчас знать, обратитесь ли вы к общине с призывом собрать все деньги или все то, что имеет ценность денег, чтобы без промедления купить оружие и продовольствие. Все это потребуется мужчинам Волыни в горах и в лесах, потому что война будет длиться годы.
– Какая война? – спросил цадик резко. – Та, которую ведут между собой государства? Но мы не государство и не ведем войны. Или, может, вы имеете в виду те злодеяния врага, тот рок, который носит имя Гитлер? Откуда вам известно, что это означает? Бог и без нашей помощи уничтожит его, это ясно, ведь именно поэтому Он и сделал его тем бичом, которым Он наказует нас. Наш кровный враг обречен на гибель, его народ будет подвергнут унижению, а наша забота состоит только в том, чтобы осознать, чем мы заслужили подобное наказание, чтобы умереть в прозрении и покаянии, а не так, как наши враги – в ослеплении и помрачении души. Мы – единственный народ мира, который никогда не был побежден. Известно ли тебе почему, Эфраим бен Моше? Потому что мы одни-единственные устояли от искушения уподобиться врагу. И именно поэтому мы не пойдем в леса; мы умрем не как убийцы, а как мученики. Человек может в жизни ошибаться и заблуждаться, но не смеет сбиться с пути, который ведет его к иной жизни.
Эди встал и направился к двери. Рывком он отдернул полог, которым была завешена дверь. Он сказал:
– Все, что вы тут объясняете, не интересует меня. Волынские евреи будут уничтожены в ближайшие несколько дней, уже есть приказ о проведении операции, и вам известно об этом так же хорошо, как и мне. Из четырехсот мужчин, которые уйдут со мной в лес, возможно, только у половины есть перспектива выжить. А вы пытаетесь помешать нам спастись и действуете тем самым против закона иудеев, убирающего все предписания, если они препятствуют спасению хотя бы одной только единственной жизни.
– Подождите, – сказал юноша, – вы еще не сказали нам, почему вы пришли именно сюда, в Волынь, почему именно нам вы доставили свою весть.
Эди колебался, прежде чем ответить. Его нетерпение было столь велико, что он готов был колотить кулаками в дверь. Он с трудом взял себя в руки и сказал:
– Я встретил во Франции одного поляка, графа Романа Скарбека. Я хотел увидеться с ним, так как думал, что он возвратился сюда, чтобы бороться с немцами. Но здесь я узнал, что он якшается с немецкими офицерами, пьет с ними и играет в карты. Выходит, я пришел в этот городок по недоразумению… Этой ночью я был возле его имения, хотел нагрянуть к нему внезапно, пока он спит, и призвать его к ответу. Он обманул не только меня, возможно, он предал и моего друга, вместе с которым покинул Францию.
– Пришелец заблуждается, – сказал, приподымаясь, один из мужчин за столом. – Настоящие Скарбеки, – это, правда, легкомысленные люди и подвержены всем грехам. Но злодеями они никогда не были. Младший, как говорят о нем, мало уважает людей, что христиан, что евреев. Но он никого не ненавидит. Еще мой дед вел дела с его прадедом, графом Брониславом. Граф Роман, говорят, похож на него. Поэтому я свидетельствую: он не предаст.
– Я провожу вас, – сказал юноша. Он взял в руки горящую свечу и открыл перед Эди дверь. – Меня зовут Бене, как дедушку моего дедушки, – продолжал он, медленно идя впереди Эди через темную молельню. – Он был великим утешителем, людей притягивало к нему, как притягивает жаждущих источник живительной влаги. Мой отец – да светит свет его вечно! – не утешитель, и я тоже не стану им. Поэтому вам придется уйти так – простите нам обоим.
– Значит, вас зовут Бене и вы тайком читаете Гегеля? – спросил с насмешкой Эди. Он остановился и посмотрел юноше в лицо, наполовину освещенное свечой.
– Да. И Гегель был несчастным человеком, потому что он заблудился в саду познания. Он встретился с Богом и не познал Его. Как может так заблуждаться человеческий дух, принимая себя за собственного создателя и противопоставляя свое высокомерие сына человеческого Создателю вселенной?
– И чтобы все это узнать, вы читаете «Феноменологию духа»?
– Нет, чтобы подвергнуть себя испытанию. Мне предстоит жить среди искушений; важно уметь противостоять им.
– Тогда пойдемте со мной к партизанам.
– И это я хотел вам сказать, я пойду с вами.
– Что? – спросил удивленно Эди. – Так, значит, вы не на стороне раввина?
Юноша не ответил, пока не открыл широкую входную дверь:
– Я ищу свой собственный путь, путь утешения. Может, ваше отчаяние поможет мне его найти.
«Собственно, сколько вам лет?» – хотел спросить Эди, но дверь уже захлопнулась, и щелкнул замок. Он остановился в задумчивости. И хотя он знал, что ему предстоит всего лишь пересечь заснеженную площадь и свернуть в переулок рядом с деревянной церковью, у него было такое ощущение, что его вытолкнули в незнакомый мир и он должен заново все обдумать, прежде чем сделать хоть один шаг. Несколько молодых людей ожидали его в одном подвале, необходимо было принять последние решения. В них, собственно, все и упиралось. А он стоял и думал о странном, рано созревшем юноше, которого никак не мог понять: Талмуд и Гегель, глубокая религиозность и тут же рядом процветающий бизнес раввина, творящего чудеса и преуспевающего среди ужасающей нищеты, кормящегося приношениями, которые умирающие от голода люди отрывают от себя ради праведника. И почему этот юноша хочет оставить отца и примкнуть к пришельцу, послание которого отклонил?
Сани стремительно пересекли площадь и, резко развернувшись, остановились перед дверью. Эди хотел быстро уйти, но словно выросший из-под земли человек преградил ему путь:
– Извините, но сани для вас. Не бойтесь, это не немцы, а тот, кто в замке. Он хочет поговорить с вами. Оставьте свой револьвер в кармане, иначе вы моментально окажетесь на земле. Нас трое, посмотрите вокруг, я не обманываю вас.
– А если я откажусь? – спросил Эди, оглядываясь. Двое здоровых крепких крестьян в низко надвинутых на лоб черных меховых шапках, в распахнутых полушубках стояли наготове, широко расставив ноги.
– У нас приказ. А приказ надо исполнять, так ведь?
Те двое подхватили Эди под руки и повели его к саням. Там они дали ему полость, пусть укутается по самую грудь. Один из них сказал:
– А если вам встретится патруль, не двигайтесь, не отвечайте, если вас будут спрашивать. Это все наши дела. На дорогу уйдет около часа – если будете мерзнуть, скажите нам.
Прибыв в замок, они провели Эди в скудно освещенный зал, на стенах которого висели охотничьи трофеи – оленьи рога и кабаньи клыки. Здесь было еще девять портретов – восемь мужчин в одеждах шляхтичей и одна женщина, глядевшая насмешливо своими темными миндалевидными глазами на зал охотников и символы их побед. У нее было глубокое декольте, по-мужски широкие плечи и пышная, почти неприкрытая грудь, но лучше всего получились руки. Посреди зала стоял огромный стол, заваленный старинными предметами. Здесь были музыкальные шкатулки, охотничьи ружья, заряжавшиеся с дульной части ствола, старинные книги в тяжелых кожаных переплетах, мечи без ножен, ножны без мечей, напольные часы, остатки соболей, от которых шел тяжелый запах, табакерки с нюхательным табаком, парижская газета 1911 года и французское свидетельство 1788 года на производство в офицерский чин. А среди всего бутылки с вином, белые гамаши, нижняя юбка желтого шелка и старинный телефонный аппарат, из нутра которого торчали провода. Поверх него лежала высокая фуражка австрийского офицера с проржавевшей кокардой с инициалами Франца Иосифа I на ней.
Один из тех мужчин вошел с подносом: на нем дымящийся суп, сало, хлеб и водка. Он извиняется, что вынужден поставить все на стул, объяснил он на смеси польского с немецким, но ему не хочется разрушать порядка на столе. Пусть Эди поест и выпьет, это согреет его.
Через некоторое время он зашел опять, вместе с Скарбеком, остановился возле Эди и сказал:
– Вот этот человек. Я пока дал ему поесть.
Роман в удивлении остановился, он видел только профиль и очки незнакомца, но тотчас же узнал его. Он подошел к нему, положил ему руки на плечи, словно пытаясь постичь непостижимое, и произнес:
– Добро пожаловать, мой… – Он прервал себя и сказал: – Должно быть, произошло нечто ужасное, раз вы здесь… – Он опять прервал себя.
Эди остался сидеть, он хотел кивнуть, но словно окаменел. В нем все словно закупорилось, он чувствовал глухую боль спазма.
Роман отвернулся. Его взгляд упал на стол. Беспорядок на нем развлекал его, но сейчас он стыдился и этого беспорядка, и этого зала, и того, что он с шапкой на голове и в заснеженном пальто вошел сюда. Он сказал:
– Пойдемте в мою комнату. Здесь ужасно.
Эди оставался сидеть и не отвечал ему.
– Все это не имеет никакого смысла, – начал опять Роман. – Я имею в виду, что это мертвый дом. Заполненный хламом, обжитый, но давно уже заброшенный. Поэтому…
– Зачем вы приказали привезти меня сюда? – спросил Эди.
– Чтобы узнать, кто был тот человек, который вот уже несколько недель интересуется нами, а вчера ночью в третий раз рассматривал с холма мой дом. То, что этим человеком могли быть вы…
– Ради вас я приехал в Волынь, я хотел найти спасителя, соратника.
– Почему же вы сразу не пришли ко мне?
– Где Фабер? Он доверял вам. Больше года назад он вместе с вами уехал из Франции, но с тех пор мы ничего не слышали о нем – что вы сделали с ним?
– Как, вы считаете меня способным… Вы думаете, я заодно с врагами?
– Вас часто видели в городе с немецкими офицерами, вы бываете в доме любовницы гестаповского…
– А вы – австрийский еврей, покинувший Францию и благополучно проехавший через всю немецкую Европу. Разве вы не пользуетесь особым и в высшей степени подозрительным покровительством врага? – спросил Роман. Но его гнев оскорбленного быстро испарился, и уже мягче он добавил: – Пойдемте со мной в мою комнату, доктор Рубин. Я все объясню вам. Вы найдете во мне того соратника, которого искали. Я принадлежу к Армии Крайовой, это тайная армия Польши. Кроме того, я лицо, политически ответственное за этот округ, у меня постоянная связь с секретной правительственной миссией здесь и с Лондоном. Люди, которые доставили вас сюда, хорошие поляки, настоящие солдаты той самой армии, которую еще никто не упрекнул в неверности делу. Вы верите мне?
– Я очень бы хотел этого, мне так сейчас необходимо верить вам, – ответил Эди и наконец встал. Он пошел за Романом, который повел его через большой темный замок по плохо освещенным лестницам с вытоптанными ковровыми дорожками наверх, и рассказал по дороге в нескольких словах, когда и где в последний раз видел Фабера.
– Не снимайте пальто, – сказал Роман, когда они вошли к нему в комнату. – Я сначала открою окна, чтобы выветрился запах духов. Женщины всегда что-нибудь оставляют после себя, когда уходят, запах во всяком случае. С ним можно мириться, только если по-настоящему любишь женщину.
Они оба смотрели в открытое окно. Огромными хлопьями падал густой снег. Стояла такая тишина, что, казалось, было слышно, как снег опускается на землю, издающую легкий вздох. Огромными великанами на марше, остановившимися на мгновенье передохнуть и заснувшими в строю, стояли по краям дороги ольховые деревья, спускавшиеся от самой часовни вниз к замку.
– Как это все глупо, как преувеличено. Однако же я часто спрашиваю себя, возможно ли, чтобы из-за этой вот аллеи, из-за этого банальнейшего из всех ландшафтов я возвратился сюда. Кажется ли вам это убедительным?
– Возможно, – ответил Эди задумчиво. – До тех пор, пока там не появится живое существо, это тот мир и покой, которого нет больше в себе самом.
– Значит, вы верите в Бога?
– Ах, оставьте меня! – ответил Эди довольно нелюбезно и поспешным движением закрыл окно. Как бы поясняя, он добавил: – Я только что от раввина, творящего чудеса. Я ненавижу, презираю его.
Нет у меня ничего общего с ним и ничего общего с этим поляком тоже. Ни с кем, думал Эди. Мне надо немедленно вернуться назад, в Волынь, к тем молодым людям. Уйти отсюда сейчас же, немедленно, от этого запаха и от этого Скарбека, который еще может говорить: мой дом, моя аллея, мой народ, моя страна.
– Ну, раздевайтесь, доктор Рубин. Здесь скоро будет тепло. Садитесь, пожалуйста, и рассказывайте.
– Что? – спросил Эди гневно. – Что моя жена мертва и что мой сын и тот, другой ребенок, тоже? Что их увезли, как скот, в товарных вагонах и что их… Да что тут рассказывать? Что все это выдумали немцы и запустили на полную катушку, но что при этом им помогают поляки, украинцы, латыши и все другие – в транспортировке жертв, в надругательстве над ними, в уничтожении, вы же сами все это знаете! И что евреи не оказывают сопротивления и точно исполняют ту роль, которую им уготовил их палач, – словно все это на самом деле только игра, – вы и это тоже знаете. Все они заслуживают презрения – и убийцы, и их активные и пассивные подручные, и жертвы, которые тоже ведут себя как подручные, – все, все. И вы с вашей хитростью, играми и надушенными женщинами; и я, который ничего больше не может, кроме как ненавидеть и жаждать их крови, – что тут еще рассказывать? Дайте мне лошадь, я хочу вернуться назад. Нам не о чем разговаривать.
– Даже если б я и захотел отпустить вас, вы не можете сейчас уйти, это слишком опасно. Этой ночью немецкие патрули прочесывают здесь всю местность…
– Я не боюсь их. Вот уже несколько месяцев я прохожу через все опасности. Они отступают, как только я приближаюсь к ним. Если я не убью сам себя, я буду жить вечно.
Роман испугался. У него было такое ощущение, что видно, как у него дрожат щеки, он вытянул вперед руку, как бы защищаясь, точно так же, как делал в детстве, когда ему было страшно, когда ему мерещились зловещие фигуры, когда тени на стене оживали, отделялись от нее и угрожающе надвигались на него.
– Да, это правда, – продолжал Эди. – На мне немецкая форма. Но посмотрите на мое лицо – я еврей, которого они повсюду ищут, даже под землей. Я прошел сквозь их полчища, я ездил в их поездах, всегда готовый стрелять, едва только один из них вздумает приблизиться ко мне и начать меня расспрашивать. Когда я предъявлял документы – я отобрал их у одного военного врача, – они не смотрели на меня. Потому что я не боялся их. Потому что я думаю не о своей, а только об их смерти и ни о чем другом. Дайте мне лошадь, пан Скарбек.
Они спустились вниз, в подвал. Несколько человек спали там. Они помогли освободить тайный лаз в подземный ход. Роман молча шел впереди. Эди этот путь казался бесконечным, тьма – кромешной. Постепенно дорожка становилась шире. Роман остановился, подал световой сигнал и подождал ответа. Он последовал лишь через некоторое время. Они пошли дальше. Время от времени Скарбек освещал стены, чтобы показать Эди ящики, стоявшие по обеим сторонам прохода. На них была немецкая маркировка.
Навстречу им вышел человек и сказал:
– Новостей никаких! – Он хотел встать по стойке «смирно», но передумал, прижался к стене и пропустил обоих вперед.
– Мы приближаемся к стойлам, – пояснил Роман. – Лошадей предостаточно, и даже благородных кровей, с конного завода; они погибнут у нас. Трудности с фуражом, нам все равно придется моторизироваться. Удивительно, человек может выдержать все, привыкает ко всему, а лошадь нет. Она тоскует, тоскует оттого, что не может утешиться верой в лучшее будущее. Прислушайтесь, приходилось ли вам когда-нибудь слышать такое жалобное ржание?
Перед конюшней горел фонарь. Совсем молодой человек, вытянувшись, доложил:
– Все в порядке! Я только хотел спросить… это только потому… потому что меня должны были сменить еще вчера… У меня два дня отпуска… Я хотел бы сегодня вечером выйти, но…
– Никто не может сегодня выйти. Они прочесывают местность. Это будет продолжаться двадцать четыре часа. Мы должны держаться тише воды ниже травы. Потом пойдешь домой.
– Ну да, если, конечно, так, – сказал юноша. – Но я, собственно, хотел…
Скарбек отмахнулся от него и повернулся к Эди:
– Вот, доктор Рубин, возьмите эту белую лошадь. Хорошая кобыла, но несчастная. Она никак не может привыкнуть здесь. Я поведу ее, мы выйдем уже в самом лесу.
– А нет ли опасности, что патруль наткнется на следы копыт? – спросил Эди.
– Есть, конечно. Поэтому я сегодня и не выпускаю никого. Но так как вы непременно хотите уйти сейчас… И вы имеете право на то, чтобы я представил вам доказательства, что мы… Мы не подручные убийц, не активные и не пассивные..
– Как зовут кобылу? – спросил Эди.
– Этого мы не знаем, мы отобрали ее у немцев. Мы зовем ее Сивка, но имя, конечно, у нее было другое. Мы живем в такое время, что даже лошади теряют свои имена.
– Отведите Сивку назад, я останусь здесь, я уйду, только когда не буду подвергать вас опасности.
И тем же самым путем они вернулись назад.
– Ребенком я презирал Улисса за его хитрость, – сказал Роман, когда они опять сидели друг подле друга напротив раскалившейся печки. – Ахилл, а еще больше Гектор – вот были мои герои. Но позднее я изменился. В хитрости есть что-то соблазнительное. Во всяком случае, она дает мне шанс сводить наши потери до минимума. То, что я пьянствую с немцами и играю с ними в карты, кажется вам отвратительным, но это в высшей степени полезно для дела. А кроме того, и это правда, я с удовольствием и пью, и играю. Как и прежде, я и сегодня считаю, что политика – глупа, а война – отвратительна и тупа.
– А какую цель преследуют немцы, прочесывая местность?
– Ищут нас. Они хотят поднять Армию Крайову, спровоцировать ее на действия, чтобы скорее уничтожить нас. Они проиграли битву под Сталинградом, несут потери в Африке, на морях и в воздухе. Им нужны легкие победы и абсолютная надежность линий связи.
– А что делаете вы, чтобы перерезать эти связи?
– То, что можем, не так уж много. Немцев семьдесят миллионов, сто семьдесят миллионов русских и лишь каких-то двадцать миллионов поляков. Победят немцы – мы пропали, победят в Польше русские – мы опять пропали. Все сходится к тому, что в этой стране должны победить сами поляки.
– Я не совсем понимаю, – сказал Эди.
– В Вильне я видел однажды пьесу. Перевод с идиша, она называлась «Тяжело быть евреем». Это было так весело, что можно было умереть от тоски и печали. «Тяжело быть поляком» – однажды должна быть написана и такая пьеса. И это будет точно так же весело.
– Я видел это в Варшаве: колонну детей. А впереди нее шел человек, он нес на руках маленькую девочку. Трамваи на перекрестках останавливались, чтобы пропустить триста еврейских детей, которых забрали из сиротского приюта и вели, чтобы уничтожить их в газовой камере. Мужчина впереди – воспитатель этого дома – не смотрел больше на людей на улицах. Он не ждал от них никакой помощи, ни единого слова сострадания, ни единого утешительного взгляда. На улице, в трамваях – повсюду были поляки.
– Что вы хотите этим сказать? – спросил Роман вспыльчиво.
– Вы сами знаете ответ на этот вопрос. В Треблинке, в Белжеце, в Майданеке, в Освенциме…
– Какое мы имеем к этому отношение? Чернь повсюду одинакова, мы…
– Не только чернь помогает немцам убивать детей, вам это так же хорошо известно, как и мне, коллаборационизм принял ужасающие размеры. Камни Варшавы могли бы кричать, но есть люди, которые говорят: таким образом мы избавимся и от их семени.
– Это неправда! – закричал Роман.
– Нет, правда, и вы это знаете!
– Я знаю, что в этой стране систематически уничтожается элита, лучшая часть моего народа, – сказал Роман. Он тщетно пытался сдержать себя. – Немцы и русские, начиная с сентября тысяча девятьсот тридцать девятого года до июня тысяча девятьсот сорок первого года, а потом одни немцы. Они обезглавили польскую нацию. Со стороны наших союзников не нашлось для нас ничего, кроме громких слов, никакой помощи. Наша кавалерия должна была саблями сражаться с танками. С тех пор поляки на всех фронтах союзников только проливали кровь – в Норвегии, во Франции, в Ливийской пустыне. Это мне известно. И что нас потом бросят русским под ноги, как их добычу, чего я опасаюсь, мне тоже известно. И мне известно одно еще: у евреев есть деньги, с самого начала они знали, что речь идет о жизни и смерти, почему же они не купили себе оружие, почему не боролись? Детей вели в газовые камеры, а польские плебеи радовались этому? Возможно… Но я так одного никогда и не пойму, почему судьба детей должна потрясать больше, чем участь взрослых, ценность которых не отдаленная призрачная надежда, а реальная определенность сегодняшнего дня. И еще одно, доктор Рубин, я не антисемит, но я и не семитофил. Народ приятен, когда смотришь на него издали, а вблизи я и свой собственный народ не люблю. Я уже говорил вам, я не политик, я эстет. Вы презираете и ненавидите этих чудодеев-цадиков, а Скарбеки в течение пяти поколений были их покровителями и зачастую восхищались ими. И поэтому, сохраняя верность не столько своему убеждению, сколько традиции, я возьму под свою защиту этого святого человека и его семью, если он того пожелает. До других мне дела нет. Впрочем, я ничего бы и не смог для них сделать.
Они стояли друг против друга с раскрасневшимися лицами, с дрожащими губами. Оба были примерно одного роста, Эди чуть шире в плечах, массивнее, несмотря на свою худобу, Роман – узкокостный и изящный. Он говорил очень быстро, что обычно не было ему свойственно, его тон был возбужденнее его слов. Он ждал ответа. Ответа не последовало, и тогда он попытался выведать в голубых глазах за толстыми стеклами очков, что происходит в человеке, стоящем напротив него. Эди опять сел, нервным движением рук потер колени и наконец сказал:
– Нет, элита, как вы это называете, уже давно не интересует меня. Она повсюду оказалась несостоятельной, потому что она еще эгоистичнее и тщеславнее, чем сам народ. Упитанного чудодея-цадика можете забирать сюда к себе, и чем раньше, тем лучше. Его сын пойдет со мной, в ближайшие дни мы создадим партизанский отряд. Я надеюсь, вы поможете нам на первых порах. Я, правда, служил в последнюю войну обер-лейтенантом в конной артиллерии и принимал участие в Вене в уличных боях в тысяча девятьсот тридцать четвертом году, но тут моего военного опыта явно будет недостаточно.
– Як вашим услугам, – сказал Роман и наконец тоже сел. – Это будет очень трудно, особенно для вас, вы почти не говорите по-польски, и кроме того – партизанская война еще более жестока, чем обычная. И без хитрости здесь не обойтись. А вы, вы презираете хитрость…