355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Манес Шпербер » Как слеза в океане » Текст книги (страница 34)
Как слеза в океане
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:50

Текст книги "Как слеза в океане"


Автор книги: Манес Шпербер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 69 страниц)

Спустя четыре дня, утром, Штеттен отправился к себе на квартиру. Он хотел найти свое завещание, а потом разыскать своего нотариуса, чтобы составить новое. Привратник встретил Штеттена словами, которыми встречал его уже десятки лет.

– Ваш покорный слуга, господин барон, погодка-то недурна! – Но голос его как-то изменился. Штеттен не обратил на это внимания. В комнате внучки он пробыл дольше, чем намеревался. Он то и дело вставал и снова садился. В дверь позвонили. Двое мужчин, один из них в форме, пригласили его без шума пройти с ними.

Уже на лестнице они стали говорить ему «ты», у ворот ждала машина, его втолкнули туда и отвезли в отель на набережной Дунайского канала, где разместилось гестапо. Ждать ему пришлось в маленьком помещении, служившем ранее ванной комнатой, но ванны теперь не было. Время от времени человек в форме открывал дверь и вновь с проклятиями закрывал ее. Потом явились двое в штатском, оба дородные, один низенький, другой среднего роста. Они подошли к нему, он не отшатнулся, и они толкнули его на пол. Коротышка нагнулся над ним, протянул руку, словно хотел помочь ему подняться, но этот жест помощи молниеносно обернулся ударом, удар застал Штеттена врасплох. Очки разлетелись вдребезги, он ощутил сперва тупую, а затем и острую боль во лбу и в переносице. Он хотел поднести руку к глазам, но тут же получил удар каким-то твердым предметом. Медленно открыв глаза, он увидел над собою этих двоих, они плевали ему в лицо. Он поднял другую руку, чтобы стереть слюну, но на руку посыпались удары, однако он не опустил руку и все же сумел поднести ее ко рту. Они рывком подняли его и шмякнули об стену. Он ударился лбом, колени его подогнулись, но он сумел устоять. Тот, что повыше, повернул его лицом к себе, а коротышка ткнул пистолет ему в живот. Штеттен закрыл глаза, ему казалось, он падает в бездну. Они кричали на него, грязно ругались, все время твердя:

– Говори, подлюга, правду говори, тварь!

Пистолет по-прежнему утыкался ему в живот, но это уже на него не действовало. Штеттен вновь обрел себя. Это было прекрасное чувство, он подумал: все не так уж скверно, это просто глупость. Они дураки, скоты. Он открыл глаза, глянул на них и проговорил:

– Вы скоты, безмозглые скоты!

Они били его по лицу, не переставая кричать. Он ощутил страшную боль во рту, открыл рот, и оттуда выпали осколки его искусственной челюсти, вместе с ними он сплюнул и кровавые шматки десен. Ему было больно говорить, но он твердил не переставая:

– Скоты, безмозглые скоты.

Коротышка стал душить его галстуком, второй хлестал его по щекам, потом они сорвали с него одежду, оставив только кальсоны, пинками загнали в угол и ушли. Он попытался прислониться спиной к стене, но это причиняло боль. Он почувствовал, что по щекам, по саднящему носу катятся слезы. И сказал себе: это не я плачу, плачут мои глаза, а это ерунда. Вошел человек в форме, за ним еще двое.

– Вы что тут разлеглись? Думаете, вы в санатории?

Сопровождающие громко засмеялись, их начальник с ухмылкой пожинал лавры.

– Санаторий, видите ли, ничего, мы отучим негодяя от санаториев! Кто тебе разрешил тут разлечься? А ну встать! Лечь! Встать! Лечь! А теперь вот так, на четвереньках пойдешь на допрос, как хорошая собачка!

Штеттен помешкал, потом медленно встал и выпрямился. Смерил взглядом каждого в отдельности. Человек в форме отвернулся и приказал:

– Немедленно ведите его на допрос! Вы уже достаточно потеряли с ним время, а он того не стоит.

Ударами кулаков и пинками они вытолкали его в коридор и провели в комнату, где и состоялся его первый допрос.

Баронесса дожидалась троих уезжающих у дверей спального вагона, она обнимала Дойно, громко говорила на смеси французского и хорватского. Дойно с Марой вошли в купе. Оттуда они глянули на противоположную платформу – эсэсовцы хлестали людей, которых они заталкивали в вагон. Те должны были входить в вагон с поднятыми руками. Едва они взбирались на верхнюю ступеньку, их опять сталкивали вниз. Мара опустила штору на окне, Дойно тут же поднял ее.

В Швейцарии они сошли на первой же станции.

Путци сказал:

– Вот, теперь я эмигрант. Об этом много говорят, кажется, даже книги есть, но только сейчас все начнется всерьез!

В тот же день они расстались. Преведини поехал в Италию, где у него имелся богатый племянник. Дойно в Цюрихе дал интервью. А потом послал в Вену вырезку из газеты со своей фотографией. Письмо и интервью должны были доказать гестапо, что Штеттен не знает его местонахождения.

В Женеве они два дня ждали телеграммы от баронессы. В телеграмме была добрая весть. Марлиз готова хлопотать об освобождении Штеттена.

Они уехали в Париж, где Штеттен, коль скоро его освободят, должен к ним присоединиться.

Часть вторая. Изгнание
Глава первая

Все в этом городе было знаменито. Даже пастельные краски его неба были прославлены так, словно они были творением его жителей и их заслугой. Где-то вдали, за тысячи километров отсюда, молодой человек грезил этим небом. Ничто из того, что его окружало, не говорило больше его душе, ни густые леса на горизонте, ни плакучие ивы на берегу реки, ни песни плотовщиков; даже высоко подобранные юбки прачек бледнели в свете далекого парижского неба. Он видел себя бродящим по переулкам, заходящим в лавочку торговца красками, marchand de couleurs, – он повторял эти чужие слова, словно в них было заложено обещание – за одну картину две штуки холста и масляные краски. Ибо он знал – с такой нищеты начинали те, чьи полотна составили славу этого города.

Даже любовью, платной и бесплатной, славился этот город, как будто он изобрел и ту и другую. И где-нибудь какой-нибудь лесоторговец, глядя на лесорубов, мечтал о великих наслаждениях, о зале с зеркальными стенами и потолком, о женщине, которая, отразившись в них, станет множеством женщин. Сколько дубов, ясеней и ореховых деревьев надо отправить в другие страны, высчитывал он, чтобы позволить себе великое наслаждение в городе торжествующего и благосклонного греха.

В этом городе восхищаются даже его последними бедняками, клошарами. И где-нибудь какой-нибудь богатый судовладелец мечтает стать клошаром. Всякий раз, замечая, что ковровая дорожка на лестнице его дома плохо натянута или что у жены в этот день «задета ее женская гордость», он утешает себя обещанием в один прекрасный день бросить все, исчезнуть и податься в Париж, в клошары.

Бесчисленное множество людей жило под обаянием этого города, его творений и даже его скандалов. Его воздействие было непредсказуемо, он подстегивал честолюбцев или усыплял их честолюбие, он учил любви или презрению к любви, неверию или набожности. Вот, к примеру, пастор из чужой страны, горящий желанием обнаружить следы гонений, жертвами коих были гугеноты. Он подолгу стоял перед маленькой церковью, колокола которой подали сигнал к началу Варфоломеевской ночи. В глубоком волнении осматривал он дворы, улицы и мосты, на которых злодейски убивали его единоверцев. В библиотеках и архивах он разыскивал документы, чтобы вновь раздуть в себе пламя ненависти. Он пробыл здесь дольше, чем намеревался, и заставил ждать свою общину. А потом он уже не видел смысла в возвращении, он утратил веру. Худо ли, хорошо ли, но зарабатывал себе на жизнь, торгуя непристойными открытками или химикалиями, призванными ухудшить вкус табака для курильщиков, и другими подобными вещами сомнительного свойства. А потом, в один прекрасный день около одиннадцати утра, он вдруг вновь обрел веру, чудо свершилось, когда он увидел обветшалую церковь Святого Юлиана Бедного.

Да, этот Париж вселял в людей больше спасительной веры, чем любые чудотворные места. Высокомерные интеллектуалы могли вдруг всеми фибрами души ощутить, что за углом их ждет церковь, столетиями ждет. И значит, они должны проникнуться смирением.

Город давал приют всем и всему, переваривал все. Он дал улицы многим святым, не забыв, конечно, и Святой Оппортуны, у которой есть свой переулок и площадь[91]91
  Имеются в виду переулок и площадь Согласия.


[Закрыть]
; генералам и маршалам он отдал авеню и бульвары; не забыл он и поэтов. Правда, лишних авеню для них у него не нашлось, так, улочки, переулки, иногда даже тупик или проход какой-нибудь мог для них сгодиться. С музыкантами получше, их улицы часто находятся в привилегированных кварталах, в beaux quartiers; с художниками тоже обстоит неплохо.

Не забывает город и о победах. Он обозначает их просто по месту сражения: Ваграм, Фридланд, Йена… Иная победа у всех на устах, если в ее честь назвали, к примеру, станцию метро. А в честь одной, при Аустерлице, назвали даже большой вокзал, не говоря уж об улице, набережной, мосте и порте. Никто и не подумал спорить с муниципальными советниками или именно у них искать справедливости, которую и история-то не всегда сохраняет.

Город был терпелив – он мог терпеть годы, десятилетия и вдруг гневался один-два дня, а потом дети заучивали наизусть эти даты. Он был до смешного верным – старухи на его подмостках играли юных прекрасных девушек и срывали бурные овации, и он же был ужасающе неверным, он каждый день открывал кого-то нового, кого можно принимать «на ура»! Даже его большие кладбища были точками притяжения, главным образом для иностранцев.

Город был жесток, как все большие города, но с бедняками он обходился неплохо, они не чувствовали себя отверженными. Улицы квартала их обитания принадлежали им, как и скамейки под деревьями на краю тротуара. Деревья эти цвели в одно время с деревьями богачей. Бистро, эти маленькие пивнушки, были открыты для них. И в метро, если есть время и некуда спешить, можно по одному-единственному билету с утра до ночи кататься по всем направлениям взад и вперед.

В городе бывает много иностранцев. Таких, кто приезжает «наслаждаться жизнью», и таких, кто приезжает заработать на кусок хлеба; есть и такие, кто хочет просто провести время, оставшееся до вступления на престол или до получения наследства или же до женитьбы на очень богатой, но еще не вполне овдовевшей женщине.

В Париже всегда полно эмигрантов, добровольных или высланных. Они так же характерны для этого города, как периодически возникающие финансовые скандалы, как экзотические рестораны и внезапно открытые гении. Беспорядок тут кажется прекрасно отрегулированным, даже неожиданным, «сенсационное» приходит в свое время и в свое время же кончается.

Это длилось долго, а потому очень неохотно и неотчетливо люди признавали, что появились кое-какие перемены.

Число политических беженцев непрестанно росло. Меньшинство их, люди более состоятельные, снимали просторные квартиры; адвокаты, бывшие по меньшей мере офицерами Почетного легиона, улаживали для них все формальности с полицией. Другие же хотели работать, права на работу приходилось добиваться, как милости. Обычно этой милости добиться не удавалось. Хуже того: просьбы об осуществлении этого права вызывали подозрения в несостоятельности, что грозило выдворением.

Управляющие в даже самых бедных домах неохотно сдавали квартиры таким людям, без надежных и законных доходов. И потому они, хоть это и было намного дороже, селились в маленьких гостиницах, в самых дешевых номерах, в чердачных комнатках. Если их звали к телефону, то они, пока спустятся, успеют уже вообразить, что это и есть тот самый долгожданный звонок, или же свыкнуться с мыслью, что какой-нибудь равнодушный знакомец хочет занять у них восемь франков и семьдесят пять сантимов ровно на шесть часов и ни минутой больше.

Они живут в постоянном ожидании решающего известия по телефону ли, по телеграфу, с почтальоном ли, в газете ли, которая распродается в полчаса, или в последних известиях по радио, даже случайная встреча в кафе может означать поворот в судьбе.

Для жителей этого города обещания были просто выражением ни к чему не обязывающей любезности, жестом мимолетного, дешевого и немного трусливого утешения; чужаки это быстро начинали понимать и тем не менее продолжали верить обещаниям, хоть это и оборачивалось для них нарастающим с каждым часом отчаянием.

Призрачность их существования едва ли ими осознавалась, а уж другим и вовсе была неведома. Так же как бедняки, рожденные в этом городе, они мокли, если шел дождь, мерзли, если холодало, грелись на весеннем или осеннем солнышке, искали спасительной тени под деревьями в летний зной. Но вот где они всегда задерживались – это на пересадочном пункте, поезд должен вот-вот прийти, по многим признакам – а признаков всегда хватало – очень даже скоро. Не стоило и распаковывать багаж, впрочем, багаж быстро таял. И попутчик тоже мог внезапно исчезнуть. Если он не умер, значит, он где-нибудь неподалеку, он вполне может оказаться в подъезжающем поезде.

Были и политически активные. Эти развивали бурную деятельность, организовывали эмиграцию, распространяли отпечатанные на гектографе газеты, собирали призраков вместе, так что каждый вновь обретал свой ранг и титул. Среди них были будущие министры, народные комиссары, вожди массовых движений. Но массы, армии, страна – все это было там, под неправильным руководством, которое они с яростью обличали устным и печатным словом. Да, они вели тяжелую великую борьбу с врагом, который все набирался мощи, и еще много маленьких войн друг с другом. Довольно часто им казалось, что они неминуемо утонут в море горечи. Но они не тонули. Отчасти и потому, что их спасала смехотворная несчастная любовь: любовь к этому городу, одним из очарований которого было то, что он закату сообщал отсвет восхода.

Ибо закат уже начался.

Крохотный парусник плыл сперва к фонтанам, но потом его вдруг завертело на месте, и дальше он не двигался. Маленький Пауль смотрел на него в отчаянии, он никак не мог дотянуться палкой до парусника, чтобы столкнуть его с места. Дойно утешал мальчика. В этом бассейне все корабли плывут своим курсом, все достигают берега.

– Это лучший бассейн на свете. Повсюду на всей земле есть дети, у которых только одна мечта: поиграть в Jardin du Luxembourg[92]92
  Люксембургский сад (фр.).


[Закрыть]
.

Мальчик едва слушал его. Только когда парусник вновь поплыл, он успокоился и побежал вокруг бассейна, неловко балансируя с помощью палки. А они поднялись на высокую террасу и сели там на железные стулья.

– А вы ничуть не постарели, вы стали, пожалуй, еще красивее, чем раньше, – сказала Мара.

Релли ответила не сразу, она пребывала в задумчивости. На нее нахлынули воспоминания о том раннем вечере, когда они с Марой сидели рядом, дрожа за жизнь своих мужей, обе охваченные одним и тем же страхом, разделить который они все-таки не могли, – они были чужими друг другу. Напрасно Релли пыталась припомнить, каким было лицо Мары четыре года назад. Какая-то отрешенность виделась ей в старческом облике этой молодой женщины, сидевшей с ней рядом на майском солнце. Наконец Релли сказала:

– Нет, по-моему, за эти годы я стала старухой. Лицо, которое я вижу в зеркале, чужое, хотя бы уже потому, что странным образом оно изменилось меньше, чем я сама.

Дойно с удивлением взглянул на нее: это верно, Релли все еще похожа на девушку, едва достигшую полного расцвета. Все в ней радовало глаз: гладкие, зачесанные назад светло-каштановые волосы, красиво очерченный белый лоб, светлые глаза, всегда словно устремленные вдаль, кожа на лице белая, упругая, и подбородок по-прежнему красиво круглится. Изменились лишь ее руки, по ним видно было, что они чистят овощи, стирают белье, моют полы.

– Итак, вы окончательно отказались от переезда в Америку? – спросил он.

– Нет, Эди говорит, что за этот год выяснится, – если Гитлеру сдадутся без боя, тогда мы уедем, а если предстоит борьба, то в этом случае мы, естественно, останемся.

– А что, собственно, происходит с Эди?

– Не знаю. Он, конечно, мечтает вернуться к биологии, но еще сильнее им владеет ощущение, что нынешняя ситуация не может продлиться долго. Он словно отравлен ненавистью и выбит из колеи, оттого что вполне сознает – ненависть его бессильна. Он часто встречается со своими единомышленниками, Йозмар тоже там бывает, они спорят до хрипоты. Кажется, они хотят выработать новую общественную теорию и, кроме того, основать на кооперативных началах фабрику игрушек. Эди занял деньги у своего лондонского дядюшки. Нам бы они очень пригодились, но их нельзя трогать. Эди говорит: всё для кооператива.

– Почему именно фабрика игрушек?

– Тут есть, конечно, практические соображения, но есть и другие, тайные, о которых я Эди не спрашиваю. Я думаю, ему приятно сознавать, что он может иметь от меня тайну.

– А вы не догадываетесь, какого рода эта тайна? – задумчиво спросила Мара. – Это не связано с его политическими планами?

– Вероятно, но я и в самом деле этого не знаю. Если у Паули дурной аппетит, я просто заболеваю от волнения и сомнений. Но если мой муж так волнуется, что не спит по ночам, то и дело вскакивает с кровати и как затравленный бегает взад-вперед, то я об этом и не думаю. Жить в бедности – это занятие заполняет собой все, такое познаешь только в эмиграции.

Паули закричал, его кораблик приплыл назад, и теперь все должны видеть, как он снова пустит его в плавание, и кораблик поплыл на раздутых парусах. Мальчик вновь побежал вокруг бассейна. Тем временем детей в саду прибавилось, многих привели сюда матери или гувернантки.

Они разглядывали гуляющих, многие из которых были уже одеты по-летнему, буйную зелень деревьев, играющих возле бассейна детишек. Мара сказала:

– Дети были со мной как-то странно жестоки, такое иногда бывает со стариками, которые остались одни на всем свете, или с жадными бездетными вдовами. Я, конечно, не знала, как надо там улечься, я боялась выпасть на рельсы, и они это заметили. Когда поезд набирал ход, они придвинулись ко мне и отобрали у меня все, еду они тут же умяли, а потом спокойно заснули, как в кровати. А я боялась заснуть, я судорожно вцеплялась в железные прутья. У меня все время было такое чувство, что я вот-вот стукнусь о колеса, то ли сбоку, то ли спереди. Утром, когда поезд стоял на товарной станции, я выползла из-под вагона. Дети открыли глаза и смотрели на меня, наверно, хотели понять, не выдам ли я их железнодорожному ГПУ. Но, видно, они мне доверяли и потому остались спокойно лежать. С тех пор я боюсь детей.

В первый раз Мара заговорила о своем бегстве из России.

– Где это было и что ты дальше сделала? – спросил Дойно.

– Это было уже на Украине. Эти беспризорники были последними, остальные еще раньше подались на юг. Осень прошла быстро, выпал снег, дули страшно холодные ветры. Я нашла склад, раздвижная дверь была неплотно закрыта, и я протиснулась внутрь. Там доверху громоздились скатанные кожи, я взобралась наверх, но не смогла сразу уснуть, я была слишком голодна, измучена, вконец разбита.

– А что потом?

– Зачем об этом говорить? Просто я хотела объяснить, почему я боюсь детей. Помнишь, Дойно, как мы мечтали собрать в Далмации сотни, тысячи детей, основать в социалистическом государстве социалистические детские города? Больше я об этом не мечтаю. Спустя месяц, уже недалеко от Одессы – но я об этом не знала, – я вдруг почувствовала, что Вассо больше нет в живых, – я ошиблась, тогда его еще даже не арестовали – да, вот тут-то я и решилась. Ночью я легла на рельсы. Но поезда все не было, только маневровый локомотив, и он вовремя остановился. Машинист и кочегар были уже пожилые, они позаботились обо мне. Их сочувствие было так велико, что пересилило даже страх перед ГПУ. Они и Вассо бы спасли, но Вассо остался там, в темной каморке, как будто из нее не было выхода.

Подбежал Паули. Внизу женщина продавала мороженое.

– Лучшее на свете мороженое, она сама сказала, – добавил он.

Мара дала ему монетку, он бросился бежать, но тут же вернулся, поцеловал ее, три раза подряд пробормотал «merci» и бросился к мороженщице.

– Но теперь, сейчас, вы уже не боитесь детей? – Вопрос Релли звучал почти что робко, словно она хотела попросить прощения.

– Я даже ночи боюсь, и не только из-за бессонницы. Я больше не доверяю ей и не могу уснуть, пока не начнет светать. В бегах ночи были хуже всего, хотя только они меня и спасали. Днем мне приходилось прятаться. Но может быть, все, что я здесь говорю, и не соответствует действительности. Страх – неверное слово, ужас – тоже. Как это назвать, Дойно?

– Этому, вероятно, нет названия. Видимо, это озноб одиночества и отрезанности от любого будущего. В том, что обычно именуется печалью, можно найти утешительное сострадание к самому себе. Но этот озноб разрушает сострадание, от него каменеет сердце и взгляд тоже. И как отделить такую печаль от страха – быть или не быть?

– Странно, – опять начала Мара, – как самое важное путается с абсолютной ерундой. Кроме мыслей о Вассо меня тогда преследовала такая картина: под елью вся земля засыпана сухими рыжими иголками. И я, когда кончится мое бегство, лягу на эту землю, а головой упрусь в ствол. И все будет теплое – земля, дерево, воздух. Никогда в жизни я так явственно не видела еловых иголок, как на этой воображаемой картине, никогда не ощущала так остро тепло земли. За долгие недели, до встречи с теми двумя пожилыми людьми, это были лучшие минуты.

Она, похоже, задумалась. Потом заговорила уже другим, жестким тоном:

– Джура тебе рассказывал, что Вассо в тюрьме все время мерз. Он умер в холоде. Не забудь повыразительней написать об этом в предисловии! Это очень важно!

– Не забуду, – успокоил ее Дойно. – Я ничего не забуду. Если бы все его рукописи уже были здесь! Мы должны…

Она схватила его руку. Он проследил за ее взглядом. По другой террасе, напротив, к выходу, ведущему к обсерватории, направлялись двое мужчин, оба рослые, один толстый, широкоплечий. Мара медленно разжала руку и сказала:

– Может, я ошиблась, но мне показалось, что это… но лицо я не разглядела. Я хочу в гостиницу, мне надо прилечь.

Дойно оставил полуоткрытой дверь между их двумя комнатами, чтобы Мара не чувствовала себя одиноко. Пусть, если хочет, слушает, о чем говорят мужчины, или читает.

Эди сидел рядом с ночником. Его профиль резко выделялся в свете ночника и напоминал профиль знаменитого венского музыканта. Дойно впервые это заметил, вероятно потому, что Эди за этот год изменился. Тело его по-прежнему было мускулистым, крепким и ширококостным, но лицо стало тоньше, это уже не было лицо жизнелюбивого, доброжелательного скептика. Выражение его теплых карих глаз стало почти неприятным. В них светилась пугающая суровость, даже жестокость фанатика, которому все сущее кажется тем презреннее и ненавистнее, чем дольше он за ним наблюдает.

– Так вы, значит, отказались от бриджа и от ваших верных учениц, а почему, собственно, Эди? Это был неплохой источник дохода.

– Узнаешь о наших планах, поймешь, – отвечал Йозмар. Он сидел посреди комнаты, чтобы иметь возможность вытянуть раненую ногу. Врачи сделали все возможное, другие раны зажили, но нога по-прежнему не гнулась, он остался калекой. И все-таки он был таким, как раньше, ни единой морщинки не появилось на его длинном лице, красивый, белокурый юноша, высокий, не слишком худой, не слишком широкоплечий. Одному из товарищей он напоминал Аполлона Бельведерского, оттуда и возникла его последняя подпольная кличка: Польбель.

Йозмар медленно, методично излагал их планы: они хотели бы организовать в пределах городской черты Парижа фабрику игрушек и выпускать механические игрушки, бывшие до сих пор монополией немцев, как можно лучшего качества и к тому же дешевые. Перспективы сбыта во Франции хороших механических игрушек были великолепны. К их услугам трое специалистов, которые уже изготовили несколько отличных моделей. Вполне можно рассчитывать, что вскоре после первого выпуска продукции как минимум двадцать человек смогут найти на фабрике работу и средства к жизни. Это само по себе достаточно существенно. Ведь есть масса эмигрантов, не принадлежащих ни к какой группе или партии, не получающих никакой помощи, и за эту свою независимость им приходится платить нищетой, которая в свою очередь тоже абсолютно безвыходна. Этим «вольным» прежде всего следует помочь. Почему они выбрали форму кооператива – это все проклятый вопрос с разрешением на работу, так легче получить разрешение. Но все это хоть и немаловажно, однако стоит для них только на третьем или даже четвертом месте. Речь идет о существенно большем. Фабрика будет давать довольно значительную прибыль, которая пойдет на то, чтобы выпускать популярные солидные теоретические работы: все понятия должны быть полностью объяснены, должны быть заново составлены протоколы социальных преступлений, дабы со всей решимостью служить правде, решимостью, не смягчаемой ничем, ни угрозой, откуда бы она ни исходила, ни оглядкой на кого бы то ни было.

Они занимались и еще одним проектом, о котором знали только трое – он сам, чуть меньше – Эди и Жорж, один из техников. Это касается изобретения управляемой по радио машинки, начиненной высокобризантным взрывчатым веществом, которая с расстояния от 100 до 450 метров могла бы срывать броню со средних и тяжелых танков с большой степенью надежности. Военно-политическим аспектом этого дела специально занимался Эди, он и взял слово.

– Для вас все это, разумеется, звучит несерьезно, я понимаю, но вы все-таки скажите, что вы об этом думаете! – так закончил Эди свою речь.

Шум, до поздней ночи не смолкавший на бульваре Сен-Мишель, почти не достигал расположенной неподалеку улочки, где находилась гостиница. Жители гостиницы, казалось, были очень спокойными людьми, редко-редко на этаже раздавался звонок из номера, редко-редко кого-нибудь звали к телефону. К тому же дело было поздно вечером.

Пока они все сидели молча, Дойно думал: а если кто-то из туристов ошибется номером и войдет сюда, за кого он нас примет? За борцов с «любой идеологической кабалой», за фабрикантов игрушек, за организаторов покушений и диверсий?

– Почему-то я только сейчас заметил, или вы всегда были похожи на Густава Малера, Эди?

– Не знаю. Но мы в родстве по материнской линии.

Йозмар сказал:

– Да, Австрия потеряна, Малера теперь нигде не играют. Как вспомню его «Песню о земле»!.. Ну ничего, когда мы победим…

– Брось, Йозмар, – нетерпеливо перебил его Эди. – Пусть Дойно наконец скажет, что он думает. И будет ли он сотрудничать с нами, согласится ли возглавить литературный отдел, а потом и журнал. Сперва он будет выходить только на немецком и французском, а позднее на испанском, английском и, может быть, китайском.

– Хочу ли я сотрудничать? Не знаю. Я здесь всего несколько дней и жду Штеттена. Его освободят при условии, что он получит въездную визу и уберется из Австрии в двадцать четыре часа. Во французском консульстве возникли сложности. Будь он нацистом, он бы мгновенно получил визу, но для евреев и антифашистов это очень трудно. И все-таки в его случае дело может выгореть. И когда он наконец будет здесь, мы собираемся вместе написать большой труд о социологии современной войны. Полагаю, эта работа поглотит меня целиком.

– Что? Повторите, что вы сказали! – возбужденно выкрикнул Эди. – Это что же, будет «конечный вывод мудрости земной»? Именно теперь вы собираетесь удалиться от мира, чтобы писать совершенно излишний и уж безусловно преждевременный труд? Это хуже, чем безумие, это дезертирство перед лицом врага! Уже поздно, мы всегда начинаем работать с раннего утра. Вы скажите, куда вы клоните, будете вы сотрудничать с нами или нет?

– Это и впрямь разговор не на тему, – вставил Йозмар, тоже начавший терять терпение.

– Бравый солдат Йозмар, ты все еще веришь в тему. В том-то и загвоздка. Может, мы оттого все и выброшены за борт, что остались такими, какими были.

– Да, верно, – заметил Эди. – Я никогда не менял своих воззрений. Никогда не верил в спасительное воздействие масс. И потому кооператив игрушек и все остальное – это обращение к личностям. Вы и вам подобные мечтали о власти, отсюда и призывы к массам; конечно, без хищников не было бы и укротителей. Вы лелеяли только одну мечту: стать молотом – и обманывали себя и других, утверждая, что если вы однажды станете молотом, то наковальня не понадобится. Вы тоже остались верны себе несмотря ни на что, потому вы и отказываетесь вступить в наше дело.

– Я не отказываюсь, я только не верю в удачу. В обществе, которое все больше перенимает организационные формы армии, личность перестает быть фактором, она становится не стоящим внимания фактом. У нее есть имя: Дон-Кихот. Но вместо крыльев ветряных мельниц теперь концлагеря и пулеметы. В общем-то Дон-Кихот был счастливчиком. Сегодня он умер бы не в своей постели, а за колючей проволокой, через которую пропущен ток, он был бы насквозь прошит автоматной очередью и зарыт в землю как собака. Сотни тысяч, а то и миллионы людей будут завидовать Сервантесу – вот так тюрьма! Да, вы хорошо придумали – игрушки! Есть какой-то параболический смысл во всем, что…

– Вы будете работать с нами или нет?

– …вы собираетесь делать игрушки, красивые, цветные игрушки, их можно будет поставить на стол и катать от края к краю, и они не будут падать на пол, они будут автоматически поворачивать назад, а в маленькой тайной мастерской вы будете изготовлять ваше противотанковое оружие – символ не учит нас ничему, чего бы мы и сами не знали, но он льстит нашему разуму, который всегда проигрывает там, где у него нет веских причин для отчаяния. Одним словом, я буду работать с вами, если ваше предприятие окажется достаточно серьезным. И я… вероятно, даже смогу найти вам хорошего механика, если он вам нужен.

– Если он наш человек, то добро пожаловать, представьте его нам.

– Его здесь нет, я должен вызвать его из Норвегии. Ты его знаешь, Йозмар, он однажды приезжал сюда из-за тебя, ты должен был сообщить ему, отчего и почему умерла его жена. Его зовут Альберт Грэфе, а жену его звали Эрна.

– Знаю, знаю, – хриплым голосом воскликнул Йозмар. Он с трудом поднялся, палка в его руке задрожала, едва он коснулся ею пола. – Грэфе должен приехать. Никто на свете не может строже судить меня, чем я сам себя сужу. Со мной уже ничего не может случиться, все несчастья уже позади. Идемте, время позднее!

– Вассо так решительно отметал сострадание, а почему, я забыла. Ты не знаешь, Дойно? – спросила Мара.

– Сострадание необходимо там, где не хватает любви, где забыта справедливость. Отказ от любви и справедливости и есть предпосылка к состраданию. Вассо отметал это, поскольку он хотел, чтобы время такого отказа поскорее миновало.

– А если он ошибся, Дойно, подумай, что если он ошибся?

– Не сомневайся, он не ошибся. Если через пятьдесят или сто пятьдесят лет кто-нибудь будет думать, как он, и так же, как он, кончит свои дни, он не ошибется. В каждом поколении должны быть люди, живущие так, словно их время – не начало и конец, а наоборот – конец и начало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю