355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Манес Шпербер » Как слеза в океане » Текст книги (страница 68)
Как слеза в океане
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:50

Текст книги "Как слеза в океане"


Автор книги: Манес Шпербер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 68 (всего у книги 69 страниц)

– Нет, вовсе нет. Мне просто нечего вам сказать. Вы должны спасти своего сына, конечно, но я задаюсь вопросом, не станет ли тот союз, который вы заключили и который делает вас самого же пленником… нет, я, право, не знаю. Я хочу провести эту ночь за бумагами Штеттена, мы поговорим завтра рано утром об Алене. Вы покажете мне его письма, расскажете мне все…

– Но сможете ли вы не думать о Лагранже? – спросил Менье нерешительно.

Он провел Дойно в большую комнату, которая давно уже стояла нежилой. Немногочисленная мебель была сдвинута к стене. Горой свалены книги, в одном углу стояли три огромных чемодана, один на другом. В самом большом из них хранились рукописи Штеттена. Еще прежде чем Дойно вытащил и успел разложить на столе папки с рукописями, возвратился доктор. Он принес хлеб, фрукты и бутылку вина.

– А вот это фотография Алена. Я поставлю лампу на стол, вам будет лучше видно. Снимок был сделан в конце тысяча девятьсот сорок второго года. Ему едва исполнилось двадцать три года.

Продолговатое ясное лицо открытого молодого человека, подумал Дойно. Детский лоб, глаза отца, только мудрости в них меньше и почти никакой доброты. И рот, который станет выразительным только от боли или презрения. Такой не пожертвует собой ни ради кого и ни ради чего, но пойдет на риск из гордости или ради права презирать других. Побрезгует собственноручно исполнить акт жестокости, но нисколько не устрашится отдать приказ на его исполнение.

– Нет, он не был полицаем, никогда! – быстро сказал Менье. – Его руки остались чистыми.

– Конечно, – ответил Дойно. – Мы завтра поговорим о нем. Вы правы, его нужно спасать от него самого.

Мелкие серебристые мушки вновь замелькали у него перед глазами, плавно взлетели вверх и медленно спустились вниз.

– Устал! – сказать он себе вполголоса и посмотрел в сторону от лампы на груду книг. Он встал, раздернул шторы, была еще ночь. Под фонарями блестела мокрая мостовая. На бульваре ни единого живого существа. Таким Штеттен видел в своих снах родной город: осиротелые дома закрыты, улицы пустынны. И всегда одно-единственное время года – поздняя осень. К окнам, этим темным слепым глазницам, приклеились сморщенные листочки, сорванные ветром и дождем с сухих веток. Он опять сел за стол. Пришло время открыть папки, которые профессор пометил греческой буквой дельта. «Дион» – один Штеттен называл его так. Записи разговоров, расположенные в хронологическом порядке. Иногда рядом с датой указаны и те обстоятельства, при которых они разговаривали друг с другом, обычно описанные с благожелательной иронией.

Дойно прочитал первые листы, в равной степени удивляясь мудрости одних своих высказываний и глупости и заносчивости других. Он отложил папку в сторону, при случае он опять полистает в ней. Он больше не был тем молодым человеком, чьи высказывания так любовно и терпеливо записывал старый учитель. Он взял в руки другую, тоже помеченную «дельтой» папку. Разрозненные записи, все датированы и объединены под общим заглавием: «Герой нашего времени». Название раздела: «Опасные недоразумения Д.» В первых абзацах стояло следующее:

Д. полагает, что должно повенчать мысль с действием. Заблуждение! Мыслящий обязан передать право действования другим и вмешиваться только тогда, когда необходимо пресечь определенные деяния или заклеймить их и когда моральная или духовная нищета грозит перерасти во всеобщую опасность. В остальных случаях абсолютно никакого вмешательства.

Тот, кто не верит в Бога, лишен права быть святым. Не быть героем – делающим из нужды добродетель – и не быть святым – делающим из добродетели нужду – вот в чем задача, а единственное, что должно – стать мудрым.

Д. думает, что бояться недостойно. Негуманная точка зрения, опасная и гадкая.

Штеттен был мужественным человеком, подумал Дойно, ему не нужно было задавать себе вопроса, умаляет ли страх его достоинство. Он всегда боялся за других и никогда за себя самого. Эту фразу он написал в 1932 году, за шесть лет до того, как встретился с насилием, был брошен в тюрьму и подвергнут пыткам.

Д. и ему подобные образуют новую, добродетельную и интеллектуальную аристократию. Она никогда не придет к власти, слава тебе Господи, но поможет сесть в седло тиранической олигархии, которая будет самой лживой, самой хитрой и самой жестокой в мировой истории. (Чудовищные политические глупости Платона, чье политическое честолюбие не угасло до конца его жизни – пугающий пример!)

Первой жертвой революции становится теория, на которую ссылаются ее вожди. Следующими жертвами становятся они сами, если они были теоретиками. Все разрастаясь, практика революции будет предавать их и клеймить как предателей. Диалектика предательства – предательство диалектики. На своих прусских небесах Гегель и Маркс могут развлекать друг друга игрой этих слов, но на земле она оплачивается кровью.

Д. не видит, что единственной подлинной революцией до сих пор была промышленная революция, которая хотя и произошла сто лет назад, но все еще находится в своей начальной стадии. По сравнению с ней все остальные революции были бурями в стакане воды. Продление человеческой жизни, например, уже достигнутое на сегодня, будет иметь à la longue[228]228
  В перспективе (фр.).


[Закрыть]
больше значения, чем все религиозные и социальные течения.

Дерзкая нетерпеливость революционера: все должно решиться в течение его жизни. Почему? Тот, кто глядит на человечество с исполненным любви терпением, тот ничего в нем не понял и неизбежно станет врагом ему, именно потому, что он весь нацелен на то, чтобы спасти человечество одним рывком.

Исполненное любви терпение… В последние годы Штеттен сам был очень нетерпелив, он не мог оставаться безмолвным свидетелем. Быть не героем и не святым, а стать мудрым – истинно так! Но должен ли молчать мудрец в 1945 году, обнаружив дело Лагранжа? Штеттен бы закричал во весь голос – и был бы ближе к мудрости, чем его ученик.

Нет, героические поступки больше не импонировали Дойно. Он устал от них. И еще потому, что он знал теперь, как мало они меняют. «Опасные недоразумения Д.»? Все, прошло-проехало.

В третьей папке лежал большой, запечатанный сургучом конверт с пометкой: «Для Дениса Фабера. В случае если он не вернется с войны, прошу, не распечатывая, уничтожить этот конверт».

Это были письма Гануси к Штеттену. Из них Дойно узнал, с опозданием в одиннадцать лет, что именно его старый учитель помог Ганусе оставить его и уехать как можно дальше, уехать от человека, от которого она была беременна. Только годы спустя, а может, и десятилетия, но не раньше, чем он освободится от своих опасных недоразумений, Дойно предстояло узнать, что он был отцом.

В первых письмах Гануся говорила о нем со страстной любовью, потом с симпатией и озабоченностью. Но все они, от первого до последнего, осуждали его.

Он заставил себя прочитать все письма второй раз и заново испытать глубокий стыд.

Был уже день. Менье выключил свет. Он еще помедлил, прежде чем разбудить Фабера, – его голова лежала на столе, поверх писем и фотографий. Как бы он ни волновался, но перед тем как его сморил сон, лицо его осталось спокойным и мирным, строгость и напряженность черт исчезли полностью, и Фабер выглядел почти молодым. И он тоже сделан из броневой стали и каучука, подумал Менье. Чего только Фабер не пережил! Пусть все это он хранит в своей памяти; но достаточно одного часа сна, чтобы от всего отключиться. Как было бы ужасно, если бы мы состояли только из души, и как это разумно, что есть еще и тело, которое живет сегодняшним днем и избавляется от вчерашних страданий, как от всего, что неудобоваримо.

Но все же придется его разбудить, скоро приедет мадам Менье. Это день ее возвращения в Париж, всю войну она провела в своем поместье.

– Спасибо, вы хорошо сделали, что разбудили меня. У меня полно дел сегодня, – сказал Дойно. Он собрал письма и убрал их обратно в конверт. Чем старше он становился, тем чаще у него случались дни, с началом которых его охватывало чувство, что он слишком много времени растратил впустую.

Менье повел его в столовую, где их ждал завтрак. Они молча выпили кофе. Потом они подробно поговорили об Алене.

Дойно покинул дом Менье еще в первой половине дня. Он направился к Бертье, который во время «странной войны» 1939–1940 годов был сержантом в полку добровольцев. Каменщик, мастер своего дела, мэр маленького городка Безон на юго-западе страны, Бертье был теперь известным человеком. Он хорошо проявил себя в движении французского Сопротивления, поэтому его призвали в Учредительное собрание. Перед войной его честолюбивым желанием было стать членом генерального совета[229]229
  Орган самоуправления в департаменте, избираемый населением и существующий параллельно с префектом, назначаемым президентом.


[Закрыть]
своего департамента. Но события в стране и его собственные деяния далеко превзошли поставленную цель.

Лагранж был убит где-то в тех местах, сын Менье сидел в одной из тюрем, находившихся поблизости от Безона. Бывший сержант стал там потом командиром одного из партизанских отрядов и являл теперь в своем лице некоторым образом власть, многие пытались его умаслить, прежде всего те, кто усердно сотрудничал в годы оккупации с правительством маршала Петена. Нечистая совесть, гораздо более активная, чем память о пережитых притеснениях и гонениях, напирала со всех сторон, требовала вынесения суровых приговоров, взывала к мстительной жестокости.

– Что касается дела Лагранжа, – сказал Бертье, – тут мало что можно сделать, мертвых не поднимешь. Там, где верх одерживали коммунисты, они везде разделались со своими бывшими членами партии, особенно если подвертывался благоприятный случай. Это произошло не в моей округе, и потому я не могу заняться этим делом. Вот для молодого Менье можно кое-что сделать, ну, например, сразу же перевести его в больницу, так сказать, для наблюдения за его душевным состоянием. Пусть он там побудет несколько месяцев, ну, скажем, год, а там будет видно. Если его руки действительно чисты, как ты говоришь… А теперь давай поговорим о чем-нибудь другом, Фабер. Посмотри-ка сначала вот эти фотографии – ну что ты скажешь?

Пока толстенький маленький человек обстоятельно расстегивал пальто, пиджак, вязаную жилетку и верхние пуговицы еще одного жилета, из внутреннего кармана которого он извлек бумажник, Дойно с умилением вспоминал то летнее утро, пять лет назад, их бесконечное отступление в июне 1940 года.

Бертье тогда был готов отказаться и не пошел бы с ними дальше, если бы ему постоянно не напоминали про его детей. Он и тогда с радостью показывал их фотографии. В те дни погибли Миша Литвак, маленький испанец и Бернар, любитель псалмов.

– Вот это Жорж, ему скоро семнадцать. Ну что ты скажешь, как он изменился? Здоровый, сильный, как бык, – настоящий мужчина, все девчонки выворачивают себе шею, оглядываясь на него. Не глуп, даже напротив, но школа, нет, знаешь, это не для него. Он станет строительным подрядчиком, как и я. Здесь он выглядит строгим, солнце светит ему прямо в глаза, а на самом деле он добряк – у него сердце из чистого золота, вот что я тебе скажу. Ну а теперь, нет, я ничего не буду тебе говорить заранее, сам суди, ты только взгляни на нее! Наверняка ты еще помнишь старые фотографии Жанны – ну, что скажешь? Пятнадцать лет! Ну разве ты видел когда-нибудь такую красивую девочку? И мало того, ну что такое фото – да ничего, оно только портит ее. В натуре она, ну как бы тебе сказать…

– Она и впрямь удивительно развилась, – согласился Дойно. – Красивая девочка.

– Красивая – ну, а кто не красивый? Но Жанна, я просто даже не знаю, от кого это у нее: когда она смотрит на тебя своими огромными карими глазами, Фабер, так и кажется, что светит не одно, а целых три солнца, ты понимаешь? А вот эта жилетка на мне, смотри, Жанна сама ее связала, раз, два, три – и готово! Но это еще что, это просто ерунда, а вот ее вышивки, те славятся на всю округу! А как она готовит! Как отвечает по телефону – ну ладно, давай оставим, ты сам все увидишь. А теперь посмотри вот на этого молодого человека. Ты наверняка дашь ему – ну, лет двенадцать. Вот и ошибся. Пьеро еще и девяти нет, а уже такой умный! Фабер, у него такая голова – этот ребенок как раз по тебе, вот что я скажу. Я еще и поэтому хочу, чтобы ты обязательно поехал со мной, через неделю-другую я отправляюсь домой. Ты помнишь, в тысяча девятьсот сороковом году я пригласил тебя поехать со мной в Безон, но ты тогда не захотел. А потом я писал и писал тебе, что ты должен переселиться к нам со своим приемным сыном, а ты взял и уехал в Югославию. Но теперь ты обязательно поедешь со мной, и на сей раз не помогут никакие отговорки. И кроме того, тебе так и так нужно поехать на юг ради твоих обоих «дел», как ты их называешь.

– Я недооценивал тебя, Бертье, это правда.

– А, что там, речь не обо мне, а о том – как бы это сказать тебе? Понимаешь, такая страна, как Франция, может, она и не лучше других, но, в конце концов, ты же сам знаешь, число чистых… может, на сей раз оно и не было у нас ахти какое большое, но, однако же, не меньше, чем в других странах – во всяком случае, хватило сил, чтобы сначала голыми руками поднять народ и доказать ему, что нет такого права лежать и плевать в потолок, если есть еще силы встать и бороться. Ты понимаешь, борцы Сопротивления, ну хорошо, пусть нас сначала было немного, но ведь за год до конца все пришли и, конечно, огромная армия тех, кто вел двойную игру, даже они пришли к нам. Ведь это по-человечески так понятно, ну, скажи сам, Фабер?

– Ты когда-нибудь читал Библию, Бертье?

– Нет, ты же знаешь, я всегда не любил попов, хотя и среди них есть очень порядочные люди.

– Ну, может быть, ты слышал про Содом и Гоморру, про два города, которые Бог уничтожил за разврат, превратив их в мертвую пустыню. Он бы пощадил их, если бы в них нашлось хотя бы десять праведников.

– Почему ты говоришь об этом, Фабер?

– В связи с этим библейским мифом я вот что выдумал. Это было почти два года назад. Я попал в засаду, лежал в яме и ждал, пока наступит ночь. Они больше не стреляли, возможно, даже отошли, уверенные, что прикончили меня. Я едва дышал, меня здорово зацепило, потом мне удалили два ребра. Так вот, значит, лежу я там, время послеполуденное, кругом спокойно, я жду, прислушиваюсь. И вдруг в яму упала тень, я чуть приподнялся и вижу, что ко мне приближается молодой парень, эсэсовец. Вероятно, хотел пошарить в моих карманах, поискать документы. Стальная каска висит у него на шее, волосы светлые, лицо молодое, невыразительное. Ты ведь помнишь, Бертье, я всегда был плохим стрелком, вот я и ждал, пока он подойдет совсем близко ко мне, и только тогда нажал на курок и всадил в него всю обойму. Он упал, не двигался. Я ждал – вот-вот вернутся его дружки и разделаются со мной. Но никто не появился. Они ушли, и, следовательно, мне даже не нужно было дожидаться вечера. Я вылез из ямы, дополз до немца, чтобы снять с него его отличный автомат. Все шло хорошо, но тут, когда я собрался выпрямиться, я рухнул на землю и потерял сознание. Я пришел в себя только ночью, лежу, дрожу от холода и жду дня. Я даже не мог шевельнуться, лежал прямо рядом с мертвецом. Это был первый человек, которого я убил сознательно. И вот тогда-то я это и выдумал: в тех двух городах нашлось по десять праведников, и города не были уничтожены. Все знали, что их пощадили только благодаря этим десятерым. И все начали группироваться вокруг праведников, сплачиваться, предлагать им власть. И тогда они создали партию, «партию праведных» – ПП, началось настоящее паломничество в нее. Каждый член имел в кармане сертификат – документ, удостоверяющий, что он всегда был истинным праведником. Вскоре развелось такое количество этих сертификатов, что их можно было купить за смехотворно низкую цену. Через некоторое время Бог уничтожил оба города – Содом и Гоморру. Десять праведников еще, правда, были живы, но они так же развратились, как и остальные.

– Ну, старик, и хорошенькую же историю ты выдумал. Лучше скажи, что было дальше? Рано утром пришли товарищи и нашли тебя?

– Нет. Никто не пришел, да и рана больше не кровоточила. Но мне понадобился целый день, чтобы добраться до ближайшей деревни. А там меня сразу прооперировали.

– Конец всему делу венец! – сказал Бертье, довольный. – Ну а насчет твоего Содома я тоже все понял, Фабер, только к нам, французам, это никакого отношения не имеет. Я вот что тебе скажу: благодаря Сопротивлению создается новая, лучшая Франция. Дело Лагранжа совершенно не характерно, а потому – не так уж важно.

– Возможно, но то, что вы все молчите о нем и о подобных делах, это вызывает большие сомнения…

– Фабер, оставь меня в покое, послушай меня хорошенько! Еще года не прошло, как в стране хозяйничал враг, еще не кончилась война. Нужно думать о восстановлении. Мы хотим жить, старик, в мире, в удовольствии, да-да, в удовольствии. Мы это заслужили. Вот, чтобы привести тебе хотя бы один пример – сотни, а может быть, и тысячи мостов были взорваны. Нам нужно опять восстановить их – и дороги, и дома. Мы ждем возвращения военнопленных, примерно полтора миллиона мужчин, депортированных, за жизнь которых будем опасаться до самого последнего момента. А когда они наконец все вернутся и если это случится, так что же, опять начинать бои, может быть, развязать гражданскую войну или, может, лучше начать опять свое мирное житье-бытье? Ну давай пойдем пообедаем! Здесь за углом есть отличный маленький ресторанчик, естественно, все с черного рынка. Ешь себе спокойно и не думай о том, что мы на все закрываем глаза. Через год-два никто даже и не вспомнит, а что это, собственно, такое было – черный рынок, понимаешь?

– Ты заблуждаешься, Бертье, мира не будет.

– Ах, оставь! Как там все это назовут, мне на это наплевать, главное, не будет войны – и это все, что нам нужно.

Шарль Менье проснулся, медленно открыл глаза и начал обдумывать, не попытаться ли ему снова заснуть. День клонился к вечеру. Дорога, по которой они ехали, была вконец разбита, машину все время подбрасывало.

– Нет, по мне, конечно, лучше оставить его дома и взять ему хорошего учителя, – говорил Бертье, сидя за рулем. – Тогда Пьеро каждый год будет ездить в Вильнёв и сдавать там экзамены. Для него это будут просто детские игрушки. А отправить его в интернат или отдать на полный пансион к чужим людям – нет. Потом, когда ему придется поехать в Париж, ну тогда ладно, это уж неизбежно, а до того – ни за что! До того еще восемь лет, что же это такое? Расстаться с ребенком, пока этого еще можно избежать, да это же рехнуться надо, а, Фабер?

Они ехали через деревню, жители которой были, по-видимому, на полях или работали у себя в саду. Даже детей не было видно.

– Я тебе говорю, он сдаст все экзамены лучше всех, будет первым. Важно только, чтобы он захотел. Потому что если он чего не хочет, то тут уж ничего не поможет. В этом смысле он совсем другой, чем Жорж. Старший, ты понимаешь…

Менье разглядывал Бертье, который то и дело поворачивался к Фаберу. Все в этом красном лице было основательно, ничего лишнего, все в меру. Лоб под еще густыми каштановыми волосами был не высоким и не низким, глаза зажигались, когда он говорил, нос и рот крупные, соразмерно его полному лицу. И только подбородок был несколько жестче и острее, чем можно было бы ожидать.

– Я вижу, вы проснулись, доктор, – сказал Бертье. – Конечно, мы едем очень медленно, ничего не поделаешь, но, однако же, через полтора часа мы будем у моего друга, хозяина ремонтных мастерских. Там мы заночуем. Он даст мне хорошие шины, и завтра рано утром мы отправимся дальше, и тогда вы увидите, что эта старая колымага еще очень даже ничего, а так ведь даже и самая быстрая машина будет ползти, если колеса никуда не годятся. А вы, похоже, пока заскучали немного.

– Да вовсе нет, – успокоил его Менье, – я слушаю вас.

– Ну да, конечно, я знаю, что я смешон, говорю только о своих птенцах. Но вы, как врач, вы же поймете меня – мать моих детей, сразу после рождения дочери, растеряла все свои шарики, свихнулась, так сказать, было столько забот и страхов. С тысяча девятьсот тридцать восьмого года я с детьми один, а моя жена находится на излечении. Фаберу я обо всем рассказал. Ну что ты сидишь тут и молчишь все время?

– Я слушаю тебя и смотрю вперед. Вот уже весна, возможно, несколько запоздалая, но все же…

– А с нею победа, не забывай этого, и мир. К тебе приедет твой сын из Канады, ты заберешь внучку твоего профессора из Германии, и вы все приедете жить ко мне в Безон. А я построю тебе дом, пальчики оближешь, понятно? Я не архитектор, у меня нет сногсшибательных дипломов, но строить – это я умею. Я уже и сейчас ясно вижу, что вам будет нужно, вам четверым. Я говорю четверым, потому что ты, конечно, женишься. Вот, возьми сигарету, закури и доктору предложи тоже. Это я тебе говорю, жизнь будет такой прекрасной, как никогда до сих пор. Трое моих детей и твоих двое – вот увидишь, Фабер. Ты вообще-то слушаешь меня?

– Да, я слушаю тебя, старик. Мне еще многому нужно учиться.

Дорога плавно пошла на подъем. На ветках деревьев, стоявших по обочинам, на равном друг от друга расстоянии, проклюнулась первая зелень, чуть поблескивая неярким серебром.

В саду, среди персиковых деревьев, рядом с большим крестьянским хутором, к которому от дороги вела узкая тропинка, стоял черной громадой ржаво-коричневый обгоревший танк. Казалось, что он вырос из земли. Опираясь локтем на стальную броню, рядом стоял крестьянин и неторопливо набивал себе табаком трубку. День шел к концу, работа была сделана.

Крестьянин смотрел вслед старой тачке на колесах, как та, громыхая отработанными железяками, медленно взбиралась по шоссе в гору. Просто чудо какое-то, думал он, что такая рухлядь может еще двигаться, проваливается то и дело, опять выбирается и знай себе ползет дальше. Да к тому же еще на совершенно лысых шинах. Ах, что там, стоит только очень захотеть, подумал он, в конце концов все к тому и сводится, да еще к терпению.

Сын и двое его зятьев – пять лет они оторваны от дома. И вот наконец-то он дожил до этого дня – в ближайшие недели они должны вернуться из плена домой. Поздно. Кое для чего, конечно, слишком поздно, но не для сенокоса и не для других крестьянских работ, тех, что предстоят в ближайшие дни, недели, годы, которые грядут.

Машина все еще не добралась до верхушки холма, над которым облака уже окрасились в розовый цвет, торопясь, пока темень не окутала все вокруг. От реки подул легкий ветерок. Он коснулся всего и всех и заставил задрожать молодые веточки, никому не причинив боли.

Наконец эта старая развалина исчезла. Все слабея, доносилось издалека ее тарахтенье. Человек продолжал неподвижно стоять, прислушиваясь, пока полностью не воцарилась тишина, глубочайшая тишина мира. Бархатным покрывалом расстилался вечер над землей – над близлежащей рекой, полями, дорогами и деревьями, – безмолвное движение покоя и любви без предела и конца.

Париж, 1950–1951 гг.

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю