Текст книги "Как слеза в океане"
Автор книги: Манес Шпербер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 69 страниц)
– У тебя жар?
– Нет, все у меня здорово, только я сам болен. Оставь меня на одну ночь у себя, потом я уйду, все будет в порядке. Тебе не придется вызывать врача, только дай мне попить чего-нибудь теплого и не говори со мной, если тебе неохота, но только не прогоняй меня. Мне много не надо.
Он отпил несколько глотков чая, перелечь на кровать он отказался и вскоре заснул.
Дойно выключил верхний свет, прикрыл газетами ночник и лег. Он собирался только полистать Книгу Исайи, но скоро чтение захватило его как в детстве, и он стал глотать главу за главой. Отчетливее, чем раньше, ощущал он за угрозами боль пророка, яснее понимал, как сильно соблазнен был Исайя собственными обещаниями, картиной близкого будущего. Это относилось к предстоящим дням, срок был назначен недолгий – уже подрастал престолонаследник, добрый царь, мессия, воспитанный в правильном духе, ему одному приверженный. А потом, потом пророка положили внутрь расколотого вдоль кедрового ствола и распилили с ним вместе. Кто помнит еще о его смерти? Но надежды, возвещенные им, до сей поры утешают верующих во всем мире. Он сеял еще тысячи лет назад, но семя не дало всходов, хотя люди по-прежнему ждут его плодов. И надеются, потому что ждут.
Время от времени Дойно бросал взгляд на спящего полицейского, охранителя пришедшего в упадок движения, все еще именующего себя революционным. Карел порвал со своей семьей, все отдал ради партии, которая обещала, что скоро начнется новая жизнь «с абсолютно новыми, более совершенными людьми, со свободой, образованием и счастьем для всех». И он стал агентом, поставщиком обвиняемых, которые признавались в чужих или воображаемых преступлениях, соучастником убийства, его лучшие товарищи сгнили в земле. И вот он лежит в своем спальном мешке, выблевав душу из тела, как он сам выразился; он так одинок, что чувствует себя здесь в безопасности, здесь, у еретика, которого он лишь по техническим причинам не отдал на заклание.
Луна еще не поблекла, когда Дойно проснулся от стонов Карела.
– Что с тобой, Карел?
– Ничего, я сплю.
– Возьми-ка градусник, у тебя, вероятно, жар.
– Оставь, Дойно, нет у меня жара.
Скоро Карел снова заснул и опять начал стонать. Потом уже завыл. Он выл как зверь, что спасается бегством, но то и дело застывает на месте, чтобы громким жалобным воем выдохнуть из себя ужасающий страх.
Дойно разбудил Карела и налил ему немного рома. Карел сперва сопротивлялся, а потом с жадностью выпил.
– Ох, и дурак же я, надо было сразу, как я узнал об этом деле, напиться, напился бы, не мучился бы так. Дай мне бутылку! – Он пришел в себя. – Только не пытайся мне внушить, что это хороший ром, это самый дешевый, какой только можно тут раздобыть. Ты перешел на сторону правящего класса, а живешь в убогой комнатенке и по глоточкам хлебаешь самое дешевое пойло. Пьян я или нет, это к делу не относится, к делу относится правда, как говорил Андрей. Правда существует, я тебя предупреждал. Предупреждал – именно этого слова мне сейчас говорить и не следовало. Я от него трезвею. Дай мне еще выпить.
У Дойно ничего больше не было. Он склонился к Карелу и настойчиво спросил:
– Кого надо предупредить?
Карел много раз повторил вопрос, словно пытаясь доискаться смысла, потом проговорил:
– Никого. Все предупреждены – уже давно. А теперь дай мне спать, потому что я… потому что передо мной стоит важная задача – всесторонне заботиться о здоровье драгоценного товарища Карела, и больше ничего. Ты предатель, пока еще не опасный, но можешь стать опасным. Хоть ты и предатель, но я надеюсь, ты еще в состоянии понять, что товарищу Карелу надо заснуть. – И он отвернулся к стене.
Дойно опустился на спальный мешок, схватил Карела за голову, сунул левую руку между воротничком рубашки и шеей, а правой принялся хлестать его по щекам – левая, правая, левая, правая.
– Кого надо предупредить? – твердил он непрерывно.
Карел изумленно смотрел на него, наконец рывком высвободился, вылез из спального мешка и подошел к раковине. Открыл оба крана и сунул голову под струю воды.
Они не обменялись ни словом, пока не выпили кофе, не взглянули друг другу в глаза. То, что он надавал Карелу оплеух, не потрясло, но удивило Дойно. Он всегда боролся с унизительным насилием, а тут вдруг выяснилось, что он и сам не чужд его.
– Что на тебя нашло? – спросил Карел. – Что тебе теперь беспокоиться из-за нашего дерьма, когда ты больше не несешь за него ответственности? И почему ты лупишь по щекам больного, полупьяного человека, не один раз спасавшего тебе жизнь и свободу, предварительно не спросив у тебя на то позволения? Ты непременно хочешь знать, кого надо предупредить? Скажи-ка мне лучше: ты не предупрежден? Не знаю, как было раньше, но теперь никаких предостережений не требуется. Не потому, что люди стали смелее, чем раньше, нет, они трусы, они даже боятся понять, что их предостерегают.
– Твой друг Петар не был предупрежден, он доверял тебе. Но ты зашел сзади и столкнул его в воду, и он утонул. Давай говорить об этом. Кто нынешний Петар?
– Может быть, ты. Почему бы и нет?
– Лжешь.
– Я лгу? Ладно. Итак, перед тобой Супер-Карел, какое тебе до него дело, и зачем тебе ввязываться в опасные затеи?
Дойно не ответил, теперь он знал, что Карел будет говорить, что только за этим он сюда и явился.
– Ты должен раздобыть мне медицинское свидетельство, что я страдал от тяжелого желудочного отравления с позавчерашнего дня до послезавтрашнего, что я все эти дни провел в постели. И пусть напишут что-нибудь про мою больную печень. Видишь, я в этом деле не участник, Петар умрет, но я не буду в этом повинен. Я сам умру смертью мученика, я буду святым, но никто об этом не узнает. Твои оплеухи были хоть и слабенькие, но против тошноты достаточно действенные. Свари мне еще кофе и дай кусок хлеба!
Поев, он стал рассказывать, обиняками, как ему было свойственно. Он все время хотел, казалось, обойти самое главное, но в конце концов все прояснилось.
Один человек – у него было бесчисленное множество имен, Карел называл его Оттокар Вольфан – неделю назад написал письмо в Москву, на самый верх, в котором объявил о своем немедленном разрыве с партией. После последнего процесса он утратил даже жалкие остатки веры и доверия к руководящим товарищам. Но этот человек не кто-нибудь, не один из тех мелких Дон-Кихотов, рабочих, функционеров или интеллектуалов, которых просто обливают грязью и порывают с ними все связи. Нет, Вольфан был одним из немногих руководителей всего аппарата партии вне России. В полиции одной из стран были люди, которые подчинялись его приказам, большинство из них даже не подозревали о его существовании. Они попали в расставленные им сети, и только ему одному видны были эти сети целиком. Если он кого-то брал под защиту, этот человек спасался из горящего дома, из Бухенвальда или с Липарских островов; если он кого-то «покидал», то это был конченый человек, у него земля разверзалась под ногами. Это звучит великолепно, даже фантастично, но на самом деле все очень просто. Он гениальный организатор, и в его распоряжении очень много денег – маленькие и средние банки во всем мире, значительные экспортные фирмы, судовладельческие акционерные общества, и многое другое тоже относится к его аппарату; в Париже и в Шанхае, в Иоганнесбурге и в Торонто, в Варшаве и Нью-Йорке на него работают мирные люди, действуют, покупают и продают товары, ведут настоящие бухгалтерские книги и если они достаточно прилежны, то получают к Новому году вознаграждение, – Вольфан один из крупнейших в мире предпринимателей международной транспортной системы. Его фирмы приносят ему, вернее аппарату, деньги и кроме того недоступность для подозрений и преследований. В 1922 году этот человек исчез с поверхности политической жизни и стал как бы безобидным бюргером, рантье с пошатнувшимся здоровьем. Шестнадцать лет он все дело держал в руках и вдруг написал такое письмо. Он-де подает в отставку, пишет, что готов все дела сдать в полном порядке, для себя он ничего не хочет. Он будет жить по-нищенски, но зато в согласии со своей совестью. Что это ему взбрело в голову? И во все это можно поверить? Карел-то поверил ему, но русские на такое не способны.
Таким образом, Вольфан человек пропащий. Он еще дышит, он еще открывает и закрывает глаза наподобие живого существа, прикладывая руку к сердцу, он чувствует, что оно бьется, но он уже мертв.
– В сравнении с ним египетские мумии просто резвунчики, – так закончил Карел свой рассказ.
– Почему же ты только три дня назад начал блевать? За себя испугался?
– За себя я всегда боюсь, дело не в этом.
– За него, выходит, боишься? Я тебе не верю!
– Почему? Мы с ним старые друзья. Не вмешайся он, меня бы в Москве давно прикончили.
– Вот это правда, Карел!
– Они меня спросили, хочу ли я руководить этой акцией. Я должен был явиться к нему в качестве старого друга для передачи архивов и организовать все дальнейшее. Я, разумеется, сказал «да», а потом, потом я заболел. Теперь они меня наверняка повсюду разыскивают. Но у тебя они меня искать не станут, во всяком случае пока.
– Надо написать Вольфану или телеграфировать.
– Господи, неужели ты думаешь, что он не знает всего сам куда лучше, чем мы с тобой, неужели у него есть еще какие-то иллюзии? И потом, какое тебе до него дело?
Уже наступил день, дома за кроной липы ожили. Какая-то женщина развешивала белье, отвлекаясь лишь на то, чтобы шлепнуть по руке маленькую девочку, хватавшую белье, потом она продолжала свое занятие – закрепляла белье прищепками.
– Ты, Дойно, мне не ответил, но ты ведь говорил, что аферы Вольфана тебя никак не касаются.
– У любого фокусника в распоряжении всего несколько трюков, всегда одних и тех же. Со временем он их совершенствует, но не в состоянии изобрести новые. Научиться он уже ничему не может. Ты явился сюда в надежде, что все произойдет именно так, как сейчас происходит. Ты хочешь, чтобы я принес этому Оттокару Вольфану весть, которая, быть может, его спасет. Но все должно выглядеть так, будто ты этого не хотел, а вот я один… А я вхожу в твою игру лишь постольку, поскольку я все это вижу насквозь, и дело тут не в том, что этот человек меня как-то касается, нет, меня касается убийство, любое убийство, которому я могу помешать. Вот, к примеру, эта бедная, озлобленная женщина, которая бьет своего ребенка, уже как бы вошла в мою жизнь.
– Итак, ты полагаешь, я хочу, чтобы ты поехал к Оттокару? Хорошо, но тогда нельзя терять время! Первый поезд уже ушел, ехать поездом четырнадцать пятнадцать не имеет смысла, ты приедешь только ночью, в таком случае лучше всего выехать в девятнадцать пятьдесят восемь, тогда в шесть двадцать две утра ты будешь на месте и около половины восьмого доберешься до него. Тебе нужен паспорт, с которым ты и без визы мог бы пересечь границу. Вот, я принес тебе такой, он тебе подойдет, твою фотографию я уже вклеил. Тебе недавно нанесли краткий визит, так, посмотреть, с кем ты переписываешься, что читаешь, что пишешь, вот и прихватили заодно две твои фотографии. Они случайно оказались у меня. А теперь слушай внимательно, я тебе все расскажу…
Дойно отправился к Штеттену, занять у него денег на дорогу и объяснить ему кое-какие частности, чтобы в случае несчастья профессор мог принять меры.
Впервые после Вены старик заговорил о внучке.
– Вам даже вообразить это трудно, вы такого не переживали. Любовь к ребенку неимоверно болезненное счастье. Ведь эта любовь безнадежна. Но если бы я знал, что все это так кончится! Агнес, наверное, уже забыла меня, или я стал для нее лишь быстро тускнеющим воспоминанием: старик, с которым она каталась на машине. Наверное, она помнит лишь очертания шоферской фуражки… Чтобы так во всем не везло!
– Отнюдь не во всем! – вставил Дойно, впрочем, не слишком уверенно, ибо знал, что имеет в виду профессор!
– Я вытерпел такую муку, я так боялся за нее! А если теперь с ней что-то случится, я об этом даже не узнаю. Я должен жить так, словно она умерла, и – это вы сможете понять – иногда мне чудится, что я даже этого хочу. Эта мысль бесконечно тревожит меня. Что вы на это скажете?
Дойно думал о Вольфане, о трудной задаче, которую взял на себя, и молчал. Штеттен сказал:
– Хорошо, не будем сейчас говорить об этом. У меня есть радостная новость: прибыли книги. Мы должны поехать на таможню, сейчас уже поздно, поедем сразу после обеда.
Дойно рассказал ему о поездке, Штеттен стал его отговаривать.
– Затея опасная и бесперспективная. Зачем подвергать себя такому риску? Или вы слишком давно бездействуете?
– Возможно, – отвечал Дойно.
Он не хотел дальнейших обсуждений, время поджимало, и он простился со Штеттеном. Он вернется самое позднее через двое суток, и тогда они вместе засядут за работу. Откладывать больше нельзя.
Верхний свет был выключен; дамы – две замужние женщины и одна старая дева, – уверявшие, что в дороге никогда глаз не смыкают, вскоре заснули. Даже с тем, что дамы храпели, он смирился быстро, как и со многим другим, и, по-видимому, это смирение ничуть его не потрясло, ибо он не мог припомнить, с какого момента каждое новое впечатление было для него не более чем примечательной данностью. Даже отвратительные признаки собственного старения он воспринимал невозмутимо: маленькие желтые пятнышки на тыльной стороне ладоней, на лице, морщины у глаз. Он стал терпим ко всему, все в человеке он мог вынести, кроме фальшивых или полуправдивых идей. Mundus vult decipi[99]99
Мир хочет обмануться (лат.).
[Закрыть], смеясь, констатировали римляне, и мир, быть может, сильнее, чем тогда, хотел обманываться. Он, Дойно, с удовольствием прислушивался к крикам рыночных зазывал, расхваливавших негодный товар, он с детства любил следить за манипуляциями фокусников, с интересом читал о новых финтах отъявленных мошенников и плутов, ибо он знал, как трудно выдумать что-то новое. Почему же он всякий раз почти заболевал, столкнувшись со всеобщей ложью?
«Теперь я надеюсь только на старость, когда-то же она должна наступить, и тогда я перестану интересоваться маленькими девочками. Я просто не буду их замечать, когда они так вызывающе проходят мимо меня. Господи, как же это будет прекрасно, только тогда и начнется настоящая свободная жизнь!» Эти слова сказал ему когда-то один пожилой человек, большой художник, который из-за этой своей несчастной страсти вечно становился жертвой шантажа, судебных властей и охочей до сенсаций прессы. В последние годы Дойно часто вспоминал его. Он сам тоже стал надеяться, что старость и разочарования постепенно освободят его от его страсти, точно от порока, и он обретет равнодушие, чтобы безболезненно сносить свое время. Зачем он едет сейчас в этом переполненном поезде, усталый, страдающий бессонницей? Какое ему дело до извращения христианства? Зачем ему искать побежденных в далеком прошлом, что заставляет его становиться на их сторону, разделяя их справедливое, но бесполезное возмущение?
Дойно даже не пытался заснуть, он знал, что это ему не удастся.
Дом стоял на взгорке, метрах в двадцати от дороги. Виллы здесь были похожи одна на другую – массивные, рассчитанные на долгие годы. Стены серые, жалюзи на всех окнах выкрашены в зеленый цвет.
Дойно пришлось долго звонить, прежде чем открылась садовая калитка. Он медленно направился к дому и остановился перед тяжелой дубовой дверью.
– Встаньте точно посередине, – произнес чей-то усталый голос.
Дойно встал, как ему было велено.
– Кто вы такой? – последовал вопрос.
Он в точности повторил фразу, которую ему вдолбил Карел. Затем ему пришлось назвать свою фамилию, все свои псевдонимы и наконец даже дать свой нынешний адрес. Тогда человек за дверью спросил:
– А что у вас в левом кармане плаща? Выньте все из всех карманов и разложите это перед дверью!
Дойно вытащил из кармана овальную булку, из другого – Библию, снял плащ и все это положил на верхней ступеньке крыльца, затем он опустошил карманы пиджака и брюк и вывернул их наружу. Дверь открылась, за нею оказалась другая, которая стала медленно открываться, тогда как первая в том же темпе стала закрываться. Он поднял руки, мужчина ощупал его и только тогда спрятал револьвер. Они стояли в большом, во всю длину дома, холле. Здесь были несколько дверей и лестница, ведущая на второй этаж. С потолка лился ровный, белый и очень яркий свет.
– Я вас, вероятно, разбудил, – проговорил Дойно. На Вольфане был дождевик, а под ним пижама в красную полоску.
– Садитесь, Фабер. Вы меня не разбудили, я уже много дней не сплю. Я дремлю, но при этом все слышу, если кто-то приближается к дому, идет по улице или по тропинке за домом. – Он указал на обе входные двери, и Дойно только сейчас заметил странную систему зеркал, висевших над ними. И тут он понял, как мог Вольфан видеть его, когда он опорожнял карманы.
– У меня есть и слуховое устройство, микрофоны спрятаны даже в саду вокруг дома. Видите, все приготовлено на случай внезапного нападения, и не шесть дней назад, а много-много лет. Тогда я, естественно, имел в виду другую опасность!
– Удивительно умно все устроено! – восхитился Дойно.
– Да, но мне ничто не поможет, они меня в живых не оставят. Это вопрос часов или дней. Я полагаю, Карел прислал вас с каким-то планом – рассказывайте.
Дойно детально изложил всю затею, в результате которой Вольфан через тридцать часов окажется на борту корабля и сможет в течение сорока дней не ступать ни на один континент и тем самым избежать всякой опасности. Потом он сойдет на берег в Южной Америке, и у него будет время подготовить себе условия для совершенно новой жизни, так что преследователи на долгие годы потеряют его из виду. Капитан уже предупрежден, он ожидает пассажира, которого представит матросам, как журналиста, но он, разумеется, тоже не знает, что это Вольфан. Эту возможность бегства Карел как-то в минуту паники подготовил для себя, а теперь передает своему другу. Самое трудное сейчас – выйти из дому и уехать из этих мест, но у Дойно были предложения Карела и на этот счет.
Пока Дойно дотошно, во всех деталях, излагал план, Вольфан неподвижно сидел в глубоком кресле, опустив голову на грудь, и, казалось, дремал. И лишь уловив какой-то шорох, он поднял голову, посмотрел на зеркала и с помощью какого-то устройства, бывшего у него под рукой, переставил их. Его длинное лицо было ничем не примечательно, не интересно, его нельзя было назвать ни красивым, ни уродливым, ни умным, ни глупым. Ни единой приметной черты, ничего запоминающегося. Разве что глаза – водянисто-зеленые, за очками в белой оправе. Определить его возраст тоже было затруднительно. На вид лет двадцать восемь, а может, и все сорок. По всем приметам абсолютно заурядный человек. Такому везде легко улизнуть, подумал Дойно, разглядывая его. Он не похож на гениального организатора, на человека, уже годами властного над жизнью и смертью сотен людей. И уж совсем он не похож на того, что давным-давно распоряжается огромными богатствами.
– Звучит это все недурно, однако тут есть несколько маленьких ошибок, но ничего не попишешь. Знаете, Фабер, в чем состоит самая большая ошибка?
– Нет, но я плохо ориентируюсь в таких делах, я…
– Разумеется, вы никогда не служили в аппарате, да, я знаю, – перебил его Вольфан. – Хуже всего то, что этот план знает Карел, что именно он его создатель.
– Но он же хочет вас спасти, потому-то я и приехал.
– Это вы хотите меня спасти, я, правда, еще не знаю почему, но Карел? Хорошо, допустим, позавчера он хотел меня спасти или еще вчера утром, но днем он мог и передумать. А то обстоятельство, что он так детально знает весь план, позволяет ему уничтожить меня, где и когда ему вздумается.
Он сделал такой странный жест, словно подчеркивая им сказанное, молитвенно сложил руки. Только тут Дойно заметил, что в его пепельных волосах сверкает лысина, похожая на тонзуру.
– Почему он захочет вас уничтожить?
– Во-первых, потому что он мой друг, и мне он за слишком многое благодарен. А как иначе он сможет доказать свою верность партии, он просто обязан хотеть уничтожить меня, во-вторых…
– Но это же безумие!
– Почему, Фабер? Разве вы сами в течение многих лет не защищали те решения, против которых поначалу решительно возражали, и все только, чтобы доказать свою верность партии? Именно так и поступает Карел. Вы согласны?
– Но в данном случае это было бы актом самого подлого вероломства!
– Когда такой умный человек, как вы, прибегает к столь наивным аргументам или попросту к тавтологии, это означает, что он пытается прикрыться ложью. Вы согласны? Хорошо! Вчера после обеда отсюда исчезли все соглядатаи. Нет больше ни машин, терпящих аварию в семидесяти метрах перед домом, ни велосипедистов, устраивающих за домом пикник, ни грузовиков, шоферы которых никак не могут отыскать своих клиентов, ни рассеянных пешеходов, ни геодезистов с их приборами – все исчезло как по мановению волшебника! Таким образом, вчера около трех часов пополудни они решили действовать иначе.
– Если так, то… да, но в таком случае…
– Бросьте! А все-таки хорошо, что вы приехали. Вот уже четыре дня я ни с кем и словом не перемолвился. Столько лет я стремился хотя бы два дня пробыть в одиночестве. Я думал, что тогда я снова смогу писать – я был когда-то поэтом. Мельхиор тогда даже выбрал мне имя: Г.-Й. Ритон.
– Да, но Ритон умер, несколько лет назад утонул в Северном море, Мельхиор даже написал элегию: «И к водорослям обратился взор твой…» А теперь…
– Да, я сам тогда распустил этот слух. Я потерял надежду когда-нибудь вернуться к своей прежней жизни. Я не хотел больше посланий оттуда, они были слишком мучительным соблазном. И куда лучше было все это сломать – жутко и бесповоротно. Неожиданная смерть героя – наилучшее решение всех проблем не только для Romaciers[100]100
Романистов (фр.).
[Закрыть]. Вы согласны? Когда я отослал в Москву свое объяснение и отпустил всех своих сотрудников, я попытался наконец остаться в одиночестве и вновь пробудить к жизни Г.-Й. Ритона. Но тщетно! Я исчез даже для самого себя. И уже давно. Им придется убить гальванизированный труп.
Они посмотрели в правое верхнее зеркало. На улице слышны были приближающиеся шаги. В поле их зрения попала юная парочка, оба с тяжелыми рюкзаками, одеты они были тоже одинаково: синие спортивные рубашки, шорты, сандалии. Они шли, держась за руки. Возле ограды они остановились, девушка нагнулась поправить ремешок на левой сандалии. Разговор их был слышен так, словно они находились тут же, в холле.
– Конечно, я же тебе сразу сказал, что она неверно о тебе судит, и если бы она лучше знала тебя…
Девушка перебила его:
– Незачем ее убеждать, тебе должно быть просто безразлично, что она обо мне думает.
Они пошли дальше.
Для них светило солнце, все дороги были им открыты, их ждали леса и рощи – они вызывали полное доверие, даже не подозревая об этом. Дойно показалось, что он с незапамятных времен сидит в этом доме, что он пленник, всеми забытый и забывший весь мир. И все-таки ему надо сейчас встать и уйти. Поэт не обманулся, хотя был обманут. Ритон давно мертв, и взор его вновь обратился к водорослям. Но Оттокар Вольфан был человеком загадочным. Он пошел дурным путем, чтобы служить великому делу. И слишком поздно отвернулся от этого ремесла и попал под колеса машины, которую сам же и выдумал.
– Выходит, моя поездка была, увы, бессмысленной, – начал Дойно, он хотел добавить еще две-три фразы и уйти.
Вольфан, казалось, его не слышал и заговорил:
– Я уже годами обдумывал этот шаг, в последние месяцы мысль о нем так завладела мной, что я лишь на краткое мгновение мог от нее отделаться. И конечно, мне все время казалось, что сразу после разрыва придет такое чувство освобождения, что оно перевесит все, даже угрозу смерти. Но этого чувства нет. А как было с вами? Вы порвали с ними год назад, значит, вы уже прошли все стадии, это чувство, оно вам знакомо? Есть оно у вас теперь? – Вольфан наклонился вперед, создалось впечатление, что голова его как-то отделилась от тела, ни дать ни взять посмертная маска. Дойно отвел глаза и тихо произнес:
– Это была невыразимая грусть и желание больше не быть.
– Вот, значит, с какого разочарования начинается освобождение от этого рабства!
Он говорил как будто сам с собой, опять утонув в глубоком кресле, рот его исчез за отворотом пижамы.
– «Хочу в деяньях быть поэтом, а не в одних словах», – это написал молодой Ритон, а Вольфан ощутил разочарование от того, что никак не мог освободиться от деяний.
– Так я пойду, – привстав, сказал Дойно.
– Зачем? Поешьте сперва, вот там, в кладовой, вы найдете много вкусных вещей. Я пока уйду переоденусь, а вы тем временем поглядывайте иногда, что делается. А может, я еще и пойду с вами, просто так, как будто ничего и не было. А сейчас возьмите-ка вот эти два листочка, это мое письмо, газеты опубликовали только выдержки из него.
Вернувшись, он выглядел преобразившимся – в элегантном сером костюме он казался почти красивым. Все повадки уверенного в себе мужчины. Не портило его и то, что волосы, аккуратно зачесанные назад, прикрывали тонзуру.
– Ваше письмо, Вольфан, прекрасно написано, безусловно, ваши обвинения весьма остры, ваш приговор не подлежит обжалованию, но вы, конечно же, чересчур оптимистичны.
– Оптимистичен? – Вольфан рассмеялся, смех его звучал как-то по-мальчишески.
– Вот, к примеру, вы пишете: «Вам не удастся больше обманывать мир. Международный пролетариат будет судить вас за ваши злодеяния, вы раскаетесь в своих преступлениях. У мира хорошая память». Нет, дорогой мой Вольфан, я бы не стал полагаться на хорошую память мира. Если они победят нас, то Сталин через сто лет будет считаться не сыном грузинского сапожника, а сыном Божьим. В новых церквях с благоговейным трепетом будут произносить его имя и молить о защите. Детям в школах будут внушать, что мы покушались на его жизнь и лишь его святая невинность служила ему щитом и защитой. Поэтому ему вовсе и не надо умирать, чтобы освободить людей.
– Вы слишком мало едите и слишком много читаете Библию, Фабер. Я только сейчас это замечаю.
– Ничего вы не замечаете, Вольфан! Сядьте, я вам расскажу, как из монотеистической искупительной религии нескольких бедняков возникла церковь. Правда, это вас не развеселит, но вы поймете, что игра всегда крупнее, нежели люди в нее играющие.
Вольфан слушал только вполуха, слишком ясно осознавая странность ситуации: человек явился сюда, чтобы его спасти, а теперь задерживает его здесь пространным докладом о запутанных связях и событиях, довольно-таки актуальных две тысячи лет тому назад. Каждый час на счету, но Фабер, казалось, забыл, зачем он сюда явился. Вот с такими-то будущему сыну Божию из Грузии справляться легче всего. Вольфан еще раздумывал, не принять ли ему участие в подготовленной Карелом операции, но он уже был захвачен рассказом, ему передалось волнение Дойно, который вскочил и расхаживал взад и вперед по холлу. Вне всякого сомнения, существуют явные параллели, далекое прошлое, увиденное в таком освещении, под таким углом, и в самом деле может служить серьезным предостережением. Но если это так…
– И таким образом только однажды язычество одержало победу по всей линии. Тысячи местных богов праздновали Пасху, церкви заполнялись идолами, верующие ели Тело Господне и пили Его кровь – в точности как в худшие времена языческого варварства. Они не знали Библии, они жили в тени дьявола, трепетали перед преисподней и искали утешения в изображениях Девы Марии. Христа, Святого Духа, Спасителя распяли, и не на несколько дней, а на полторы тысячи лет.
– Может быть… я спрашиваю себя… Может, мне не следовало вас перебивать, – задумчиво проговорил Вольфан. – После всего, сказанного вами, это было бы безумием. Я не знаю, я и впрямь ничего больше не понимаю. – И вдруг воскликнул: – Господи, зачем вы все это мне рассказываете?
– Погодите, это было всего лишь констатацией общеизвестных фактов, но нас интересует другая сторона. Когда Павла призвали в Иерусалим, чтобы он оправдался перед христианской общиной…
Дойно умолк и проследил за взглядом Вольфана, напряженно всматривающегося в зеркала. На улице, вблизи ограды, стояла женщина. Вот она обернулась, помедлила, сделала два шага и вновь остановилась. Раскрыла сумочку и заглянула в нее – вероятно, посмотрелась в зеркальце; потом повозилась с пудреницей и помадой. Потом опять закрыла сумку и решительно направилась к калитке. Теперь она была отчетливо видна: среднего роста, широкая в кости, светловолосая, в сером костюме, белой блузке и серых туфлях. Она посмотрела на закрытые ставни второго этажа, обшарила взглядом сад, словно хотела убедиться, не прячется ли там кто-то. Она поднесла палец к кнопке звонка, она медлила, ждала. Чего?
Вольфан вскочил, потом присел на подлокотник кресла, не сводя глаз с зеркал. Дойно сказал проникновенно:
– Карел велел передать, чтобы вы остерегались женщины. Вы должны знать, кого он имел в виду.
Вольфан кивнул и изменил положение зеркал. Женщина позвонила и подошла к дверям дома. Выражение ее лица было серьезным, даже строгим. Но вдруг, словно повинуясь приказу, она изменила выражение лица, заулыбалась, приоткрыв рот. Она была уже не молода и, видимо, никогда не отличалась красотой – одна из тех женщин, которые становятся соблазнительницами, поскольку просто не в силах ждать, покуда мужчина наконец решится ее соблазнить. Такие женщины имеют успех.
Вольфан сделал знак Дойно. Тот взял телефонную трубку и спросил:
– Что вам угодно?
– Кто это говорит? – живо откликнулась она таким тоном, словно они до этого вели долгий разговор.
– Что вам угодно? Кто вы?
– Да где вы вообще? Откуда вы говорите? Я должна видеть, с кем имею дело.
Дойно не ответил. Она отступила на несколько шагов и подняла глаза к ставням второго этажа. Потом опять приблизилась к двери и крикнула:
– Скажите хозяину дома, что пришла Маргарета и срочно хочет переговорить с ним.
– Хозяин в отъезде, вернется не раньше, чем через неделю.
– Неправда! Скажете вы мне наконец, кто вы такой?
Дойно повернул вправо рычажок на трубке, теперь они могли говорить между собой так, чтобы женщина их не слышала. Но вид у Вольфана был какой-то отсутствующий, вся кровь отлила от лица – словно он застыл в напряженнейшем ожидании, обесценивающем все сущее, хотя ожидаемое еще далеко и неопределенно.
Женщина кричала, молила, угрожала, пыталась очаровать неведомого сторожа, чтобы он наконец впустил ее. Как бывает в летний полдень высоко в горных долинах – то повеет осенним холодом, то опять жаркое лето наступит; едва облака затянут солнце, зелень на склонах кажется необычайно темной; и тут же начинает светло сиять, едва коснется ее вырвавшийся на волю солнечный луч – так менялось выражение лица у этой женщины. Злоба и суровость сменялись многообещающей благодарностью и бесконечной нежностью.