Текст книги "Как слеза в океане"
Автор книги: Манес Шпербер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 69 страниц)
Мирин предложил закурить. Протягивая золотой портсигар, он сказал с улыбкой:
– Чувство юмора у вас всегда было неплохое, Милич, мы на ваших курсах не скучали. Но скажу вам, строго между нами: о моей голове беспокоиться нечего. Она прочно сидит на плечах, плечи у меня крепкие, перспективы большие, причем в любом смысле – вы понимаете, о чем я говорю.
Мирин был фаворитом в зените фавора и не мог представить себе, чтобы его солнце когда-нибудь могло закатиться. Он верил, что еще никто никогда так крепко не держал патрона – он называл его «Хозяином» – в своих руках. И сейчас он был уверен в этом как никогда, потому что только что вернулся от патрона, с которым провел несколько часов наедине.
Вассо ответил:
– Я бы не хотел поменяться с вами, хотя… Хотя в камере я страшно мерзну. Я в самом деле боюсь замерзнуть, но это единственное, чего я еще боюсь. Согласитесь, что хоть это и мучительно, однако объективного значения это не имеет.
– Если я правильно вас понимаю, то единственное, чего вы от меня хотите, это моя шуба.
– Да, и еще шапка. И то ненадолго – после моей ликвидации вы получите все обратно. Правда, вам самому придется позаботиться об этом.
– Я предлагаю вам жизнь, а вам нужна только шуба. Вы чересчур скромны, а это наказуемо.
Этот светский разговор Мирин вел еще какое-то время, Вассо лишь подбрасывал ему темы. Его не покидала мысль, что он, завернувшись в эту прекрасную шубу, мог бы до конца своих дней избавиться от холода.
– Ладно, шутки в сторону, поговорим серьезно. Повторяю: серьезно! Вы пишете, что отвергаете наш «полицейский взгляд на историю», но, надеюсь, не утратили нормальный взгляд на происходящее – не думаете, что мы все здесь спятили. Послушайте! Двадцать лет назад в этой стране произошла революция, ее готовили семьдесят лет. Теория революции была верна, и она победила – так тогда говорили. Но все, что произошло потом, в течение этих двадцати лет, доказывает, что эта теория ошибочна. Все происходящее сейчас в мире доказывает, что времена восстаний, бунтов и революционных захватов власти кончились, повторяю: кончились, прошли. Потому что сейчас другое оружие, другие методы ведения войны, другие условия работы массовых организаций. Теория о революционности масс, возможно, оправдывала себя прежде, хотя и тогда уже не была верна полностью. Теперь же она себя не оправдывает и целиком ошибочна. В новых условиях массы – это вода: осветишь их красным светом, они будут красными, осветишь зеленым – зелеными.
Вассо с любопытством отметил перемену в речи и жестах Мирина: было очевидно, что он кому-то подражает, вероятно, своему патрону, повторяя его тоном его же сокровеннейшие мысли. Это был новый, эзотерический катехизис, неосторожно выданный Мириным.
– Сейчас мы собираемся покончить с последними из бывших попутчиков, действительными или потенциальными бунтарями, все еще ссылающимися на революцию. И учитывать приходится не то, что они когда-то приносили пользу, а только то, что теперь они могут принести вред, потому что отказываются признать эту новую действительность. А имя этой действительности – власть. Вы понимаете, что я говорю, Милич?
– Да, Мирин, вполне, это очень просто.
– Почему – просто? – искренне удивился Мирин.
– Ну, потому что в других странах все это проходят в школе. Эта старая и довольно пошлая истина.
– Что вы такое говорите? Нет, вы просто не поняли. Или вот что, слушайте, это же диалектика. Слова остались те же самые, и для всех мы проповедуем все ту же теорию, но ее содержание в корне изменилось. Теперь понимаете?
– Да, да, – успокоил его Вассо, ему не хотелось разочаровывать молодого человека, – продолжайте, это очень интересно.
– Нет, это не просто интересно. Это обстоятельства решающие, я повторяю: ре-ша-ющие. Это значит: никакая революция больше успеха иметь не будет, ни в Германии, ни у вас, нигде. Но в один прекрасный день в Бухаресте, в Варшаве, в Софии, в Белграде, в Анкаре появимся мы, то есть наши парашютисты, наши танки, наша артиллерия, войска НКВД. Массы проснутся и обнаружат, что все уже сделано. Они выйдут на улицы, покричат «ура», естественно, – а потом марш на фабрики, на поля, в шахты! Массы никогда не завоюют власть, да она им и ни к чему – они все равно не сумеют ее удержать. Это власть, наша власть завоюет массы – без революции; без гражданской войны. Вот в чем состоят эти новые, абсолютно все решающие обстоятельства, теперь вам понятно, Милич?
– Все понятно, это вы очень хорошо сказали насчет власти, которая завоюет массы. А власть, конечно, – должна быть монолитной, и чём больше масс, то есть стран, она завоюет, тем эта монолитность для нее важнее. Было бы нелепо, если бы вы пришли в Белград, а мы вдруг взяли и начали делать революцию – такая революция, конечно, была бы контрреволюцией, потому что власть-то уже была бы у вас.
– Очень хорошо! – прокомментировал Мирин.
– А революционеров, которые начали бы ее делать, в сущности, следует считать контрреволюционерами уже сегодня. Они сами, правда, этого не знают, именно потому, что живут устарелыми представлениями о самих себе и своих задачах. А оставлять контрреволюционеров в живых, чтобы они потом выросли, когда их можно ликвидировать уже сегодня, это нелепость. Следовательно…
– Следовательно, вы великолепно все поняли, это замечательно! – Радость, даже счастье светилось в глазах Мирина. – В хижине последнего сербского крестьянина, в доме у каждого рабочего, в каждой мастерской будет рядом с портретом Хозяина висеть и ваш портрет. По всей стране будут праздновать ваш день рождения, день ваших именин, как сейчас празднуют первый день Пасхи. Вы станете нашим человеком, властью от нашей власти, стальным героем нового, стального века, у которого есть только одно, повторяю, только одно имя: Сталин.
Сказать бы этому идолопоклоннику, что его «новые, абсолютно все решающие обстоятельства» стары как мир, что это извечное заблуждение властителей, за которое потом поплатятся их внуки или правнуки. Власть всегда завоевывала массы, именно потому что она – власть. А массы кричали «ура» и «да здравствует», они пели, вопили, убивали и давали убивать себя, чтобы кануть в безымянность. Все это старо как смерть. Если массы когда-нибудь наконец завоюют и удержат власть, тогда власть утратит свою сущность, да и имя тоже, а массы утратят свою безымянность и бесчеловечность. За это и шла борьба – Мирины проиграли ее и перешли на другую сторону, заявляя, однако, что достигли истинной цели. Это – диалектика, говорит этот маленький Мирин, глашатай Мирина большого. Слова, сказал он, остались те же, только содержание их изменилось. Знамя осталось красным от крови мучеников, которых мы чтим, потому что погибли они еще до того, как у нас появилась власть убить их. Мы по-прежнему говорим: революция, социализм, свобода, но содержание этих слов изменилось – это государственная тайна, никому не говорите об этом!
– Сколько вам было лет, Мирин, в семнадцатом году, когда массы на какое-то время завоевали власть?
– Одиннадцать. Не массы тогда завоевали власть, а Военно-революционный комитет партии под руководством Сталина.
– Да, да. Когда вы ходили на мои лекции, вам было девятнадцать. Тогда вы не считали, что власть завоевал Военно-революционный комитет, значит, вы успели изменить мнение. Типичная глупость могущественных людей, полагающих, что они могут и прошлое изменять по своему усмотрению. Бедняга Мирин, вы стали могущественным человеком.
Мирин возразил:
– Если я сейчас, в три часа ночи, дам указание: к двенадцати часам завтрашнего дня подготовить материал, неоспоримо доказывающий, что вы, Вассо Милич, с рождения и до двенадцати часов завтрашнего дня были и оставались величайшим, преданнейшим и мудрейшим революционером, то целая группа интеллигентных, образованных людей немедленно засядет за работу, и завтра в двенадцать у меня в руках будет пятьдесят страниц таких неопровержимых доказательств, сопровождаемых всеми необходимыми цитатами. То же будет, и если я захочу иметь доказательства противоположного. В этом последнем случае окажется, что вы с самого рождения были врагом рабочего класса, прислужником капитализма и агентом полиции. А из тех трех коммунистов, которые имеются в вашей родной деревне, двое подтвердят, что вы всегда были ядовитой гадиной, третьего же вышибут из партии за то, что он провозгласил то же самое недостаточно быстро. Ну так как, Милич, вы по-прежнему считаете, что исправлять прошлое – это глупость?
– Да, уже хотя бы ради этого третьего.
– Его быстро ликвидируют.
– Такой третий найдется в каждой деревне. А в городах еще больше.
– Одну половину из них ликвидируют, а другая покается и подчинится.
– Какая тотальная, тоталитарная глупость: вам придется убить тысячи людей, чтобы изменить мое прошлое. И все равно вы упустите хотя бы одного человека, проморгаете хотя бы один документ. Полиция истории не делает, она лишь расставляет знаки препинания – да и то обычно неграмотно, неверно – в тех или иных из ее мрачных эпизодов. Вот вам и опять ваш полицейский взгляд на историю, а я придерживаюсь материалистического взгляда.
– То есть?
– Вы меня убьете.
– Но я не хочу вас убивать, я-то как раз хочу спасти вас, повторяю: спасти.
– Вы читали мое заявление, мне нечего ни добавить, ни убавить.
Мирин взволнованно начал убеждать его, но Вассо почти не слушал. Он устал и хотел спать, все это его уже не интересовало. Мара была спасена, это самое главное. Пятый акт будет разыгран, автор, не уверенный в его окончательном эффекте, торопится дописать еще одну сцену, ненужную, потому что конец и так ясен. Мирин не был гонцом короля, принесшим спасительную весть, он был посредником, торгашом, ищущим, где бы повыгоднее купить, продать, обменять и обмануть.
Мирин говорил, все больше возбуждаясь, он начал ходить по комнате взад и вперед. Вассо снова стало холодно. Он подумал даже, что этот холод засел у него в костях, потому что в комнате было хотя уже и не жарко, но достаточно тепло.
Он сел и закрыл глаза, открывая их лишь время от времени, чтобы полюбоваться шубой. Еще ни одна вещь в жизни не казалась ему столь желанной.
– Вы спите? – закричал на него Мирин. – Вы спите!
– Нет, я так, дремлю.
– Вы либо сумасшедший, либо симулируете сумасшествие.
И внезапно рывком вытащил Вассо из кресла, схватив его за плечи:
– Вы не сумасшедший, вы безжалостный человек! Ну сжальтесь же над собой! – И закричал как одержимый: – Сжальтесь, Милич, сжальтесь, сжальтесь!
Вассо закрыл глаза, покачал головой – голос совершенно отказал ему, он снова почувствовал все, что ему угрожало. Наконец Мирин отпустил его; хлопнула дверь. Вассо открыл глаза, заметил, что все еще качает головой, и обхватил ее обеими руками.
И услышал странный, звериный звук, исходивший от него самого, – он рыдал. Он быстро отошел к окну. Повернувшись спиной к двери, он решил стоять так до тех пор, пока за ним не придут. Но ему пришлось сесть, иначе он стал бы биться головой об оконную раму.
Скоро за ним пришли и отвезли обратно в тюрьму. Костюм и башмаки с него сняли, отобрали один из двух носовых платков и сигареты. Старого тряпья не нашли, поэтому он остался в белье, но остаток ночи провел в караульном помещении, где топилась печка. Только утром ему выдали старый, рваный костюм, брюки были коротки, пиджак широк. Его отвели в крохотную камеру, и он снова остался один.
Он лег в надежде, что сможет проспать этот день. Он был спокоен, почти счастлив, и мешал ему лишь кисловатый запах чужого пиджака. В приключениях этой ночи волнующим и опасным оказался только конец. Противостоять врагу с его хитрыми приманками легко, но устоять перед сочувствием, дружелюбием, любовью почти невозможно. Но они сделали ошибку, перехитрили сами себя: если бы они до этого не поместили его в одну камеру с Джурой, Владко и другими, если бы он все это время пробыл наедине со своими устными письмами и рыжим человечком, то мог и не устоять перед проявленной Мириным симпатией.
Уже засыпая, Вассо не мог не улыбнуться агрессивной непонятливости могущественного Мирина. «Вы сдохнуть готовы, лишь бы соблюсти обряд, повторяю: именно обряд революции!» Это Мирины сделали из революции обряд – «слова те же, но содержание изменилось», – потому и думают, что революционеры отдают жизнь за сохранение какого-то обряда. Надо было бы рассказать это Маре, описать ей всю сцену от начала и до конца.
В этой крохотной камере Вассо прожил еще тридцать пять дней, последних дней своей жизни. Он начал было снова сочинять письма, но через несколько дней бросил, после того единственного письма, которое было адресовано не Дойно. Он долго мучился, пытаясь вспомнить имя адресата, но это ему так и не удалось. Однако он отчетливо видел светловолосого юношу, его покрасневший лоб, мебель в его комнате с балконом. «Этого письма, мой славный товарищ, ты никогда не получишь. Тому есть причины, имеющие отношение и к тебе, и к тому разговору, который мы вели с тобой шесть лет назад. Мы разговаривали ночью, перед твоим отъездом ко мне на родину, и пытались найти истину. Я сказал, что нам нельзя испытывать сострадание, а ты усомнился в этом. Мой путь, насильственно сокращенный, подходит к концу. У того, кто умирает так, как я, остаются недоговоренными многие разговоры, но именно наш с тобой разговор нашел хорошее завершение в моей смерти: я умираю без сострадания, да, я умираю, потому что не хочу, чтобы мне сострадали. И остаюсь тем самым верен не только себе, но и нашему делу, ибо…» Тут письмо обрывалось, потому что Вассо вдруг посетило необычайно ясное и отчетливое воспоминание. Он вновь увидел рыжего человечка – да, тот был уже не молод, лет пятидесяти, – на пограничном вокзале в Базеле; он стоял перед человеком в форме, который смотрел на него сверху вниз с насмешкой и презрением, а человечек со слезами причитал:
– Что же вы делаете, что вы со мной делаете, ну пожалуйста, сжальтесь, что же со мной будет, умоляю вас! – и в жутком отчаянии молотил себя кулаками по голове.
Так вот что это было. Вассо разбудили тогда его причитания, это был, видимо, еврейский беженец. Вассо стоял у окна купе, размышляя, не стоит ли вмешаться, но это было бы против правил конспирации, требовавшей не привлекать к себе внимания. Он не имел права сострадать горю одного-единственного человека. Вассо был счастлив, что вспомнил об этом, теперь ясно, почему этот человечек явился ему таким странным образом через несколько часов после отъезда Мары, когда он остался в одиночестве, дожидаясь неотвратимого конца. Теперь, когда тайна была раскрыта, этот его странный товарищ по одиночеству должен исчезнуть.
Но он не исчез даже в те два дня, которые провел в его камере Карел.
Однако Вассо больше не сочинял писем. Он все больше отдалялся от всего, что наполняло его взрослую жизнь, – в нем оживали картины, звуки детства и ранней юности. Отчетливее всего вспоминалась местность: река, ивы, фруктовые сады, осеннее жнивье и размытые дождем проселочные дороги. Иногда в этих картинах он видел и себя, своих родителей, брата, девушку, которая умерла молодой, Мару. В ушах у него звучали крестьянские песни, раздавался лай собак – он жадно вслушивался во все звуки, вглядывался в этот мир застывших картин. Все было неподвижно, даже время.
Его четырежды водили на допрос, он молчал. Они и не подозревали, что он уже слишком далеко от них и что никакая их сила, ни крики, ни безжалостно яркий свет не возвратят его из родной деревни.
После четвертого допроса к нему в камеру пришел человек, представившийся врачом. Прежде чем уйти, он шепнул ему:
– Будьте осторожны, товарищ. Сумасшедшие дома во всем мире – ад, а у нас тем более. Возьмите себя в руки, попытайтесь надеяться, к вам придет отчаяние – и это будет нормально. Вы хотя бы слышите меня?
– Вы правы, у меня нет отчаяния, потому что нет надежды.
– Но это-то как раз и не нормально. Только мертвые да душевнобольные в последней стадии не способны надеяться – или отчаиваться, что, в сущности, одно и то же.
– Да, я уже мертв.
– Нет, человек не мертв, если он не хочет этого. Для этого он должен умереть или убить себя.
– Нет, вы не поняли. Для тех, в ком я буду жить, я уже мертв, для них моя дальнейшая жизнь уже началась.
– Вы действительно сошли с ума! – воскликнул врач, но тут же поправился, услышав шаги приближающегося охранника: – Нет, вы только симулируете, вы совершенно нормальны. Совершенно!
После этого разговора рыжий человечек начал приходить снова, особенно по ночам, так как холод не давал Вассо уснуть.
Он не спал, когда они пришли за ним; ему показалось, что путь был долгим. Ну вот, наверное, и последний коридор, подумал он и остановился. Один из сопровождающих сказал беззлобно:
– Дальше, дальше, вы еще не дошли.
Они снова тронулись в путь. Впереди он увидел белые каменные ступени школы, это было воспоминание, он знал это, однако шел прямо к ним, они были еще далеко, но время у него было. Белые ступени под солнцем, под добрым, теплым солнцем, под ласковым, теплым, ласковым солнцем, под ласковым… Это было последнее слово, сопровождавшее последнюю картину. Он упал ничком на каменные ступени.
3
– Конечно, жизнь продолжается, а что еще она может делать, если все ее так любят и славят, хотя и есть за что, – сказал Карел; он был уже трезв. – И если ты сейчас завопишь: «Вассо никто не заменит!», я тебе отвечу: его никто и не собирается заменять, потому что он уже давно стал не нужен. Наш Супер-Карел, как всегда, расстрелял труп. Весна командует партией, Зима воюет в Испании и на днях падет там, как падает с телеграфного провода в сугроб замерзший воробей: беззвучно, такой здоровенный парень, а все равно беззвучно.
– Вассо погиб, Зённеке погиб, – повторил Дойно.
– Зато жив твой старый Штеттен, возвращайся к нему, Вассо предсказал тебе и это.
– Да, он это предвидел. Так он и жил: его глаза всегда видели будущее, он слышал, как растет трава, которую потом растопчут Карелы. Это он тоже говорил. Но вы все-таки не решились оклеветать его, ни его, ни Зённеке.
– По причине весьма прозаической: экономили преступления!
– То есть?
– То есть те преступления, в которых они сознаться не захотели, потом используют, чтобы обвинить и опоганить других. Тот небольшой набор преступлений, из которых можно сделать такие процессы, приходится расходовать экономно. Потому-то мне и удалось кое-чего добиться: ты заберешься в какой-нибудь Богом забытый угол, будешь молчать, все забудешь, и тебя забудут. Годика через два можешь опубликовать какую-нибудь научную работу, например, о влиянии чего-нибудь, не шибко значительного, на что-нибудь, тоже не шибко значительное, в средние века. Позже, если будешь вести себя тихо, сможешь подняться до семнадцатого века, но не выше. Восемнадцатый будь добр оставить в покое, там уже начинаются намеки. Сам понимаешь, политический труп смердеть не должен, придется стать мороженым мясом. Холодильник или самоубийство – вот и весь выбор. Не будь дураком, выбирай холодильник!
– Что ж, ты все сказал, Карел, произнес, и не раз, свое последнее слово, пора нам и расстаться.
– А, тебе хочется остаться одному – холодильник зовет.
– Уходи, Карел, я не могу больше выносить тебя. Ты хотел только одного, за этим тебя ко мне и прислали, чтобы я молчал и быстро, не теряя времени, выбрал себе смерть или холодильник. Скажи им, что я буду молчать, но не ради вас, а потому что кроме вас существуют и другие, этот гнусный мир Гитлеров и Славко. До тех пор пока существует этот мир, я не буду бороться с вами. Постараюсь думать только о них, день и ночь, чтобы забыть о вас. Только так я смогу молча выносить это соседство во времени с Карелами и Супер-Карелами. А теперь уходи!
– Я еще не сказал своего самого последнего слова, и ты выслушаешь его, даже если мне придется привязать тебя к стулу. Запомни: безвинным никто не умирает, потому что никто не живет безвинным. Если бы меня там прикончили, ты бы подумал, что в Мариных подозрениях насчет меня была доля истины. «Карел-Техник – фигура, вероятно, и в самом деле сомнительная», – сказал ты Зённеке в Праге. Но ты не сказал ему, что вы сами этого хотели, что я был нужен вам именно в таком качестве.
– Зачем бы я стал говорить это Зённеке, он и сам знал, чем ты занимаешься.
– Но я не хотел этим заниматься, это не по мне, меня тянуло обратно в профсоюзы, но меня не отпускали. Еще пару недель, еще несколько месяцев, и тебя заменят, твердили мне. А потом пришла беда, и никому не было дела, что там у меня стряслось, – так было удобнее. Ты знаешь, о чем я говорю.
– Нет.
– Врешь, знаешь. И знал с самого начала, когда все только затевалось.
– Я лишь догадывался.
– Потому что не хотел ничего знать, история-то неприятная. Вспомни, как я тогда приехал к тебе в Париж и свалился с тяжелейшим гриппом: я начал было тебе рассказывать, но ты заторопился, у тебя, мол, важная встреча, и сказал: «Карел, у тебя жар. Расскажешь мне все потом, когда выздоровеешь!» Ты просто не хотел слушать.
– У тебя был жар, и я защищал тебя от тебя же самого.
– Теперь у меня жара нет, и защищать себя я тебе не дам.
Его рассказ сначала был ясен, и нить его не прерывалась, но вскоре он стал иным. Карел часто уходил в сторону, рассказывая о чем-то другом. Казалось, он ищет обходные пути, тянет время, потому что боится подойти к той части рассказа, которая одна и была важна. Он становился все неувереннее, вдруг забывал и, казалось, с трудом находил самые простые слова, даже голос его изменился, то и дело срывался.
Когда его арестовали, это было незадолго до всеобщей забастовки, они, конечно, знали, что он был тем «Техником», в руках которого сходились многие нити подпольной организации. Славко испробовал все средства, но Карел молчал, не поддавался ни на какие уловки, и никакие пытки не могли сломить его волю.
– Помнишь, однажды ты показал мне автопортрет одного старого художника и, уже не помню, в какой связи, сказал: «Когда тебя пытают, нельзя говорить „нет“! Это средство помогает лишь на минуту, но надолго его не хватает, и в конце концов оно приводит к покорности или к преступлению. Во время пытки надо ухватиться за какую-нибудь положительную мысль и не выпускать ее, что бы ни случилось». Тогда я вовремя вспомнил об этом, Дойно. И непрерывно думал только о Злате. И каждый раз, приходя в сознание, сразу снова хватался за эту мысль.
Так продолжалось семнадцать дней. На восемнадцатый день Славко сказал ему:
– Сегодня допроса не будет, завтра не будет и послезавтра тоже. Ты мне надоел, ты нагнал на меня такую тоску, что я из-за тебя пью уже вдвое больше обычного. Моя печень, конечно, никого не заботит. Разве я сказал никого? Я ошибся, на свете есть человек, у которого всегда найдется для меня теплое человеческое чувство: Злата. Да-да, твоя Злата.
После этого его на целую неделю оставили в покое, даже врач приходил несколько раз, чтобы обработать ему колено, спину и пальцы. Ему носили из ресторана хорошую еду, даже вино к каждой трапезе, давали сигареты и книги.
Однажды утром Славко явился к нему совершенно один. Он был абсолютно трезв, но выглядел бледным и немного смущенным. Он сказал:
– Теперь решай сам, только быстро. Выбирай: либо ты раскалываешься и выкладываешь все, что положено, либо ничего не говоришь, я тебя отпускаю, но ты больше никогда – слышишь, никогда – не увидишь свою Злату. Решай быстрее, не нагоняй на меня тоску!
Карел ответил:
– Мне рассказывать нечего.
– Значит, ты отказываешься от Златы?
– Мне нечего рассказывать.
И его выпустили, правда, не сразу, а примерно через месяц. Раны уже почти зарубцевались, колено стало лучше, оно болело уже не так сильно, если он ходил осторожно, даже ногти снова начали отрастать.
Так он и захромал на волю. Златы не было, его ключ от ее комнаты был далеко, он сел на верхнюю ступеньку лестницы, которая вела в ее мансарду, и стал ждать. Его выпустили в четыре часа дня, он просидел весь вечер и всю ночь. Утром пришла Мара. Товарищи узнали, что он на свободе, и ждали его. Так как он все не приходил, Мара – кто же еще? – надумала искать его у Златы.
– Так она и нашла меня там в ту ночь. Остановилась за три ступеньки до меня, поглядела так и спросила: «Почему тебя выпустили, ты что, раскололся?» – «Мне нечего сказать», – ответил я. Это у меня вырвалось, я ведь столько месяцев только эти слова и повторял. Сначала она испугалась, но потом поняла, поднялась ко мне, обняла и поцеловала. Но она опоздала. На целую минуту, на целую вечность.
Она помогла ему встать, но идти он не мог, колено разболелось. Тогда она взвалила его на спину и снесла вниз с четвертого этажа.
Его хотели отправить в деревню, на поправку, а также подальше от Славко, который мог снова посадить его, так что лучше было скрыться. Но он хотел сначала найти Злату. Однако никто не знал, где она. Посылали одного уважаемого адвоката к Славко, узнавали в Белграде – никаких следов. Родители получили от нее одно короткое письмо: не нужно беспокоиться, ей пришлось срочно уехать за границу. Она вернется через десять дней. С тех пор прошло пять недель.
Карел бросил искать, уехал в деревню, ждал там. Началась всеобщая забастовка. На счету был каждый человек, поэтому он снова принялся за работу, нужно было делать самые отчаянные вещи, опасность была велика, лучше было не поручать их другим, если можно сделать самому. Он прошел через все опасности, и с ним ничего не случилось. Он нарочно совершил для пробы несколько оплошностей – они остались без последствий. Тогда-то у него впервые и зародилось подозрение. Он направился к Вассо, который уже скрывался.
– Я сказал ему: «Со мной что-то не так, Славко щадит меня – почему?» – и он ответил, не глядя на меня: «Если он действительно тебя щадит, если это не очередной его грязный трюк, то это из-за Златы. Тебе ведь наверняка уже сказали, что она живет у него, она его любовница». Ты понимаешь, они все тогда уже знали правду, один я ничего не знал. Да и потом, кого во всей этой суматохе заботили личные дела, какая-то бывшая подружка Карела, одна из многих – так они, наверное, говорили.
Здесь нить рассказа Карела начала прерываться. Он пытался объяснить Дойно, что значила для него эта девушка, но это ему не удавалось. Каждое слово, едва выговоренное, уже казалось ему неверным, не имеющим отношения к тому, что он хотел сказать на самом деле. Он вдруг заговорил о своей сестре, сначала даже нельзя было понять почему. Удивительно наивными словами он описывал ее чистоту, ее доброту, под влиянием которой добрели даже самые злые люди, если ей приходилось иметь с ними дело. Оказывается, Злата была похожа на эту его сестру, только она была моложе и потому более открыта жизни, любви и в конечном итоге даже коммунистическому движению. Злата любила его, что казалось ему незаслуженным, как чудо. А он – он любил ее так, что не хотел делить ее даже с партией, больше всего ему хотелось где-нибудь ее спрятать. Но она настояла на том, что будет делить с ним все, в том числе и опасности, будет вместе с ним и гореть, и стынуть, так она сама сказала. И так оно и было.
– А ты, Дойно, когда узнал о том, что случилось со Златой?
– После убийства Андрея, после того, как убили Войко, когда я и сам начал что-то подозревать.
– Рассказывай дальше ты, я больше ничего не знаю, кроме того, что Славко держал Злату у себя.
Прошло еще какое-то время. И вот однажды Карел снова встретил Славко. Это, конечно, было не случайно, тот поджидал его, чтобы сообщить, что жизнь Златы в опасности. Карел ответил, что это ему глубоко безразлично, но комиссар угрожал, и ему пришлось пойти за ним в тот пригородный домик, где была Злата.
– Что же делать, Дойно, я должен все это рассказать тебе, а я не могу, у меня такое чувство, что я все больше запутываюсь в какой-то колючей проволоке. Но ты и сам догадаешься, ты уже видишь, к чему все идет, лучше задавай мне вопросы, чтобы я мог отвечать «да» или «нет», вот и соберешь все по кусочкам. Помоги же мне!
Теперь Дойно захотелось взглянуть на него, погладить по руке, но он с детства боялся смотреть человеку в лицо, когда это лицо искажено унижением. Он знал, что униженному можно помочь только одним: не давать ему усомниться в своем достоинстве, а, наоборот, всячески укреплять его в нем.
– Это ничего, давай отложим до другого раза.
– Другого раза не будет, задавай вопросы!
– Хорошо. Значит, ты пошел с ним и увидел Злату. Она пригрозила, что убьет себя, потому-то этот подонок и пошел за тобой. И кроме того, ему уже хотелось от нее избавиться.
– Нет.
– Хорошо, значит, он хотел, чтобы ты успокоил Злату, поговорил с ней. Ведь она любила тебя и поддалась этому полицейскому только потому, что знала – он будет пытать тебя и под конец убьет. Она хотела спасти тебя. Не обижайся, Карел, я не люблю мелодрам. Но, возможно, это только часть правды. Она хотела тебя спасти, это нормально, но – ты говорил о ее чистоте, – возможно, она хотела спасти и Славко. А женщину, вознамерившуюся спасать мужские души, бывает затащить в постель легче, чем какую-нибудь веселую вдову.
– Не говори так, ты не знал Злату!
– Она умерла?
– Да, утопилась.
– Значит, все уже сказано, история закончилась.
– Ничего не сказано, просто ты думаешь только о Вассо и хочешь мне отомстить.
– Да, я думаю только о нем. Теперь, после такой его смерти, все стало очень сомнительным. Может быть, ты мне скажешь, зачем тебе было молча переносить пытки, чтобы уберечь его, когда они вырывали тебе ногти, если потом, когда тебе было поручено его охранять, ты выдал его убийцам. Из-за этого даже гибель Златы утратила смысл и твоя скорбь по ней – тоже. Даже то, что ты делил со Славко не только Злату, но и свои секреты, теперь тоже ничего не значит.
– Ты ничего не понял. Я не делил со Славко никаких секретов. Я тогда сразу же уехал за границу и не хотел больше возвращаться, не хотел жить вблизи от Златы. Но меня отослали обратно, дав задание снова наладить с ней связь. От этого задания я отбивался так, как борется за свою жизнь человек, которого все глубже затягивает водоворотом. Но пришлось подчиниться, пришлось шагнуть в это болото, стать сомнительной фигурой, жить в кошмаре вечных двусмысленностей. Зато сумел спастись аппарат, зато я сумел спасти многих товарищей. И не забывай, чистюля Дойно, что я и тебя защищал, охранял каждый твой шаг, пока ты был у нас в стране, чтобы на тебя и пылинка не упала. И платил за все я и никто другой.
– И еще Андрей, и Войко, и многие другие.
– Нет, это неправда. Я все подготовил, чтобы Андрей мог спокойно уехать из страны, он сам, несмотря на мое предупреждение, отправился к своей девчонке. От Златы Славко знал, что она у него есть. Войко? Его я не защищал, это правда. Но для партии он все равно уже был потерян. Зачем же мне нужно было защищать его? Нет, из них из всех, живых и мертвых, жертвой стал только один человек – я. В смерти-то ничего страшного нет, не надо делать из нее драму. А вот жить так, как вы заставляли меня все эти годы, жить, как…