Текст книги "Как слеза в океане"
Автор книги: Манес Шпербер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 63 (всего у книги 69 страниц)
– Хватит болтать! Подложи дров, а то молоко не закипит, – крикнул ему Эди.
– Оставьте его, доктор Рубин! – вмешался примирительно Бене. – Твои печеные яблочки действительно очень вкусные, Мендл. Так ты думаешь, я смогу помочь ребенку?
– А почему бы мне так не думать? Доктор не помог, и если какая-то там злая золовка сумела сглазить ребенка, то как же я могу поверить, что цадик Волыни не справится с ее чарами? Рабби сейчас нужно попить молочка, а потом я сбегаю вниз и приведу сюда женщину с ребенком, и все опять будет хорошо. Войтек будет ходить, его мать будет нам благодарна и разрешит мне поработать в ее доме, это мои руки, я же говорю, наверное, малокровие… Я пойду и скоро вернусь назад.
Через некоторое время он опять возник на пороге, широко распахнув дверь перед полной молодой женщиной. Она несла на руках мальчика, живые глазки которого с любопытством разглядывали помещение. В руке она держала калач с витой дужкой, она принесла его, по-видимому, в качестве презента. Бене кивнул ей и сказал:
– Вложи Войтеку хлеб в обе руки и поставь его на пол!
– Но он упадет, ваше благородие.
– Нет, Войтек, ты не упадешь, потому что ты должен принести мне хлеб. Мне нужен хлеб, я голоден, а ты, ты добрый мальчик, и ты хочешь мне помочь. Держи хлеб крепко обеими руками и иди ко мне!
Мальчик качнулся, вытянув вперед обе руки, словно бы искал опору, и, казалось, найдя ее в хлебе, сделал шаг вперед, помедлил и переставил другую ножку тоже, Бене манил его к себе, и Войтек, глядя то на хлеб, то на больного, медленно шел вперед. Наконец он достиг изголовья постели.
– Что ты сейчас сделал, Войтек? – спросил Бене и обхватил ручонки ребенка. Тот молчал.
– Ты шел, ты можешь ходить. Дай мне хлеб. Мендл даст тебе полешко, и ты пойдешь с ним к маме и отдашь ей его, потому что она любит тебя, а ты любишь ее.
Ребенок сделал так, как ему было приказано. Потом ему дали ложку. Он опять тронулся в путь и принес Бене ложку. Его мать кинулась к постели, опустилась на колени и забормотала:
– От позора и стыда избавил нас пан, от бесчестия. Пусть пан теперь благословит моего сына!
– Встань, женщина, перед человеком нельзя опускаться на колени. Войтек не ходил, потому что его мать слишком долго носила его на руках. А когда Войтеку позволили самому что-то нести, тогда он и захотел пойти. Как сказано, Бог посылает исцеление впереди болезни.
Он попросил Мендла дать ему печеное яблоко, произнес благословение и протянул по половинке яблока матери и ребенку.
– Пойдемте теперь, пани Белиньская, я вам все потом объясню, – сказал Ройзен жене садовника, которая все так и стояла, плача, и глядела на ребенка, как тот, держа ложку в вытянутых ручонках, неуверенными шажками ходил от открытой двери к постели и обратно. На лице его было написано удивление и гордость.
– О, как все хорошо получается, если рабби этого захочет, – воскликнул Мендл, когда вернулся вскоре назад. – Сейчас я поставлю сварить несколько яичек, они совсем свеженькие, мать Войтека навязала мне их. Руки у меня от них согреются, и я поиграю. Разве человеку много нужно? Каждые два, три дня одно чудо, скажу я вам, одно совсем маленькое, крошечное чудо, и все пойдет совсем по-другому, легко и приятно. Женщина сказала, я могу работать у нее в доме. А там тепло, там натоплено, как у больших вельмож…
– А разве у тебя не натоплено?
– Да как же можно там топить, когда там нет печки? Я ведь сплю на чердаке, собственно, это даже и не чердак вовсе, а…
– Тогда с сегодняшнего дня ты будешь спать здесь и здесь ткать свой ковер. Прости, что я не подумал об этом раньше.
Но Мендл предпочел остаться у себя. Он был со многими связан там, внизу, а отныне, после свершенного чуда, так и так все должно было пойти по-другому.
Он не ошибся. Не проходило и дня, чтобы он кого-нибудь не приводил к Бене. Весть распространилась мгновенно, что в монастыре объявился чудодей, один из тех раввинов, которым и католик может довериться, и тот отводит от людей злую судьбу. Тайна достигла сначала ушей тех, кто был связан с монастырем. Они торопились посетить монастырь, приносили монахиням и раввину подарки. Всем хотелось чуда, хотя бы маленького или, по крайней мере, действенного благословения.
Последние двадцать три дня его жизни пролетели для Бене быстро. Он заполнил их молениями за страждущих. Он выслушивал их произносимые шепотом жалобы так, как это имел обыкновение делать его отец: уделяя внимание не столько самой просьбе, сколько тому, что выдавало сущность просителя.
Он заметно ослаб за эти недели, но, несмотря на энергичные протесты Эди, не позволял отказывать никому, кто приходил побеседовать с ним. Впрочем, за порядком во всем следил Мендл. Он исполнял роль габая[182]182
Габай – священнослужитель в синагоге, занимающийся сбором пожертвований.
[Закрыть] – служки и распорядителя. Вполне вероятно, что он не возражал против того, чтобы аудиенции оплачивались. Он проникся важностью своей собственной персоны, добыл для себя каким-то образом вполне приличные темные одеяния, и все величали его пан Мендл. По отношению к Бене он вел себя еще более почтительно, чем прежде, и, казалось, был искренне рад каждому доброму слову, которым удостаивал его молодой раввин.
Эди надеялся, что вмешается врач и запретит это уродливое предпринимательство у постели тяжелобольного. Но доктор Тарло решительно отказался помешать Бене:
– Я ничего не понимаю в этом. Факт остается фактом, что Войтек ходит и что до сих пор он не ходил. Психологический трюк? Возможно. Тогда это чудо, что этот шестнадцатилетний подросток открыл и применил его как раз в тот самый единственно верный момент. Вас, неверующего еврея, смущает это, а я, верующий католик, это приветствую.
Однажды вечером пришла настоятельница. У Бене опять поднялась температура, он весь пылал. Он предпринимал усилия, чтобы держать глаза открытыми, но у него набрякли веки.
– Вы все еще отказываетесь от пищи из нашей кухни. Но мы могли бы готовить для вас и по-другому, – сказала она. – Вы очень ослабли. Доктор считает, что ваше питание недостаточно для вас. Мы не будем давать вам свинину, но ваша религия ведь не запрещает вам кушать куриное мясо.
Бене поблагодарил ее, но предписания в приготовлении пищи у евреев очень строги, и их нужно очень точно соблюдать. А кроме того, у него сейчас предостаточно еды, больше, чем он и оба его соратника могут съесть.
Настоятельница склонилась над больным и долго смотрела на него, сначала изучающе, потом задумчиво. Выражение строгости еще не совсем исчезло с ее продолговатого лица, чертам которого была присуща скорее мужская твердость, нежели женская мягкость.
– Я не предложила вам никакого особого стола, даже и тогда, когда узнала, что вы отклонили нашу пищу. Потому что вы в ту ночь, когда мой племянник доставил вас сюда, произнесли отвратительные слова.
И так как Бене молчал, она продолжила, объясняя:
– Вы с ненавистью говорили о нас, христианах. Христиане убили моего отца и меня, сказали вы. И в то же время потребовали от нас гостеприимства, хотя вы знаете, каким опасностям подвергается тот, кто укрывает хоть одного еврея. И помощь доктора Тарло вы тоже приняли. Мы все подвергаемся опасности ради вас. Однако же, несмотря на это, мы оказываем вам помощь, и именно потому, что мы христиане. Мы укрываем, кормим и воспитываем восемь еврейских девочек. Мы позволяем, чтобы люди ходили к вам, что при сегодняшних обстоятельствах граничит с безумием. Так как, вам все еще нечего мне сказать?
– Если я произнес слова ненависти, то я согрешил, – с трудом ответил Бене, однако с твердостью в голосе. – И если я обидел вас, то прошу у вас прощения. Но не забывайте, что истина не может быть изменена человеком, ибо она дело и воля Господа.
– Что вы хотите этим сказать?
– Есть хорошие евреи и плохие. И пока среди нас есть плохие, избавление не снизойдет на нас. Вы же, христиане, вы говорите, что Спаситель давно уже пришел. Вот уже два тысячелетия вам принадлежит мир, вам принадлежит власть. Перековали ли вы мечи на орала, живет ли волк в мире с ягненком? Вам принадлежит мир, и он полон убийств – почему? Бог праведен, из нас он делает жертв, а из вас – наших палачей.
– Те, кто убил вашего отца и ранил вас, поступили как грешники, а не как христиане. Вы же понимаете это?
Бене не ответил. Она опять склонилась над ним и положила свою ладонь ему на лоб.
– Вы весь горите. У вас сильные боли? Не хотите ли, чтобы подле вас побыла сиделка?
Он покачал головой. Она поднялась, подождала, но он ничего больше не произнес. Может, он и в самом деле заснул.
Через четыре дня Бене умер – это произошло вскоре после полудня. Солнце светило в комнату, небо было по-летнему голубым.
Мучительная смерть истязала его в течение пяти часов. Доктор Тарло безуспешно пытался сбить убийственную температуру, уменьшить невыносимые боли. Бене умирал как ребенок – он громко плакал, жаловался, звал отца, мать, старшую сестру.
Когда боли на какое-то время улеглись, он взял Эди за руку и попросил его прочитать с ним молитву, слова которой он уже не мог как следует вспомнить – исповедь умирающего.
Но Эди печально сказал:
– Бене, ты же знаешь, я не знаю ни одной молитвы. Я записал себе тогда поминальную молитву, как ты мне продиктовал ее, но ты же не ее имеешь в виду.
– Бедный человек! – сказал Бене. – Вы остаетесь совершенно один, как же вы будете жить без молитвы?
И он весь обмяк, погрузившись во мрак вечности. Прежде чем он умер, щеки его еще увлажнились слезами сострадания. Последние судороги заставили тело вскинуться, колени дернулись кверху, а на губах заиграла детская улыбка удивления.
– Все, все без исключения согласны, – повторил Скарбек. Через несколько часов после смерти Бене он прибыл сюда с Ядвигой, своей супругой. – Мы окружим городок и захватим его на девяносто минут. Достаточно времени, чтобы похоронить раввина в склепе его предков. Даже самые тупые среди тех парней и то убеждены, что это наш долг перед мертвым. Сделать нужно все завтра к вечеру, Армия Крайова сразу после этого уйдет отсюда, мы получили приказ передислоцироваться в другой округ.
– Я против, – ответил Эди. Присутствие элегантной молодой женщины смущало его. Ему казалось, что она рассматривает его с любопытством и в то же время покровительственно. – Я понимаю, что вам и вашим людям нравится этот жест, который может оказаться опасным для вас. Но Бене не захотел бы этого.
– Вам неизвестно, а я знаю, что евреи из поколения в поколение совершают паломничество к месту захоронения волынских раввинов. Потом, когда все свершится…
– Не будет никакого потом, Скарбек, за истреблением ничего уже не последует. Даже эпилога.
– Почему же нет? – спросила Ядвига. – Почему же нельзя оказать почившему раввину последние почести?
– Даже нужно, – ответил Эди, обращаясь к Скарбеку. – Но кругом на все четыре стороны ни у кого нет права на это.
Он вспомнил об отце Бене. О тех черствых хлебах, которыми прогуливавшиеся венцы опрокинули лодки евреев: «Всевышний мог облагодетельствовать невинных пищей, но не посмел отказать в благосклонности виновным совершить доброе дело».
– Я думаю, вы слишком строги, слишком уж строги и к тому же неблагодарны, – сказала женщина.
– Да, неблагодарен, – с полной серьезностью подтвердил Эди. И тут он вдруг разразился диким хохотом, он эхом прокатился по длинным монастырским переходам и, казалось, опять возвратился к ним.
– Я действительно не понимаю, почему вы смеетесь. Там за дверью лежит покойник, а вы смеетесь, как в лесу, – сказала она.
– У доктора Рубина нет никаких причин быть нам благодарным, – произнес Скарбек, пока Эди все еще смеялся. – Все будет так, как вы хотите, вы только должны знать, что бойцы Армии Крайовой…
– Не интересует меня. Все это меня совершенно не касается. Делайте с трупом все, что хотите, но только, пожалуйста, без рыцарских жестов, прошу вас! А чтобы понять меня, милостивая сударыня, вам пришлось бы захотеть многое узнать из того, о чем вы знать не хотите.
– О чем, например?
Скарбек вмешался:
– Этот разговор бесполезен. Рубин думает, я скрыл от тебя, какая вина лежит на мне. Он не понимает, какое облегчение приносит покаяние, потому что он не способен прощать.
– Да, не способен, – подтвердил Эди и покинул обоих. Он пошел наверх, на чердак, на эту ночь он поменялся с Ройзеном.
Кутаясь в старые дырявые одеяла, пахнущие плесенью, он думал о том, сколько же существует на свете степеней одиночества. Только теперь, здесь, он по-настоящему уединился от всего того, что имеет человеческий облик. Мысль о том, что на следующий день он опять увидит людей, была ему противна. Он хотел бы найти на свете какой-нибудь уголок, какую-нибудь обледеневшую пустыню, в которой не будет уже никаких встреч, он искал такую форму бытия чтобы его, словно покойника, никто не потревожил. Он долго лежал без сна. Когда его одолел голод, он сдался и спустился вниз, в комнату Бене. В почетном карауле у смертного одра Бене пребывали Скарбек и Ройзен. Эди отрезал себе два куска хлеба от каравая, намазал их маслом и ушел опять наверх.
Он испытывал раздвоение личности, он презирал свое собственное тело за то, что оно ощущало голод, усталость, холод, и за то, что в нем не умерла плоть, потому что сейчас его влекло к женщине.
Глава пятая– Да, да, конечно! – согласился генерал. Он повернулся вполоборота, заслоняя майора, который был несколько ниже его ростом.
– Да, но я же сказал: покончить со всем в три дня. Прошла неделя, а конца и не видно!
Лучше без полевого бинокля, подумал генерал и высоко поднял голову – вот так, пожалуй, правильно. В профиль, решительное выражение лица – современный полководец. Теперь пусть этот шут гороховый снимает. У майора вечная манера примазываться, наверняка хочет выйти на фото крупным планом.
Чуть впереди, по обе стороны от них, стояли унтер-офицеры с автоматами наизготовку – собственно, без всякой надобности. Фотограф опустился на одно колено рядом с огромной колымагой «даймлер» – так будет правильно, именно снизу надо снимать. Но тогда, правда, на снимке не будет видно гетто. Ну и не обязательно. Черт побери, только бы на снимок не попали поляки из вспомогательных отрядов полиции! Славянский фон – нет, благодарю покорно, сыт по горло! Он повернулся, так и есть, стоят тут как тут, держа винтовки со взведенными курками. Не дурно: поляки охраняют генерала СС.
– Стоп, не снимать, пока не очистите фон! – крикнул он.
Адъютант моментально понял, зашел за генерала и потеснил поляков, загнав их за ворота. Генерал надвинул фуражку несколько ниже на лоб, опять поднял голову, выставил правую ногу, так что стали видны шпоры.
В тот самый момент, когда фотограф нажимал на спуск, раздался особенно сильный взрыв. А вдруг у него дрогнула рука, лучше сделать сразу еще два снимка.
– Итак, я думаю… – начал опять майор.
– Нечего тут думать, вы выставляете нас в смешном свете. Я задействовал две тысячи солдат, кроме того, инженерные войска, бронемашины и легкую артиллерию. И сейчас я больше не шучу – обратить все в пепел. И ремонтные мастерские тоже. Каналы затопить. Стереть все с лица земли. Проклятие, именно мы обязаны вычистить конюшни перед вступлением войск! Ну уж если так, тогда быстро и основательно. В каналы и бункеры направить сначала поляков и литовцев, пусть они не думают, что присутствуют на этой бойне только в качестве почетных гостей. Вы только посмотрите на них, как они веселятся!
На площади Красиньского, примыкавшей к стене гетто, шла ярмарка, народ гулял. В самом центре стояла огромная карусель, повсюду гремела музыка. Толпы празднично одетых людей осаждали балаганы. Это было пасхальное воскресенье 1943 года.
– Можно будет потом при случае рассказать обо всем дома, – сказал задумчиво майор. – Странная война! Все перемешано в ней, – они же слышат взрывы, видят, как поднимаются столбы пламени, видят дым, слышат выстрелы, – ведь, собственно, в некотором роде речь идет об их согражданах.
– Я тоже так считаю, – прервал его адъютант, – но в этом мы окончательно разобрались, поляков мы уже знаем как облупленных, сыты ими по горло.
– Только, пожалуйста, без философии, господа! – призвал их генерал и сел в машину. – Сначала основательно вычистить гетто, а потом все, что было вокруг него. Мы ведь гурманы, кушаем артишоки, снимая листик за листиком и оставляя самое вкусное напоследок!
Его свита рассмеялась и села во вторую машину. Они уехали.
– Ничего не стоило подстрелить эсэсовского генерала, – сказал Эди и опять повернулся к шатру чревовещателя. Скарбек через некоторое время сказал:
– Я не часто бывал в Варшаве. Для нас, собственно, центром является Краков – сердце Польши.
Вот уже два дня, как они были в столице. Романа вызвало сюда политическое руководство, а Эди не хотел дольше оставаться в монастыре. Все опасались, что вот-вот нагрянет гестапо и прочешет все основательно вокруг. До них наверняка докатились слухи, что там находился раввин, до самого своего смертного часа принимавший посетителей.
– Я только хочу сказать, что Варшава – это не Польша, – начал опять Роман. – Такой огромный город, и черни здесь больше, чем где-либо.
Они покинули площадь и шли теперь узкой улочкой. Позади них громыхал трамвай. Эта линия проходила совсем рядом с гетто. Пассажиры трамвая в течение нескольких минут оказывались свидетелями уничтожения, жертвой которого стала часть их родного города. Некоторые из них не отрываясь смотрели в окна, на зеленовато-серое небо, наблюдая, как дым медленно светлеет и рассеивается в воздухе. Но большинство из них уже привыкли к этой картине. Шел седьмой день восстания. Пассажиры или разговаривали друг с другом, или читали, углубившись в свои газеты.
– И я думаю, Рубин, гулянье на площади Красиньского, как бы это сказать, оно не символично. Я делаю особый упор на это. Вы ведь тоже не хотели бы, чтобы, например, обо всех евреях судили по Мендлу Ройзену, не так ли?
Роман старался идти в ногу с Эди – тот шел так быстро, словно боялся опоздать. Но у них не было никакой цели и впереди было много времени, они только к вечеру должны были вновь вернуться на квартиру пана Юзефа Грудзиньского.
– Я полагаю, что мы опять окажемся на ярмарочной площади, если свернем направо, в следующий переулок, – сказал Эди.
– Почему и зачем опять туда идти? – спросил Роман. Но он уже знал, что уступит. Сознание собственной вины делало его беззащитным перед этим человеком, рассматривавшим каждое лицо в этой стране, каждый камень в этом городе, как тот, кто готовится стать главным свидетелем обвинения. Роман мог бы заговорить о Катыни, о массовом захоронении многих тысяч польских офицеров, которое было обнаружено всего лишь несколько дней назад. Но он молчал, он не хотел противопоставлять одни трупы другим. Все было так невыразимо трагично и одновременно унизительно. Мыслимо ли, чтобы безвинно терпеть такие страдания?
Они шли тихой улочкой с уютными домами, рассчитанными на две семьи. Откуда-то доносились звуки сентиментальной музыки, играли на рояле, в одном из палисадников вокруг детской колясочки стояли люди и пытались громким смехом и шумом развеселить младенца.
Под фонарем стояли молодые влюбленные. Девушка воркующе смеялась, она держала в вытянутой руке красные коралловые бусы, словно хотела, заигрывая, ударить ими возлюбленного или, ласкаясь, прильнуть к нему.
– Вы вчера разговаривали с вашими людьми, следовательно, знаете, что сделала ваша организация для восставших в гетто и что она еще намеревается сделать, – сказал Эди.
– Мы дали им оружие.
– Какое? Сколько?
– Пятьдесят револьверов, пятьдесят ручных гранат и пять килограммов взрывчатки. Это немного, я понимаю.
– А что вы будете делать сейчас, сегодня ночью, завтра, послезавтра?
Роман не ответил. Он принимал участие в заседании, у другой стороны оказался перевес в два голоса. Большинство, то есть политики и офицеры, было убеждено в том, что ничего нельзя сделать.
– Есть мнение, – сказал он, несколько колеблясь, – что те в гетто рассчитывают, что им окажут помощь самолеты союзников.
– Со стороны не придет никакая помощь. И если вы, поляки, не поможете… Пошли скорее. Ярмарочная площадь недалеко отсюда. Уже слышна музыка и ликование народа.
– Выполнить свой долг – да. Больше – нет. «Pas de zèle!»[183]183
Не усердствуйте! (фр.).
[Закрыть] – сказал как-то один умный человек, только никаких сверхзадач, мой маленький Роман! – объявил пан Грудзиньский каркающим голосом. Он забился в глубь огромного кожаного кресла, словно надеялся окончательно исчезнуть в нем. Еще в детстве Роман заметил эту особенность в характере дяди – и так уж маленького роста, он всегда пытался стать еще меньше. Носил туфли почти без каблуков, предпочитал сидеть на особенно низких стульях, а его служащие всегда должны были быть высокими.
– Но в необычные времена и долг тоже необычен, – ответил племянник.
– Необычные – это только легко сказать. То, что Польша не свободна, мы переживали уже много раз. Немецкая военщина на улицах Варшавы – и это уже бывало. И погромы всегда были. Нехватка товаров, низкая покупательная способность денег, быстрое обогащение предприимчивых и быстрое обнищание так называемых порядочных людей – что в этом нового? Вы, Скарбеки, – люди романтического склада, моя бедная сестра сделала бы гораздо лучше, если бы вышла замуж за Грабского. Он теперь стал моим компаньоном.
– Дядя Юзеф, – прервал его нетерпеливо Роман. – Вы же знаете, что происходит в гетто. Это не имеет ничего общего с погромами. Если мы, поляки, будем только смотреть на это… да еще ужасные вести из Катыни и наряду со всем этим народное гулянье и ярмарка на площади Красиньского…
– Ну и что такого? После похорон всегда едят и пьют. Таков старый обычай. Твоего еврейского друга я приютил у себя, и ты сам всегда желанный гость для меня. Нужны деньги, я дам деньги. Только молчок о тайной квартире, которую я предоставил вашей организации. Она может стоить мне головы. Что я должен сделать, я, Юзеф Грудзиньский? Проникнуть тайком в гетто и отправиться вместе с евреями на смерть? Ах, мой маленький Роман, до чего же красивы такие благородные жесты, которые описываются в книгах, и до чего они глупы в жизни! Ты думаешь, я не сыт всем этим по горло! Именно сейчас, на Пасху, твоя тетка отправляется к своим внукам и оставляет меня здесь одного. А когда она вернется, начнется сущий ад. Я оплачиваю людей, а они шпионят за мной, состоят у нее на службе, она приедет и начнет осыпать меня упреками из-за любовницы, с которой я ее якобы обманываю. А у меня и так язва желудка и хлопот полон рот и сегодня, и завтра, и в будущем. А тут еще ты… Смотри-ка, опять взрывы, даже и здесь нет от них никакого покоя. Роман, я хочу тебе что-то сказать, достань бутылку «Куантро» из серванта, налей нам обоим по рюмочке, и потом мы отправимся спать. И запомни раз и навсегда совет, который тебе дает дядя: беспокойся только о своих собственных делах, тогда тебя не будут одолевать заботы других. Это я тебе говорю, Роман, нужно жить!
– Но есть же Бог, дядя! – воскликнул Скарбек гневно. Он тут же застеснялся своего восклицания и добавил с некоторой печалью: – У меня очень тяжело на сердце. То, что происходит сейчас, станет нашей злой участью. И от нас отвернется весь белый свет, оставит нас совершенно одних, никто не поможет нам, никто…
– Что ты такое мелешь, словно высокопарная монахиня? Что ты сравниваешь нас с евреями? Может, ты простудился, может, у тебя температура? Разве я в ответе за Катынь, и разве ты в ответе за то, что происходит там, в гетто? Жить нужно, это я тебе говорю!
Только тот, кто стал бы со строительным чертежом в руках вымерять квартиру, мог бы обнаружить тот замурованный склеп, в котором жил Эди. Места там хватало только для узкой кровати и шкафчика. Поступление воздуха обеспечивалось хитроумно продуманной системой труб. Инженер Влодзимеж Грудзиньский, отец Юзефа, построил в начале века этот тайник для Польской социалистической партии. Один из тех, кто спасся здесь от ареста, стал впоследствии знаменитым – отцом отечества, первым маршалом возрожденной Польши. По его совету тайну убежища продолжали хранить даже и тогда, когда ее открытие придало бы пикантность многочисленным биографиям великого победителя и покрыло бы славой имя инженера. С большой неохотой дядя Романа отказался от идеи обнародовать это историческое место. Но когда враг оккупировал страну, у него были все основания с благодарностью вспомнить осторожность и предусмотрительность умершего главы государства. Он использовал тайник, пряча там свои деньги и ценные бумаги. А когда чуть позже «патриоты» отечества потребовали от него поддержки, он пристроил к другой части дома похожее помещение, полностью отдав его в их распоряжение. Он догадывался, не вникая в детали, что там они оборудовали специальное место для снабжения всех активистов движения надежными документами. Юзеф Грудзиньский был и горд и испытывал одновременно страх при мысли, что они изготовлялись у него под крышей. Впервые он использовал тайник левого флигеля дома, тот самый тайник маршала, чтобы прятать там еврея. Он сделал это только ради своего племянника, к которому был особенно привязан: он с восхищением следил за Романом, совершавшим одну ошибку за другой, но не воспринимал его всерьез.
Эди был тут в полной безопасности, хотя он мог бы удовлетвориться и любым другим помещением. Он утратил способность бояться, как теряют зрение или обоняние. Если бы он задумался над этим, он наверняка бы очень удивился, как человек, вдруг обнаруживший при свете луны, что потерял собственную тень.
И когда он часами лежал тут, при свете слабой лампочки, мысли его всё кружились вокруг одного вопроса: что мне делать с моей жизнью и отпущенным мне остатком времени? Если бы он пришел сюда на две недели раньше, он попытался бы пробиться в гетто. Но теперь это было невозможно и уж во всяком случае бессмысленно.
Правда, Скарбек предложил ему уйти в подполье и влиться в польское Сопротивление, но судьба Польши была ему безразлична. Ему не было никакого дела до тех боев, что происходили на этой земле. Конечно, приятно было сознавать, что поражение Гитлера неизбежно, но ничто не связывало его с будущими победителями.
Он лежал, вытянувшись на спине, скрестив руки под головой, закрыв глаза. Он был свободен от любых обязательств. Его уделом стала свобода, от которой не было никакой пользы, то была свобода уничтожения – выстрелить на ярмарочной площади в одного из тех, кто смеется, наслаждаясь жизнью, поджечь переполненный зрителями кинотеатр, убить на улице немецкого офицера, пустить себе самому пулю в грудь.
Но он не был свободен от того, чтобы не думать о неопределенном будущем, не видеть грядущий день иначе, чем в тени прошлого. И он не был свободен от того, чтобы избавиться от разлада в собственной душе.
Только после смерти Бене он стал жаждать мира – не надеясь найти его, потому что даже не знал, что это такое, и не знал, чего же он на самом деле ищет. Все чаще одолевало его видение, бессмысленное само по себе и все же единственное, что действовало на него почти утешительно: безжизненный мир – сплошная снежная пустыня без всякого движения, без единого лучика света, без небесного купола над ней. Бесконечная тишина. Он видел самого себя, идущего по этой снежной пустыне, – единственное движение в этом мертвом мире, происходящее как бы вне времени.
Может быть, именно это видение и удерживало его от того, чтобы тотчас же покончить с собой. Потому что ненависть, побуждающая к действиям и привязывающая тем самым к жизни, покинула его в тот момент, когда Бене опустили в могилу. С того самого дня ему стало безразлично, что будет: погибнут ли евреи, сражаясь, или умрут смертью мучеников без сопротивления, как того желал цадик. Все, что до сих пор казалось ему чрезвычайно важным, представлялось теперь совершенно ничтожным. Теперь самым важным для него оказывалось совсем иное – мир внутри него. Но что же такое он сам, спрашивал он себя. И опять на него наваливалось видение застывшего мертвого пространства. То, что счастье может стать целью и оправданием для человека, в это он верил, он один, в противоположность таким людям, как Фабер и Йозмар. Но если человек мог быть так ничтожен и так мерзок, что значит тогда его счастье и что оно может оправдать?
А если речь идет не о человеке – что остается тогда? И почему в моем мире нет ни неба, ни звезд?
Он попытался изменить привидевшуюся картину. Ему это не удалось. Он улыбнулся своей мысли – словно бы все зависело не от него самого. Небо отказывает мне, подумал он удивленно, почти даже весело.
«Тот, кто творит мир у Себя на небесах, Он сотворит мир и нам, и скажем аминь», – так заканчивался кадиш, та поминальная молитва, которой научил его Бене. Под диктовку юноши Эди записал латинскими буквами тот арамейский текст и рядом с ним перевод. Он сохранил запись, хотя из предосторожности следовало бы уничтожить ее, прежде чем он покинул стены монастыря. Теперь он взял и прочитал еще раз: «Мир у Себя на небесах (или в высотах Своих)» было написано там.
Вскоре он заснул. Но не совсем, потому что в полудреме к нему снова и снова настойчиво возвращалось неотвязное ощущение, что он должен проснуться и погасить лампочку над кроватью. Свет мешал ему. Вырваться из сна всего лишь на одно мгновение, и после этого все будет так хорошо. Но он не проснулся, неотступная уверенность в том, что он должен выполнить одно неотложное дело, терзала его.
Через несколько часов он вскочил, разбуженный мощными взрывами, настолько сильными, что можно было подумать, будто нижние этажи дома треснули пополам. Он медленно приходил в себя, с удивлением глядя на лампочку над своей головой. И впервые с тех пор, как он жил на белом свете, подумал: если Бог существует, то он снимет с меня это непомерное бремя. И вдруг ему сразу стало несказанно легко. Стоило только подумать о Нем…
Он спросил себя: а почему это так невозможно – верить в Него?
Он выключил свет. И в то же самое мгновение опять явилось видение того безвременного пустынного мира. И с удивлением он вдруг увидел на сей раз высокий, бескрайний небосвод, усеянный звездами.
Примерно через неделю Эди покинул страну. Он уехал вместе с молодым человеком, одним из тех гонцов, которых послали в Палестину борцы варшавского гетто, но не для того, чтобы просить помощи – надежды у них уже не оставалось никакой, – а чтобы рассказать живым, что произошло. Расчет был такой: не все посланцы доберутся до Палестины, в гетто надеялись, что хотя бы одному из них удастся проскользнуть сквозь расставленные сети. Роман Скарбек снабдил Эди, опять надевшего немецкую форму, и его спутника документами, на основании которых они ехали в Болгарию по поручению одной важной немецкой армейской инстанции. Из Болгарии они хотели пробраться через Турцию в Палестину.