Текст книги "Родина"
Автор книги: Анна Караваева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 65 страниц)
– Я, однако, опасаюсь, товарищи, как бы печники вам музыку не испортили. Что ни говори, а ведь этот ремонт без остановки печи против технических правил идет… Наша ремонтно-печная бригада, пожалуй, откажется в раскаленном нутре работать. К тому же печники наши все люди пожилые, сила у них не та, что у вас, молодых людей. Скажут: «Не полезем!» – и ничего не попишешь.
– Тогда мы сами в печь полезем, – спокойно сказал Нечпорук.
Печников было пятеро, и всем, как на подбор, под пятьдесят. Шестой, их бригадир, высокий старик с аккуратно подстриженной седой бородкой, важно выслушал сталеваров, осторожно подошел к печи, оглядел ее пышущеее страшным жаром пустое нутро и, явно относя свои слова и к стоящим на площадке перед печью директору и парторгу, осуждающе сказал:
– Шутите над народом, молодые люди? Надо же сначала печь остудить, а потом уж солидных мастеров приглашать.
Старик отмахнулся с оскорбленным видом и замолчал. И остальные печники, следуя примеру старшего, покачали головами и отступили от печи подальше.
– Так. Значит, не выходит дело? – спросил Ланских, окинув печников холодным взглядом.
– Остуди печь, тогда и начнем, – важно ответил бригадир. – В два, много в три дня мы тебе печь так поправим, что лучше новой будет.
– Два-три дня! Да понимаете ли вы, что вы брешете? – словно взорвался Нечпорук. – Если печь остановим, мы же десятки тонн стали недодадим фронту!.. Вы же разуметь должны: время наше – государственное… а вы…
– Чего ты разоряешься, Александр Иваныч? – прервал Ланских, повертываясь спиной к печникам. – Сами печь отремонтируем, только и всего.
Печники недоверчиво переглянулись и отошли в сторону, с явным любопытством наблюдая за всем происходящим.
Мартен № 1 искристо розовел пустым чревом. Когда последние приготовления были закончены, Нечпорук с важным лицом сказал Ланских:
– А ну… жребий!
– Это к чему же? – улыбнулся Ланских.
– К тому, что я желаю лезть в печь первым! – и Нечпорук поднес на ладони две бумажки, скатанные в трубочки. – Бери, Сергей!
– «Печь», – развернув свою бумажку, прочел Ланских.
– Эх! – и Нечпорук горестно махнул рукой, а потом крикнул: – Свет! Ближе!
Наведя лампу к зеву печи, Нечпорук сказал горячим, азартным голосом:
– Бачишь, Сергей, где тут проруха?.. Вон тут и тут… и еще вон где… бачишь?
– Бачу, бачу, – улыбнулся Ланских. – Ну, я готов.
Он опустил на лицо ватную, обильно сочащуюся водой маску с прорезами для глаз. Нечпорук надел на него большие очки и заботливо закрепил их вокруг толстого ватного шлема.
– А ну-ка, еще облейте! – приказал он.
Широкая струя из шланга окатила с макушки до пят Ланских, ватные доспехи которого и ватные же сапоги и без того обильно сочились водой.
Ланских отмахнулся: «Хватит!» – и, слегка раскачиваясь, приблизился к печи, нагнулся головой вперед и вдвинул свое укутанное, тяжелое тело в пустое печное чрево.
– Свету! – заорал Нечпорук, не сводя взгляда с товарища, который быстро вполз в печь, уже видны были только огромные, расплюснутые подошвы его ватных сапог.
И все стоящие невдалеке от мартена, застыв в напряженном ожидании, жадно следили за каждым движением человека, лежащего на боку поперек все еще раскаленного пода печи. Оттуда раздавались негромкие шумы, и люди, переглядываясь, вслушивались в них. Всем казалось, что прошло уже много времени, и кое-кто уже вздыхал со стоном, не в силах сдержать свое волнение.
– Воды! – гаркнул Нечпорук.
И в этот миг кто-то неузнаваемый, весь пылающий, мохнатый от маленьких рыжих хвостиков пламени, словно сказочное порождение самого огня, выбросился из печного чрева. И хотя могучие струи воды с трех сторон сразу закрыли его своей живой завесой, все в едином вздохе ужаса встретили его появление.
Пошатываясь, Ланских сдернул с головы мокрую, дочерна обуглившуюся маску – и все увидели его лицо, усталое, грязное, с дрожащей гримасой улыбки. Нечпорук опять неистово скомандовал, десятки рук подхватили Ланских и, как диковинного младенца, окунули несколько раз в железный чан, наполненный водой.
Потом в печь влез Нечпорук, и тоже через короткий и ужасающий пробег времени люди встретили его могучими струями воды. И у Нечпорука было грязное, мгновенно осунувшееся лицо, в котором все дрожало, и только в глубине его глаз светился победный огонек.
Когда сталевар, вытащенный из воды, встал на железные плиты пола, раскачиваясь и отряхиваясь, к нему подошел Василий Лузин:
– Ну, теперь мой черед!
– Какой черед? Куда? – отфыркиваясь и стуча зубами, проворчал Нечпорук.
– Куда? Печь ладить! – злым голосом закричал Лузин. – Вы тут обгорать будете, а я, как ротозей, буду в стороне стоять! Я в печь полезу!
– Да ведь не твоя печь! – полуобернувшись, бросил Нечпорук.
– Товарищ директор, товарищ парторг!.. Сами видите, он межеумочком прикидывается! – еще злее закричал Лузин и вдруг завертелся вьюном. – Давайте мне ихнее обмундирование, ну! Что, я не человек? Или меня так-таки ничему не научили? Вон, вон… (он уже приблизился к печи) все вижу, что надо залатать! Эй, сейчас мой черед! – и Лузин пулей унесся в раздевалку.
А пока выкрики его пронзительного голоса все крепли за дверью, к Пластунову и Пермякову подошел Никола Бочков и осуждающе прогудел:
– Что-то уж не в меру бойки стали зеленые наши парни! Так и норовят раньше нас, старожилов, вперед выскочить!.. Да ладно, шут с ним, в правильном деле мы не гордые. Зачисли меня, Михайло Васильич, после Васьки Лузина!
– Зачислю, Николай Антоныч, будь по-твоему… – ласково согласился Пермяков и переглянулся с Пластуновым.
– Вот опять воитель идет! – сказал парторг.
То Василий Лузин шел крупным шагом, будто кипя нетерпением скорее побороться и одолеть что-то жестокое и враждебное человеку.
Когда его выкупали и поставили на мокрые железные плиты, он, топая, фыркая и стуча зубами, начал шумно отряхиваться и приговаривать:
– Вона мы как, вона!.. Торопись, робя, подходи… хо-хо… Печурка-то одна, а нас – куча мала, не дай бог… гора встань – своротим, будто и не бывало… Вона как!..
Лузин улыбнулся Пластунову, улыбнулся всему миру синими, дрожащими губами. И парторг просиял ему навстречу, как самому родному человеку.
Когда Василий Лузин вылез из печи, а Никола Бочков сунулся было вперед, старый бригадир печников вдруг отодвинул его большой, сильной рукой и поклонился директору и парторгу:
– Теперь мой черед. Куда народ, туда и мы.
– Действуй, Пимен Семеныч, – ответил Пермяков.
Пимен Семенович твердой походкой направился к мартену.
Переждав, пока их предводитель, вылезший из печи, протер глаза и разгладил мокрую бородку, печники один за другим выстроились «в очередь».
Пятый час напряженной работы был на исходе, когда Ланских, последним вышедший из печи, сказал:
– Кончили!
После взаимных поздравлений Пермяков спросил парторга:
– Значит, посылаем телеграмму обкому о скоростном коллективном ремонте мартена № 1?
– Да, пошлем немедленно, с упоминанием всех имен!
Напоследок печь осмотрели оба сменщика.
– Опять здоров наш мартен что надо, – спокойно сказал Ланских. – Через полчасика заваливать можно, пойдет!
Нечпорук еще раз строго оглядел печь, обнадеживающе улыбнулся всем знакомым лицам и повторил:
– Пойдет!
В распахнутую форточку тянуло острой свежестью полдня начала апреля, слышался дробный и веселый стук капели. Старуха Лебедева все пыталась захлопнуть форточку, но кто-нибудь из гостей опять открывал ее, – в комнате было людно и жарко.
Лебедевский домик еще не видывал такого торжества: Глафира Николаевна решила «вспрыснуть» награждение электросварщиц бригады Сопи Челищевой. Вчера, субботним вечером, на торжественном собрании первый секретарь обкома, депутат Верховного Совета, вручал правительственные награды лесогорцам: двести восемьдесят человек особо отличившихся получили ордена и медали, а более четырех тысяч человек получили от наркомата значки отличника и денежные награды и грамоты от завода.
Соню Челищеву наградили орденом Трудового Красного Знамени, а Глафира Лебедева, ее «правая рука», была награждена орденом «Знак почета»; Анастасию Кузьмину, Ольгу Петровну и Юлю Шанину наградили медалями «За трудовую доблесть».
Кроме челищевской бригады, виновниц торжества, в доме Глафиры собралось еще около десятка гостей. Кое-кто запаздывал, что очень волновало Глафирину свекровь. Нехитрое угощение – капустные пироги да шанежки с картофелем в ожидании полного сбора гостей «отдыхали» на кухне, заботливо закутанные, словно спящие младенцы. Большой никелированный самовар «вазой», несколько раз долитый, фыркал и бурлил, а за стол все не садились. Старуха то и дело посматривала в окно, ожидая опоздавших. В нетерпении она даже глянула зачем-то на себя в настенное зеркальце и досадливо проворчала:
– Эко, было бы на кого глядеть-то!
Однако черный, траурный полушалок она сменила, торжества ради, на кашемировый платок с желтыми розами и аккуратно заколола его под сморщенным подбородком.
«Кабы не это тяжкое время, что бы я еще на стол поставила!» – думала она.
Но тут же с удовольствием все-таки признавалась себе, что и в нынешнем виде стол, право, хоть куда. Все ценное и заветное в лебедевском доме, что хранилось в сундуках и в старинной старухиной «горке», красовалось на этом праздничном столе. На белоснежной скатерти отличного полотна (еще со свадебного стола Глафиры) красовались чашки гарднеровские, голубые с золотом, похожие на распустившиеся тюльпаны. Наполненные до горлышка самодельным ягодным вином, возвышались посреди стола два больших фигурных графина, наследственные, чуть не столетней давности, но и до сих пор играющие узорными гранями бледнорозового хрусталя. Рюмки и стопочки, вазы и салатницы с мочеными яблоками, соленой капустой и брусникой – все это, хоть и сборное, нарядно сверкало под апрельским солнцем, переливаясь разноцветными огоньками. Но больше всего старуха Лебедева довольна была невесткой:
«И себя блюдет, и в дом несет, и – нако – орден получила, почета удостоилась! Из Москвы, от Сталина, ордена-то привезли, подумать надо!»
А Глафира с утра хлопотала по дому, быстрая, легкая, тихонько улыбаясь каким-то своим тайным мыслям.
Приготовив все к приходу гостей, она стала одеваться. С начала войны не открывала она сундука, зеленого, окованного «в клетку» железными полосками, вместительного хранилища, в котором она привезла в дом мужа свое девичье приданое. Поверх лежало платье из шелковой тафты, последний подарок мужа. В декабре сорокового года, поехав в командировку в Москву, он привез жене эту тафту, отливающую темной небесной лазурью. Когда Глафира надела новое платье, муж в восторге воскликнул: «Царица да и только!»
Некоторое время женщина сидела неподвижно перед сундуком, отдаваясь воспоминаниям. Платье лежало у нее на коленях и тихо светилось синим пламенем.
– Поторапливайся, однако, Глашенька, – осторожно сказала свекровь, заглянув в комнату.
– И верно, – раздумчиво отозвалась Глафира.
«Горе как было, так и есть, – сурово сдвинув брови, подумала она, встряхивая слежавшееся платье. – Да только полгода-то назад, кроме горя, ничего у меня не было, а теперь над нами птицы запели, а мы добрую славу заслужили!»
За окном весело и часто стучала капель, журча и сверкая на солнце, бежали ручьи. На соседской крыше стоял мальчонка лет десяти и, прилаживая к шесту скворечник, что-то насвистывал. И непонятно было, то ли товарищи снизу отвечали ему, то ли птицы в голубом небе насвистывали свои вешние песни.
«Весна…» – думала Глафира и, все чему-то улыбаясь, ловко водила утюгом по блистающей синим пламенем тафте.
Когда она сняла с доски разглаженное платье, оно запылало еще нежнее и чудеснее.
А когда Глафира надела его, Анастасия Кузьмина воскликнула:
– Глашенька, да какая ты нынче молодая!
– Уж ты скажешь, головушка! – посмеиваясь, воркотнула Глафира, расправляя пояс. – Дочка скоро взрослая, а ты вон что выдумала…
– Да молодая же, да чистая правда! – уверяла Анастасия, оглядывая Глафиру с головы до ног.
– Знаешь, тебе надо только немножко завиться… и будешь еще моложе! – восторженно убеждала Анастасия. – Вот здесь, на висках, пустить такие колечки… Хочешь, я завью тебя?
– Уж ты, Настя, выдумаешь! – опять усмехнулась Глафира.
Но щипцы все-таки разыскала, и Анастасия закрутила у нее на висках несколько легких колечек.
– Ну во-от, как будто от природы вьются! – сказала она, любуясь своей работой.
Глафира осторожно расхаживала по дому, шурша платьем и довершая последние мелкие и приятные хлопоты. Временами в глазах ее вспыхивали яркие огоньки, словно она ловила какие-то дразнящие, но еще не сложившиеся мысли.
Наконец все собрались, и гости расселись за столом. Пришли несколько старых добрых соседок, домашних хозяек, которые с добродушной завистью рассматривали ордена и медали на груди заводских женщин.
– Да, уж нас, заводских, сразу узнаешь! – произнесла Ольга Петровна и скосила глаза на сиреневую ленту своей медали.
Глафира согласно кивнула ей и будто невзначай задела рукой свой орден на золотистой ленте.
Когда гости уже выпили по стопочке и закусили, одна из соседок предложила спеть песню. Но Глафира поднялась из-за стола и сказала:
– Нет, девушки, погодим немножко песни петь… Хочется мне слово сказать…
Долгим, затаенно улыбающимся взглядом обвела она лица сидящих за праздничным столом, глянула на солнечный, шумливый апрельский день за окном и не спеша заговорила:
– Да, хочется мне слово сказать, на жизнь свою оглянуться, подруженьки! Ведь давно ли то было, когда я перед собой только смерть видела, только о ней помнила? «Эх, – думалось мне, – вот лишилась я мужа и сына, милых, бесценных моих… и ничего нам с дочкой да с бабушкой не надобно! Только бы дотянуть как-нибудь до последнего часа, и бог с ней, с жизнью постылой!» Все в душе моей в те дни до того заглохло, что и солнца-то я словно не видела. Бывало после дождя окно в садик открою, сирень стоит омытая, каждым листочком на солнышке блестит, а я думаю: «Все равно… пропала жизнь, ох, пропала жизнь!»
Глафира прижала руку к глазам, судорога на миг прошла по ее лицу.
– В это времечко и появись она… вот она самая, Челищева Соня!
Шурша платьем, Глафира сильными и ласковыми руками подняла с места сидевшую с ней рядом Соню и обняла ее за плечи.
– Сейчас она, глядите, тихонькая стоит, покраснела, что маков цвет, а тогда вошла ко мне – гроза вроде! Да как начала она возглашать громким голосом, а сама на меня этакими большими глазищами смотрит: «Разве вы не чувствуете, сколько крови и горя вокруг? Кто его разобьет? Мы с вами разобьем!» – и пошла, и пошла… Задела она меня тогда, – и вот в доме моем Настя появилась. Но сердце у меня только краешком оттаяло. А она, Соня, с меня все глаз не спускает. «Оставь ты меня, девушка! – говорю ей. – Охолодело во мне все, под горем непоправимым еле дышу!» А она, упрямая, отвечает: «Что вы, как я могу вас оставить, когда я на вас так надеюсь?» Я ей опять говорю: «Ох, да разве я надежная, отупела моя головушка!» А она меня уверяет: «Ах, что вы! Я по глазам вашим вижу – способный вы человек, силы в вас много, только вы ее не знаете!» Ну скажи пожалуйста, она больше меня самой обо мне же знает! Я уж посмеиваться начала: «Уж очень ты смела да востра, девушка! У меня силенка-то, может быть, махоньким угольком теплится!» А она свое твердит: из уголька большой огонь раздувают, на целый костер хватит! «Что вы думаете, говорит, мы все будем Родине помогать, а вы будете свой уголек слезами заливать?..» Так она меня и переспорила: вышла я на люди, вместе со всеми биться стала, и сила во мне появилась, и свет белый увидела!.. А еще я увидела, что не только в хороших людях сила моя, но и их сила также и во мне!
Глафира слегка ударила себя в грудь и прошлась вдоль стола. Весеннее солнце щедрыми потоками обливало статную фигуру женщины, светилось в ее распустившихся русых волосах, синим и розовым пламенем струилось в трубчатых складках ее тафтяного платья.
– Эх, голубчики мои-и! – воскликнула Глафира и, то хмурясь, то усмехаясь, остановилась посреди комнаты. – Вот вчера на торжественном заседании говорили: «Наша лесогорская битва продолжается!» И верно, продолжается!.. Ну, налейте себе, гости милые, выпьем за силу нашу, за широкую нашу дороженьку…
Глафира, строго и весело оглядев гостей, показала рукой в угловое окно. Отсюда хорошо была видна трактовая дорога, новое, будто летящее вдаль большое Лесогорское шоссе, все в блеске дружных ручьев, апрельского солнца и теплого ветра, который раскачивал молодые березы.
1943—1946 гг.
Свердловск – Москва – Барвиха
РОДНОЙ ДОМ
Роман
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
А. С. ПУШКИН
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ДВА ГОДА СПУСТЯ
Двадцатилетняя девушка Соня Челищева стояла у окна вагона и жадно смотрела на проплывающие мимо знакомые и в то же время неузнаваемые места: разрушенные станции, обгорелые перелески, сожженные деревни с почерневшими столбами печей… То здесь, то там мелькали зеленые с желтыми подпалинами лужайки среди зазолотившегося осеннего леса, но через несколько минут глаз опять видел развалины, потом опять изгрызанные окопами, одичавшие поля, где среди бурьяна торчали остатки колючей проволоки, разбитые танки и орудия, врытые в землю. И земля, казалось, спала мертвым сном.
Но возрождающаяся жизнь всюду заявляла о себе. То на горизонте, то невдалеке от насыпи, среди бурьяна и крапивы, мелькали фигуры женщин и ребят, которые вырывали из земли колья с остатками колючей проволоки. То на лесной поляне валили матерые сосны, и эхо гулко повторяло дружные голоса:
– Эх, да раз еще-о!
Поезд часто замедлял ход, и внимательным глазам девушки, которая глядела из окна вагона, хорошо виден был каждый человек.
На краю лесной поляны двое бородатых стариков обдирали толстую сосну. Под корой обнажился атласно-розовый ствол, который так сочно блестел, что Соне вдруг захотелось встать рядом с этими стариками; нагнувшись, ловкими движениями своих молодых, быстрых рук она стала бы сдирать кору с этих сосновых бревен, из которых кому-то будут строить новый, прочный дом.
«И я еду домой!.. – ликуя думала Соня, провожая взглядом удаляющийся пейзаж. – Деды милые, пусть вам и вашим внукам, их матерям и отдам, – пусть всем, всем вам будет хорошо, люди мои, товарищи мои… Пусть всем вам будет так же хорошо, как и мне сейчас!»
– Сонечка, что вы? – удивленно спросил ее семнадцатилетний земляк Игорь Чувилев. – Вы даже что-то шептали про себя!
– Неужели? – смутилась Соня. – Ах, Игорь, ты только вообрази, что это такое… Знать, что вот скоро увидишь маму, папу, сестру….
Соня, счастливо смеясь, прижала худенькие руки к разгоревшимся щекам.
– Нет, в самом деле! Два года ничего не знать о своих… Я их уже мертвыми считала… и вдруг узнать, что все живы, – подумай, какое счастье!..
– Ну еще бы! – широко улыбнулся Игорь Чувилев. – Я же помню, как вы радовались, когда письмо из Ташкента, от вашей мамы, читали!
– Да! Какое это счастье, Игорь! – говорила Соня. – Как я буду любить всех их… О, насколько же я сильнее их!
Чувилев поддержал рассудительно:
– Важно, что и дом ваш сохранился от бомбежки…
– Да, мама пишет уже из Кленовска, что кое-какие улицы, ближе к окраинам города, уцелели… Но если бы даже наш дом и не сохранился, все равно, какая это радость вернуться в родные места!.. Как настрадалась наша старая няня! Как я о них всех буду заботиться! Я все возьму на себя, все!..
На ее бледных щеках вспыхнул жаркий румянец; ее темносерые блестящие глаза, тонкая фигура в сером поношенном платьице, прислонившаяся к окну вагона, русая прядка волос, что, выбившись из-под синего берета, вилась по ветру, – все открыто и ясно выражало в ней эту готовность принять на свой девичьи плечи все заботы о родном доме, и дорогих ей людях. Как часто бывало с нею в последнее время, Соня, уже ничего не замечая, отдалась своим думам.
Но ее замечали все сидящие поблизости. Пожилая женщина, тоже одна из возвращающихся в родные места, сказала Игорю Чувилеву, кивая на Соню:
– Смотрю я все на девчонку эту… как солома горит! Такая молоденькая, поди, недавно в куклы играла, а сердцем уж успела, видно, настрадаться!
Вместо Игоря Чувилева с женщиной заговорила Ольга Петровна Шанина, которая в одной компании с Соней Челищевой ехала в Кленовск.
– Если бы не эта девчоночка, не знаю, как я перенесла бы это тяжелое время на Урале! – начала она горячим шепотом, выразительно поглядывая на Соню. – Не встречалось, знаете, в жизни человека, который бы так мне помог, как вот эта наша Сонечка! Вы не знаете, какое у меня ужасное было настроение, когда пришлось на Урал эвакуироваться. Дом и садик наш фашисты разбомбили, и казалось, что жизнь моя совсем пропала… На Лесогорском заводе нам с Юлей, моей племянницей, сразу не повезло, потому что работала я плохо, – так мне было тошно, что хоть в гроб ложись!.. Тут и появилась вот эта Сонечка Челищева. Она организовала первую женскую бригаду электросварщиц – корпуса танков сваривать, позвала и меня, и так душевно подошла, и так хорошо учила, что, верите ли, через два-три месяца я сама себя не узнавала!.. Теперь имею хорошую специальность – и даже не одну: я ведь не только электросварщица, но и слесарное дело знаю и с обточкой и со сверловкой знакома.
Ольга Петровна пригладила черные волосы, поправила вышитый воротничок вокруг короткой смугловатой шеи и с горделивой усмешкой посмотрелась в карманное зеркальце.
– Вот теперь я на человека похожа, а посмотрели бы вы на меня, когда я на Урал приехала… боже ты мой!.. Нынче о себе, какой я тогда была, я словно о какой-то незнакомой особе вспоминаю, честное слово!
– А Кленовска я вовсе до войны не знала и не знаю, что это за город, – зазвенело опять немного спустя резковатое сопрано Ольги Петровны. – Вот вся эта молодежь возвращается сюда, в родной город. А я еду сюда… как вам сказать… и добровольно, и по стечению обстоятельств. Сдружились мы с Сонечкой, и не могла я отказать ей, когда она стала нас с собой звать. К тому же племянница моя Юля решительно вдруг заявила, что без Кленовска она, видите ли, жить не может!.. Вон она у окна стоит, рядом с ней красивый парень… Да, оба они красивая парочка, ничего не скажешь. Но, боже мой, слишком рано… такие сильные чувства!.. Ему, вот этому Толе Сунцову, всего восемнадцать, а моей Юле недавно шестнадцать исполнилось. И вот, представьте, перед отъездом этот самый Толя и моя дурочка заявили мне, что оба друг без дружки жить не могут на свете и что – вообразить только! – собираются пожениться!.. «Устроимся, говорят, в Кленовске и поженимся, мы, говорят, полюбили друг друга на всю жизнь…» Нет, вы только вообразите, как эти ребятишки рассуждать научились!.. А насчет устройства – смех сказать: ведь в разрушенный город едем! Мы-то с Юлькой, правда, в лучшем положении окажемся, чем другие: Сонечка приглашала нас жить к себе, дом ее родителей сохранился.
Ольга Петровна опять посмотрела в сторону окна и покачала головой:
– Вон наши… ох, господи… жених и невеста воркуют и, наверно, не замечают, что среди разрушений едем… Нет, такие сильные чувства – это рано, чересчур рано!
Толя Сунцов и Юля Шанина стояли рядом у окна. Сунцов, высокий, стройный юноша, смотрел на Юлю, как на живое чудо, еле сдерживая горячую радость очарования, которая вспыхивала в его взгляде. Юля взглядывала на него снизу вверх, ее длинные ресницы, словно подвитые на концах, как крохотные перышки (никогда еще не видел Сунцов таких ресниц!), иногда вздрагивали, а на щеке сквозь бархатистый пушок играл чистый и яркий румянец. И глаза ее, и губы, и румянец, казалось, выражали: «Да, да, я знаю все, но не говори ничего, не говори!»
Так как Сунцов продолжал смотреть на нее обожающим взглядом, Юля, застенчиво вспыхнув, прошептала ему:
– Ой, Толя!.. Парторг смотрит в нашу сторону!
– Нет, Юлечка, уверяю тебя! – шепотком успокаивал ее Сунцов, – парторг и Артем Сбоев, наверно, рассказывают обо всех нас полковнику Соколову.
– Вот этому, с забинтованной рукой?
– Да, да. Ты еще спала, когда час-полтора назад Соколов вошел к нам в вагон. Видишь, какой он у нас, – ленточки у него в три ряда. Наверно, как все ордена свои наденет…
– Ты, я вижу, его хорошо знаешь, Толя!
– Еще бы не знать, Юлечка! Ведь полковник Соколов – председатель Кленовского горисполкома… И, знаешь, он меня узнал: до войны, когда у нас в Кленовске ремесленное училище открылось, Владимир Николаич Соколов довольно часто к нам заходил, нашей учебой интересовался. Мы его однажды на свой вечер пригласили, – пришел… А ты не веришь, что я его знаю…
– Верю, верю, это я просто пошутила, Толя. А он, наверно, уже старый, Соколов, виски у него совсем седые, – наивно заметила Юля.
– Какой же старый, если ему сорок с небольшим, а до войны у него ни одного седого волоса не было! Вот он только что рассказывал, как в партизанах воевал.
– Вот как!
– Левая-то рука у него, Юлечка, смотри, на перевязи. Я слышал, как парторг его спросил: что, мол, с рукой? А Соколов ответил, что его ранило осколками немецкой мины в том бою, когда освобождали Кленовск.
– Вот ка-ак! – почтительно изумилась Юля.
– Владимир Николаич еще в военной форме, но он опять председатель горсовета. Видишь, наш Дмитрий Никитич расспрашивает его: «Ну как дела в городе, где людей разместите?»
Старик-пассажир спрашивал Игоря Чувилева:
– Кто же это, молодой товарищ, в вашей компании едет… вроде из моряков, шинель на нем морская?
– А это наш парторг, – улыбнулся Чувилев, – Дмитрий Никитич Пластунов. С нами на Урале был. Теперь на Кленовском заводе будет парторгом.
– Кленовского завода нету, голубчик.
– Завод будет! Восстановим! – с серьезным лицом пообещал Чувилев. И, тихонько кивая в сторону Пластунова, продолжал: – Пластунов, знаете, какой человек? Молодым он в Балтфлоте служил, по всем морям плавал, во многих бурях побывал, людей разных стран и наций повидал… словом, его ничем не испугаешь!.. Другой кто скажет: «Ох, трудно! Ох, невозможно!» А Пластунов усмехнется: «Да, товарищи, работка серьезная, но как раз для нас!..» – и пойдет шуровать, и все за ним! Мы, кленовские, когда в эвакуацию приехали, так был там просто старый металлургический завод. А за два года вырос – узнать нельзя, и сколько тут Пластунов силы положил! Несчастье у него случилось: жена умерла, замечательная была, говорят, пианистка. Первые дни, как он ее похоронил, смотреть на него было больно, все его сильно жалели. Но он крепко взял себя в руки и ка-ак опять навалился на работу – все только поспевай за ним!.. Так что, дедушка, за Кленовский завод не беспокойтесь!
Поезд остановился у разъезда. В двухоконном домике, сшитом из полуобгорелых досок и напоминающем облезлый фургон без колес, девичий голосок звонко и требовательно говорил по телефону. Стрелочница, испитая женщина в рваном полушубке и опорках на босу ногу, сидя на бревне, подшивала детский изношенный валенок. Ребенок со сморщенным личиком маленького старичка, бессильно свесив босые, желтые и тонкие, как свечки, ножонки, безучастно, словно в полусне, смотрел на работу матери.
– Оба чуть живы! – вздохнул Артем Сбоев, жалостливо качая красивой головой с волнистыми русыми волосами, которые плотно, как литые, вились над его гладким белым лбом. – Куда ни посмотришь, товарищ полковник, в этих несчастных местах – всюду ужас, разор, гарью пахнет, люди чуть живы.
– Фашисты в доме побывали, – кратко ответил полковник Соколов огрубевшим от многодневной простуды, будто навсегда охрипшим басом.
Широкоплечий, выше среднего роста, с голубеющими сединой висками, полковник Соколов сидел на нижней скамье, прижимая к груди раненую левую руку в черной повязке. Его яркие черные глаза чуть насмешливо оглядели небольшую ладную фигуру Артема в черной паре, а потом задержались на его молодом, приятном лице, которое теперь выражало горечь и волнение.
– Вы говорите «чуть живы», – повторил полковник Соколов слова своего собеседника, – а ведь в здешних местах эти картины как раз показывают начало возрождения жизни. Вот видите, женщина валенок подшивает, а этот заморенный ребеночек скоро в этих валенках будет понемножку по земле топать. А когда выгнали отсюда немцев, мы увидели пустыню, груды обгорелых кирпичей… Вот там, на пригорке, стояла на двух столбах виселица, на которой еще висели трупы наших людей. Живых никого на целые километры не было. Но пока мы выкуривали фашистов, из рощиц и овражков начали появляться и живые… призраки – хочется сказать. Это были скелеты, обтянутые кожей. Они пропахли землей, сыростью, они умирали от истощения, грязи и вшей… Этих несчастных страшно было кормить досыта. Я оставил здесь двух бойцов, снабдил их кое-какими продуктами, чтобы питать людей первое время. Бойцам было строго-настрого указано, как надо постепенно повышать рацион, чтобы люди не померли от сытости. Вон, слышите, как дивчина кричит в телефонную трубку? Ее зовут Клава, она тоже призраком была, голосишко еле слыхать было, а теперь как разделывает… а?
Толстоватые бритые губы полковника довольно улыбнулись, и на лицах всех окружающих показалась ответная улыбка.
Поезд тронулся, опять замелькали развалины и пепелища, а полковник начал рассказывать о наступательных боях, которые проходили здесь около двух месяцев назад.
– Память у вас замечательная! – изумился Артем Сбоев. – Как подробно вы все знаете, товарищ полковник!
– Память солдатская, – улыбнулся полковник. – А что касается знания…
– То здесь вам, как председателю горисполкома, еще нужна абсолютная точность, – докончил парторг Пластунов, сорокалетний человек в темносинем, без знаков различия, аккуратном морском кителе.
Карие, кругловатого разреза, небольшие глазки Пластунова, устремленные на Соколова, светились сдержанно-жадным любопытством и глубоким доброжелательством.
– Теперь вы объезжаете родные места уже с хозяйственно-инспекторской целью: проверить, учесть, что осталось?
– Да почти что ничего, только белый свет остался, как один старик-колхозник мне сказал сегодня, все надо заново строить, – отвечал Соколов, привычно острым взглядом отмечая что-то в проплывающем мимо окон унылом пейзаже.
Пластунов начал расспрашивать Соколова о разрушениях в городе и на территории Кленовского металлургического завода.
Соколов отвечал на все вопросы по-военному точно, с обстоятельностью многоопытного хозяйственника. Манера его рассказа сразу понравилась Пластунову.
«Много у него в душе накипело, – думал парторг, – а внешне как спокоен и сдержан! Похоже, характер твердый, целеустремленный. Если это действительно так, нам, заводским людям, легче будет общаться с ним, как с предгорисполкома… Рассказывать и вводить людей в курс дела он умеет; все у него сжато, ясно, точно».