355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Караваева » Родина » Текст книги (страница 28)
Родина
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:24

Текст книги "Родина"


Автор книги: Анна Караваева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 65 страниц)

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
ПОРТРЕТЫ СОВРЕМЕННИКОВ

В первых числах октября Игорь-севастополец, задыхаясь от волнения, прибежал к себе в бригаду и объявил:

– Ракитный приехал! Я его своими глазами видел! Шел я из столовой в цех, а Ракитный и директор выходят, обнявшись, на улицу. А Петрович наш хромой, на палку опирается… И голова перевязана! Он из госпиталя сюда приехал. Нас к себе приглашал: «Сегодня же, говорит, приходите!»

Художник Иннокентий Петрович Ракитный занят был разборкой своих военных папок. Впервые после четырнадцати месяцев работы во фронтовых условиях – с июля сорок первого до половины сентября сорок второго, когда его увезли в госпиталь, художнику представилась возможность в спокойных условиях просмотреть все сделанное им за это время.

Большой, ширококостый, он ходил по комнате, припадая на левую ногу и поматывая крупной, догола остриженной, забинтованной головой. Он еще не успел привыкнуть к хромоте, мешала и повязка, сползающая на правое веко, но ему, как всегда, помогало особое, гибкое умение владеть обстоятельствами, которое воспитала в нем его беспокойная жизнь.

На Урал Ракитный приехал в начале третьей пятилетки. Лесогорский завод показался художнику особенно типичным своим смешением старого с новым. Из Лесогорска Ракитный жарким, пыльным утром в июле 1941 года явился в областной военный комиссариат, прося отправить его на фронт. На вопрос, от какой организации он прибыл, Ракитный просто ответил, что «мобилизован собственной совестью».

Подобно тому как в мирное время его блокноты были исписаны названиями городов, строек, лесных и степных мест, так и теперь рисунки и наброски были обозначены местом их возникновения: Вяземское, Можайское направление, «Дни великой битвы за Москву», далее зарисовки бойцов и командиров и картинки жизни стрелковой дивизии на пути ее на юг, куда она была переброшена в помощь защитникам Крыма. Последние рисунки, помеченные датами Севастополя, художник особенно внимательно рассматривал. Некоторые он подолгу держал в руках, вглядываясь в каждый штрих зоркими глазами. Он торопился закончить разборку до прихода Игоря Семенова с его приятелями.

К друзьям неожиданно присоединилась Юля. Никто и не предполагал приглашать ее к Ракитному, а спутал все карты Толя Сунцов. Когда Юля, встретясь с ними на улице, спросила, куда они так спешат, Сунцов пригласил ее к Ракитному; Чувилев и Возчий переглянулись между собой.

Видя, что Юля чувствует себя неловко, Чувилев посылал в ее сторону взгляды, полные презрения. Сережа резко насвистывал, каждый раз пугая ее. Только Игорь-севастополец шел молча. Наконец Сунцов, который видел только одну Юлю, заметил что-то неладное в поведении своих старых друзей.

– В чем дело, ребята? – резко и строго, как старший, спросил Сунцов. Его красивое лицо потемнело. – Почему вы так бестактно ведете себя по отношению к девушке, к товарищу?

Сережа дурашливо фыркнул:

– Какой она нам товарищ?

– Не желаю говорить с тобой! – отрезал Сунцов и, не обращая больше ни на кого внимания, сжал руку Юли.

А она уже была не рада, что пошла вместе с этой противоречивой компанией.

Игорю-севастопольцу чудилось, что прошлое как бы обратным ходом надвигается на него, он ждал и боялся его. Художник, который оставался на бастионе еще несколько недель после того, как выбыл Игорь Семенов, видел Максима Кузенко и всех других моряков. В Иннокентии Петровиче все еще жили последние дни Севастопольской обороны, и сам Севастополь, родной и незабвенный.

Художник радостно встретил гостей.

– Возмужал, Игорек, возмужал! – довольно говорил он, оглядывая раздавшуюся в плечах фигуру Семенова. – И вверх тебя порядком вытянуло. Молодец!

Он быстро перезнакомился со всеми. Узнав, что Игорь Семенов как токарь не опозорил «славы Севастополя», снова крепко обнял его.

А у Игоря-севастопольца вдруг сильно застучало сердце и кровь бросилась в лицо: среди карандашных рисунков, разложенных на большом столе, он увидел знакомую морскую бескозырку.

– Максим!

Дрожащими руками он взял со стола рисунок. Максим Кузенко, в сдвинутой на макушку бескозырке, смотрел ему навстречу. Его темные глаза, глубоко запавшие в орбиты, резкие морщины вдоль худых щек с пятнами гари и дыма, крепко сжатый рот, отросшие усы, небритый подбородок, грязная, будто истлевшая, вся в клочьях, тельняшка, голое плечо с остро выдавшейся ключицей – все в этом быстро схваченном облике Максима дышало яростным бесстрашием и вместе с тем безмерной, нечеловеческой усталостью и душевной мукой.

Игорь-севастополец обернулся было к художнику, чтобы спросить, когда он рисовал Максима, и тут заметил на столе еще один рисунок, в красках которого вновь почудилось ему что-то знакомое. Задрожав, он взял в руки акварель на квадратном листе ватмана и опять сдавленно крикнул:

– Максим!

Да, это было тоже лицо Максима Кузенко, но мертвое, землисто-желтое, с плотно закрытыми глазами. Руки товарищей-моряков бережно поддерживали его голову в бескозырке, его поникшие плечи, бессильно согнутые колени. Внизу, под ним, зияла чернотой яма, которая ждала его. А в вышине, будто благословляя борьбу и муки людей, сияюще розовело рассветное небо.

Игорь-севастополец сразу узнал этот розово-золотой крымский рассвет, зачинающий собой длинный летний день.

– Это я рисовал уже лежа в госпитале, – заговорил художник. – Сделано по памяти, но все абсолютно точно. На рассвете того дня мы были зажаты врагом со всех сторон и готовились уже сесть на катер. Вон, видите справа часть его кормы на волне? Но тут смертельно ранило Максима Кузенко, и мы, чтобы достойно похоронить его, нашего лучшего храбреца, навязали врагу бой.

– И успели похоронить? – серьезно спросил Сунцов.

– Успели. Могилу заровняли, даже завалили большим камнем, чтобы фашисты не обнаружили ее и не надругались над телом нашего Максима. Я вижу в этих акварелях первые эскизы будущих моих картин… Игорь, что с тобой? Ну что ты, братец мой, морячок, что ты?

– Лучше бы вы этих картин н-не писали… – бормотал сквозь слезы Игорь-севастополец, угловато освобождаясь из объятий художника. – Максим погиб, а вы из него картину сделаете, чтобы у меня сердце кровью обливалось…

– Вот оно что-о! – протянул художник. – Да ты, братец мой, хитер, даже очень хитер!

– Я? Почему?.. – И севастополец от неожиданности даже перестал всхлипывать.

– Ты хочешь, значит, чтобы мои зарисовки и наброски утешали тебя и вообще всех вас: ничего, мол, милые мои, война – просто кратковременная неприятность, небольшой изъянец на физиономии, который, как выражаются добрые нянюшки, до свадьбы заживет! Нет, Игорь и вы все, ребята, держитесь как мужественные люди, смотрите на эту кровь и смерть и говорите себе: «Мы все это видели, мы все это знаем, мы отражаем черную фашистскую погань!» Чтобы правду об этой войне на тысячу лет передать, мы должны все знать и помнить!

– Иннокентий Петрович! – отчаянно воскликнул Игорь Семенов. – Я сказал глупость! Вы не сердитесь на меня?

– Разве я тебя первый день знаю? – ласково сказал художник и прижал к себе острое плечо Семенова.

Юля увидела, что художник с улыбкой смотрит на нее.

– Что вы кукситесь, девушка? Обидели вас?

– Нет, нет! – вспыхнула Юля. – Это просто так… Я сама не знаю…

Когда вышли от художника, Сунцов нарочно отстал от товарищей и притянул к себе руку Юли:

– Поговорим, Юленька…

Теперь они, случалось, днями не видались. Встречаться осенью стало гораздо труднее: куда пойдешь в нескончаемый дождь?

– Как хорошо, что уже подморозило, – сказал Сунцов, – можно и по улице побродить.

– Да, конечно, – покорно и грустно вздохнула Юля.

У Сунцова сжалось сердце.

– Эх, какая ты, право, Юля… Все из-за ребят расстраиваешься?

– Да мне же обидно… Они меня не любят, – безнадежно говорила она. – И Соня мной, я знаю, недовольна. И тетя Оля ворчит на меня. Уж такая я несчастная уродилась!

– Ну зачем так думать? – горячо возразил Сунцов. – Если у тебя работа не клеится, спрашивай почаще, иначе ведь не научишься ничему! Ну хочешь, я с Сонечкой поговорю?

– Ах, нет, нет… не надо! – испугалась Юля и тихо заплакала. – Знаешь, Толя, у меня выдержки нет. Только начнет у меня что-то выходить – и вдруг чувствую, что безумно устала… все так и завертится у меня перед глазами. Потом мне совестно станет перед Соней и перед всеми. Начну поправляться – и опять сорвусь. Лучше бы мне умереть, Толя!

– Что ты, что ты!

Сунцову стало страшно: вдруг он действительно останется без Юли… Нет на свете человека, кого бы он так любил и жалел, как ее, Юлю. Все готов сделать для нее, Только бы она была счастлива.

«Дурак я, дурак! Стеснялся ребят, лишний раз боялся с ней встретиться! – с раскаянием думал Сунцов. А она еще ребенок совсем!»

Он почувствовал себя сильным, разумным человеком, который может влиять на судьбу другого.

На крылечке общежития Сунцов задержал Юлю.

– Погоди… Слушай, Юля! Проси меня обо всем, что тебе нужно. Обещаешь мне? – И Сунцов медленно сжал ее холодную руку.

– Обещаю, – тихо ответила Юля…

Когда Сунцов вошел в комнату, оба Игоря и Сережа Возчий решали кроссворд и спорили из-за какого-то слова «по горизонтали».

– Наш кавалер пришел, здрасьте! – как всегда дурашливо приветствовал Сережа.

– Это ты о чем? – холодно спросил Сунцов, вешая на гвоздь фуражку.

– Знаем, знаем, с Юлечкой гуляли-и! – злорадно пропел Сережа.

– А знаешь что? Довольно! – повелительно произнес Сунцов. – Мне надоело это постоянное вмешательство в мою жизнь. Разговоры эти прошу прекратить!

Сережа вскинулся было еще что-то сказать, но Игорь-севастополец строго посоветовал:

– Прекрати.

Через два дня после визита друзей к художнику севастополец изумил своих товарищей новым сообщением:

– Иннокентий Петрович хочет написать наш коллективный портрет! Заявимся к нему после смены, хорошо?

Перед уходом к Ракитному Сунцов в библиотеке встретил Юлю. Сегодня Юля показалась ему немного веселее, чем обычно.

– Знаешь, сегодня на сварке у меня опять неплохо получилось, и Соня даже похвалила меня: «Если, говорит, всегда так будешь работать, ты отставать не будешь». Слушай, Толя, пойдем сейчас в кино?

Сунцов, смущаясь, ответил, что должен итти к Ракитному. Лицо Юли обиженно вытянулось. Тогда он предложил ей отправиться к художнику вместе.

Едва они появились на пороге, как Сережа шепнул обоим Игорям:

– Опять Юлька к нам втерлась!

Те только поморщились, заинтересованные приготовлениями художника к сеансу. Ракитный сегодня был в превосходном настроении: утром он получил большое письмо от жены, которая находилась с экспедицией на Южном Урале. Утром же он рискнул снять надоевшую ему чалму из бинтов и нет-нет да и встряхивал весело головой, которая, как он шутил, опять была «на свободе».

– Ну-с, молодежь, прошу вас сюда!

Четверо друзей начали рассаживаться. Юля потупилась и проскользнула за шкаф, решив про себя: «Сию минуту убегу!»

Но Иннокентий Петрович вытянул ее за рукав.

– Куда, куда вы прячетесь, Юля? Садитесь вот сюда, рядышком с Сунцовым. Ну, теперь сидите смирно, я начинаю.

Несколько минут прошло в молчании. Слышались только осторожные вздохи «натуры» да шелестящий бег карандаша по бумаге.

Потом к художнику зашли знакомые. Ракитный, продолжая работать, изумлялся тому, что «Лесогорский старик-завод» неузнаваемо изменился.

– А сколько новых людей явилось, особенно женщин и молодежи. Знаете, товарищи, эта зелень заводская просто трогает меня! Посмотришь в цехе, например, на этакую тоненькую девочку и думаешь: «Эх, достается тебе, дочка! Да ничего не поделаешь, держаться надо!»

Художник поднял на Юлю пристальный взгляд. Она вспыхнула, подумав: «Это он про меня говорит!»

– И вот этакая дочка тоже берет на свои плечи и государственный план, и все тяготы жизни военного времени, работает с таким рвением, что ее трудового жара хватило бы на любого умудренного большим опытом человека!

«Это он про меня говорит. Но… ведь я не так работаю», – растерянно думала Юля.

– Не опускайте голову, Юля, – весело приказал ей художник, – а то на ваше лицо падает тень. Вот так, хорошо.

Он поправил что-то в рисунке, откинул голову, прищурился, потом улыбнулся чему-то своему и продолжал работу.

Едва Ракитный успел сказать «довольно», как Юля первая выбежала на улицу. Сунцов что-то кричал ей, но Юля побежала еще быстрее. Ей вдруг захотелось спрятаться от всех и быть совершенно одной, одной.

Октябрьский ветер редкими, сухими снежинками бил в лицо. У Юли замирало дыхание и слезы слепили глаза, но она все бежала, словно спасаясь от погони.

На другой день Игорь Чувилев, не глядя на Юлю, сухо сказал, что Ракитный просил ее прийти позировать. Юля тут поняла все:

«Они возмущены, что я попала в их компанию, они считают, что я на это не имею права».

Художник встретил ее приветливо и объяснил, что теперь, когда «экспозиция коллективного портрета молодых стахановцев сделана, каждая натура может приходить отдельно». Юля не знала, что такое экспозиция, но зато правильно почувствовала, что может без томления и стыда сидеть в этой светлой комнате.

Иннокентий Петрович казался очень довольным тем, что пишет Юлю. Щурясь, он откидывал голову назад и смотрел на Юлю то правым, то левым глазом, потом опускал взгляд на рисунок и нежно касался его тоненькой кисточкой. Несколько пятнышек акварели мягко пестрели на белой эмали откидной крышки длинного ящичка с красками. Любопытно было следить, как легко касался художник кисточкой этих веселых, пестрых пятнышек, и было удивительно знать, что из таких крохотных касаний получится потом на бумаге человеческое лицо.

– Юля, не опускайте голову, смотрите прямо на меня… Н-да, этот тон будет недурен, недурен… Гм… изумительная штука молодое человеческое лицо… этакая чистота, ясность, легкость…

Художник по привычке то бормотал и насвистывал, то замолкал, смешно выпятив вперед толстые, поблекшие губы, то опять принимался бормотать, забывая о присутствии Юли.

– Что, устали? – наконец спросил он.

– Да, – робко призналась Юля.

– Ну, спасибо, девочка. Бесконечно рад. Хорошо работалось сегодня, – сказал Ракитный с такой широкой, счастливой улыбкой, что у Юли не хватило духу хотя бы намекнуть ему о том, что она по своей работе недостойна этого портрета.

«Зачем же его огорчать?..» – подумала она, пожимая его большую, теплую руку.

Пластунов несколько раз предлагал Михаилу Васильевичу зайти к художнику, но директор все отговаривался неотложными делами. В свое время Пермякову польстило, что Ракитный, увлекшись Уралом, выбрал для своих зарисовок Лесогорский завод. Художника директор уважительно назвал «хорошим мужиком», но к живописи Михаил Васильевич вообще был равнодушен, да он ничего и не понимал в ней.

– А я ведь не зря, Михаил Васильевич, приглашаю вас зайти к Ракитному, – сказал Пластунов в холодный октябрьский полдень, когда оба они зашли в директорскую столовую (так называемую «забегаловку») перекусить до заседания.

– У меня насчет Ракитного имеются кое-какие планы, Михаил Васильевич… и по этому поводу я хотел посоветоваться с вами. Человек приехал из самого пекла боев, все-таки по-своему – летописец военной эпохи. Пусть и народ наш ознакомится с тем, что этот человек видел на фронте… Недурно бы устроить у нас в клубе выставку фронтовых рисунков и альбомов художника Ракитного: очень много глубоко поучительного я высмотрел у него.

Михаил Васильевич боком взглянул на Пластунова и подумал:

«И на все-то его хватает!»

Круглые карие глазки парторга искристо щурились, как будто он уже видел перед собой задуманную им выставку и интерес к ней рабочих завода.

– Мы уже с художником вчерне даже распланировали, как можно будет использовать большой зал нашего клуба для этой выставки.

– Ну что ж, действуйте, – равнодушно сказал Пермяков. – Я не против, пусть будет выставка.

– Не-ет, этого мне маловато! – засмеялся Пластунов. – Мы с вами откроем выставку, чтобы показать, что это дело полезное для завода.

– Жили мы, Дмитрий Никитич, без всяких там выставок… – нехотя продолжал директор. – И спрошу вас по-нашему, по-рабочему: для чего нам, заводским людям, эта самая выставка? Что, у нас с вами дел и забот мало?

– Э, нет, нет! – хитро и упрямо усмехнулся Пластунов. – По-нашему, по-рабочему, я считаю, что из этого дела можно извлечь двоякую пользу. Во-первых, пусть все местные люди, кто на расстоянии чувствует войну, увидят ее, так сказать, образную документацию, какая она есть, война. А кроме того, пусть-ка у наших заводских людей будет лишний повод поразмыслить о том, сколько еще трудностей нам придется преодолеть, как и чем нам держаться. Потом пусть посмотрят на портреты своих товарищей… Ракитный немало сделал зарисовок наших людей. Э, да мало ли дум возбуждает в человеке искусство!

– Не спорю, – все так же хмуро продолжал свое Михаил Васильевич. – Но меня, грешного, все-таки прежде всего интересуют те факты, которые имеют место у нас на заводе или самым непосредственным образом к нему относятся, на всякую там… гм… романтику… у меня уже не хватает сил, – шестидесятый годок мне пошел, товарищ парторг!.. Да и настроения нет… не до картинок мне, извините. После потери мы с моей Варварой Сергеевной иногда еле дышим…

– От сыновей опять что получили? – осторожно и мягко спросил Пластунов. – Старший ваш сын ведь в инженерных войсках?

– Там он и теперь… А вот младший, Виктор, оказался в Сталинграде, на прошлой неделе письмо от сынка получили. Пишет: «Забились мы в землю, а земля под нами ходуном ходит». Мать теперь места себе не найдет, как он там жив-здоров… Утром сводку о Сталинграде по радио слушает, а сама бледнехонька… Вечером опять около радио томится, ждет: может, в «Письмах с фронта» от Виктора словечко до нас долетит? Да ему там не до того…

– Варваре Сергеевне всего полезнее чаще среди людей бывать.

– Она и работает, даже забывается иногда. Но ведь я вижу, как она хлопочет обо всех, а сама тает, как свечка.

Парторг смотрел на директора с искренним и глубоким сочувствием, голос его звучал мягко и бережно, однако Михаил Васильевич точно знал: Пластунов продолжает думать о выставке. И, конечно, она откроется, Пластунов все-таки убедит его, что директору совершенно необходимо присутствовать на открытии в клубе.

«Да, уж если ему что в голову втемяшилось, не отступится нипочем, не таковский!» – досадовал про себя Пермяков, но, впрочем, эту черту характера он как раз и любил в Пластунове.

В то воскресенье, во второй половине октября, на заводе был выходной день, опять три недели спустя после предыдущего. Открытие выставки предполагалось в двенадцать часов, с четырех – начало киносеансов, а с восьми и до одиннадцати в главном фойе клуба ожидались танцы, – «вообразите, девочки, с духовым оркестром и с военными!», как передавали из уст в уста все заводские девушки. Далее заводские всезнайки сообщали: танцоров-военных и оркестр «предоставит» воинская часть, которая формируется около Лесогорска, и что обо всем этом позаботился Пластунов. Передавали, что Пластунов якобы сказал: «Если отдыхаем мы редко, так пусть наши девушки подольше живут приятными воспоминаниями! Пусть вдоволь потанцуют и повеселятся».

Среди добровольцев, помогавших Ракитному в подготовке выставки, главными заправилами были Игорь-севастополец и три его друга. Не отставал от них и Василий Зятьев.

Они подняли Ракитного чуть свет, и уже с раннего утра в большом, холодном клубном зале поднялся дружный галдеж, смех и топот.

Работа уже близилась к концу, когда художник вдруг увидел, что его помощники о чем-то громко спорят.

– В чем дело, товарищи? – спросил, подходя, художник.

Игорь Чувилев поднял на него загоревшиеся мрачным огоньком темносерые глаза.

– Несправедливость получается! – хмуро и твердо сказал Чувилев и отложил было в сторону одну из больших акварелей.

Это был коллективный портрет молодых стахановцев: четверо юношей и девушка с тонким личиком сидели вокруг стола.

– Не имеет она права здесь быть. Она, вот эта самая! – вспыхнул Игорь Чувилев и презрительным жестом указал на лицо Юли Шаниной. – Не заслужила она, чтобы ее рисовали! В бригаде Сони Челищевой она одна осталась такая отсталая!

Тут заговорил Сунцов, бледный, с тусклыми, страдающими глазами:

– Иннокентий Петрович, по-моему, они перегибают палку. Юля Шанина еще ученица, как и вся бригада Сони Челищевой тоже ученическая. Юле, конечно, еще трудно…

– Вот заступник нашелся! – ехидно усмехнулся Сережа.

– Несправедливость! – повторил Чувилев, но Игорь-севастополец, заметив досаду на лице художника, сказал уступчиво:

– Да хватит вам, ребята, в самом деле. О чем тут спорить? Подумаешь, беда какая! Ну, мы стахановцы, а рядом с нами очутилась ученица… Ну и шут с ней! Куда эту акварель лучше всего повесить, Иннокентий Петрович? Вот сюда, в середину, или повыше?

Когда художник отошел, Василий Зятьев наклонился к Сунцову и, басовито похохатывая, произнес:

– Картина висит, конечно, что надо… А только обхитрил ты народ, Анатолий… ой, обхитри-ил!

– Я в твоих замечаниях не нуждаюсь! – уже оправившись, строго сказал Сунцов.

– А! Правда глаза колет! – озлился Зятьев. – Да и не с чего нос-то задирать!

Зятьева поддержали довольно злыми шуточками по адресу Юли Шаниной. Кое-кто вспомнил, что учебная бригада Сони Челищевой все еще не вышла на самостоятельную дорогу, потому что кто-то из ее женщин «тянет дело вниз», – не эта ли смазливенькая девчонка?

– Да, да! – торжествовал Зятьев. – Работе цена грош, а девчонке, смотри, почет оказали! Ежели почет заслужил, так без стыда людям в глаза гляди! – уверенно и громко говорил он.

Зятьев был из тех, кто действительно «заслужил почет», – все видели его коренастую фигуру на небольшом этюде маслом «Молодой сталевар Василий Зятьев».

Счастливый сталевар старался развешивать картины с самым равнодушным видом, но словно какая-то сила манила его хоть одним глазком взглянуть на себя. Да, это был он, Василий Зятьев: вот его белобрысые волосы, выбившиеся из-под шапки, вот его курносое лицо, брезентовая спецовка с большой дырой, которую он прожег, когда брали пробу. Но как все это было удивительно и чудесно! Он всегда стеснялся своего некрасивого лица, даже боялся с девчатами знакомиться. А на картине это курносое лицо, озаренное розовыми отсветами печи, смотрело задумчиво и гордо. Честное слово, Зятьеву даже в голову не приходило, что у него может быть такое выражение! Да, он свое сталеварское дело знает!

«И вот как чудно выходит: будто этот Ракитный в душу мне заглянул!» – изумился Зятьев.

Ему вдруг захотелось поведать всем, как неспроста беседовал с ним Ракитный, расспрашивая о довоенной его жизни, о родном колхозе, о том, как деревенский парнишка привыкал к заводу и стал уже старшим подручным знаменитого южного сталевара Александра Нечпорука. Теперь, глядя на собственное изображение, Зятьев открыл для себя: он в самом деле гордится тем, что перестал бояться мартенов, варит танковую сталь.

Чувствуя, что он не в силах больше таить свое открытие, Зятьев принялся рассказывать, «как было дело».

Сунцов мог бы отойти подальше, чтобы не слышать довольного голоса сталевара, но никуда нельзя было уйти от правды: Юля Шанина еще ничего не сделала «для общей жизни», как любила говорить Соня, чтобы иметь право красоваться среди портретов современников.

Он отошел подальше и уже не слышал Зятьева, но смутное беспокойство за Юлю осталось.

Игорь-севастополец, стоя против стены, любовался всем, что было развешано его руками. Его нервное лицо выражало глубокое раздумье.

– Слушай, Игорь, – обратился к нему Сунцов, – чего ради висит здесь этот спорный коллективный портрет? Только лишние разговоры, право. Уж лучше снять его совсем.

– Ну вот еще! – недовольно возразил Игорь-севастополец. – Снять одну из самых удачных акварелей Иннокентия Петровича, он же мне сам об этом говорил! Нет, об этом и речи быть не может!

Сунцов отошел, безнадежно махнув рукой: «Ну, будь что будет!»

Первыми из всего заводского начальства явились на открытие выставки директор и парторг. Рядом с Михаилом Васильевичем шла Варвара Сергеевна, одетая в свое парадное, черное шелковое платье. Белое кружево у ворота еще резче оттеняло ее пожелтевшее лицо, которое настолько осунулось, что даже прямой, приятно округленной формы нос теперь заострился, а вокруг глаз легли темные тени. Она пришла на выставку, чтобы немного рассеяться «на людях».

Пластунов произнес короткую речь о работах художника-фронтовика Ракитного, потом Иннокентий Петрович так же кратко поблагодарил собрание за внимание к нему – и выставка открылась.

Михаил Васильевич приготовился поскучать и «потолкаться» часок, чтобы не так заметен был его уход.

Ланских и Нечпорук явились на выставку с женами. Марья Нечпорук надела под синий костюм свою любимую клетчатую шелковую блузку, которая горела на ней всеми цветами радуги. Нервная и порывистая, Марья несколько раз вскрикнула, разглядывая фронтовые рисунки.

– Не можу! – виновато сказала она жене Ланских и прикрыла смуглой рукой черные горячие глаза. – Ой, я же знаю, что все наше село и мою ридну мать…

– Не надо, Марья Ивановна, не надо, – мягко сказала жена Ланских, сероглазая бледная женщина, и погладила Марийку по щеке.

Жена Ланских руководила детским садом и, привыкнув к мягкому и настойчивому тону разговора с детьми, переносила его и на обращение со взрослыми. Марийка Нечпорук всегда успокаивалась от ее голоса и взгляда. Замолкла она и сейчас.

– Вон на той стене ваши персоны! – весело крикнул сталеварам Артем Сбоев.

Его лицо довольно улыбалось: он только что отошел от своего портрета. Строго говоря, его портрет был одной из многочисленных зарисовок художника за эти три «урожайных» недели. Но Артем, во-первых, не разбирался, что и как называется в живописи, а во-вторых – самое главное, зарисовка, по его мнению, так правильно передавала манеру работы Артема и его настроение, что он называл ее портретом. Артем на рисунке, совершенно так же, как и в жизни, смотрит на свое войско зоркими глазами, от которых ничего не скроется. О, уж он ли не знает, чего стоит, говоря попросту, каждый человек из его «войска универсалов!» Он знает, сколько производственных операций каждым из них освоено, как они строгают, точат, сверлят. Да и они все, в свою очередь, знают его требования, знают, что во всем он любит точность, отличную отделку даже в мелочах. Артем невольно горделивым движением поднимал плечи и расхаживал легкой, пружинистой походкой в синем с «искоркой» костюме, сшитом перед самой войной. Он чувствовал себя по-хозяйски празднично, ему нравилось толкаться в большом клубном зале, украшенном зелеными гирляндами еловых и пихтовых веток и разноцветными флажками. Ему было исключительно приятно встречать дружеское подмигивание знакомых: «Я тебя, Артем, на картинке видел! Здорово, брат, здорово!»

Горделивое настроение Артема скоро, однако, омрачилось. Кто-то, посмотрев на завитую и нарядную его Верочку, неосторожно сказал:

– Вот муж-то на выставке красуется, а ты что же от него отстала?

После этого Верочка сразу надулась и начала ворчать, что Артем очень хитро все устроил: себя «перед художником выставил», а о ней, своей жене, забыл, – возмутительно! Напрасно Артем разъяснял ей, что художник не может «срисовать весь Лесогорский завод», что рисует он «по выбору», отмечая только тех людей, которые являются «опорой» завода.

– А Юлька Шанина – тоже «опора»? – ехидно спросила Верочка.

Невнимательная и взбалмошная, она, тем не менее, отлично умела вслушиваться во все, что задевало ее самолюбие. Из разговоров чувилевской бригады она еще до выставки знала о том, «как Юлька Шанина попала в коллективный портрет», и вот все хоть и усмехаются, а смотрят теперь на нее!

– Завидки берут: какая она сидит хорошенькая!.. – шипела Верочка на ухо Артему.

– Да ты не понимаешь, что случайно это получилось? – уговаривал жену Артем.

– Значит, я, по-твоему, не заслуживаю? Не заслуживаю, да?

– Ох-хо-хо! – вздохнул Артем, горестно почесывая затылок. – Сама знаешь, твоя работа чести мне ведь не приносит.

А сталевары с женами уже стояли у противоположной стены. На большом листе ватмана углем, расцвеченным кое-где бархатистыми пятнами пастели, изображены были два сталевара-сменщика – Нечпорук и Ланских. Внизу ватмана было написано: «Поздравление с новым рекордом». Сталевары стояли друг против друга, но было понятно, что Нечпорук поздравлял своего сменщика, Сергея Ланских.

– Бачишь, Марийка, як Ракитный меня изобразил? – изумлялся Нечпорук, толкая жену локтем.

– Як же я не бачу! – усмехнулась Марийка. – Ты, по всем статьям ты! Эк, как очи-то играют, нет спасенья!

– Ну как, похоже на нас, Сергей, а? – спрашивал сменщика Нечпорук.

– Что ж, если человек себя узнает, значит все верно, – сдержанно похвалил Ланских, но улыбка, мелькавшая в его голубых глазах, говорила о том, что Ланских не просто смотрит, а вспоминает целую историю того, как могло возникнуть это крепкое рукопожатие.

Было что вспомнить и Нечпоруку. Пожалуй, в первую очередь именно ему.

Нечпоруку привиделся сейчас не этот молодец с растрепанными черными кудрями и белозубой улыбкой, крепко пожимающий руку Сергея Ланских, а он сам, каким он был год назад: мрачный, полный гнева и обиды, избалованный «южный сталевар», эвакуированный из-под Ростова в Лесогорск. Сначала разгневала его старая, допотопная печь, «мартын № 2», а еще больше взбесило его, что «уральский тихоня» Сергей Ланских чему-то, оказывается, может его учить у этой «божьей печурки». Смех подумать! Исподволь, с неистощимым терпением, Ланских заставил Нечпорука поверить, что «уральский тихоня» не собирается «подсиживать» «южного сталевара», а напротив, намерен помогать ему, так как забота у них общая, государственная. Он открывал Нечпоруку все «секреты» своего опыта в большом и малом, приучая своего сменщика к мысли, что мастерство – это общее богатство, что тот, кто его «прижимает к своему боку», – жадный и ограниченный человек, не понимающий, в какое время он живет. Когда перешли работать в новый цех, Ланских и Нечпорук стали «зачинателями школы скоростных плавок» на Лесогорском заводе. Как мастера танковой стали, они оба в дни Великой Отечественной войны стали своим мастерством воспитывать других: и тех людей, которые слабее их в работе, и тех, которые еще просто молоды.

Нечпорук смотрел на большой лист ватмана и видел себя как бы в зеркале жизни, которое по-своему, особенным образом, говорило ему: «Сила твоя возросла потому, что ты осознал ее и научился служить ею другим».

Пластунов дольше всех из заводского начальства задержался на выставке. Попыхивая трубочкой, он неторопливо шагал рядом с прихрамывающим Ракитным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю