Текст книги "Родина"
Автор книги: Анна Караваева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 65 страниц)
«А я вот здесь… Сережка вот наперекор говорил, а пошел вместе со всеми…»
Маленькая женщина с серебряными волосами глядела в зал темными, пристальными, будто спрашивающими о чем-то глазами; ее худенькие, крепко сжатые ручки печально бледнели на черном бархате платья.
Будто прощаясь с надеждами и осуждая кого-то, она пела:
Сердце холодно твое,
И бороться ты не хочешь…
У Сунцова нехорошо заныло в груди.
«Да что там, я просто не хотел итти в цех в выходной день, помогать другим. Я боялся обидеть Юлю отказом пойти с ней на концерт. А пробовал ты объяснить ей, почему не можешь быть с ней вечером? Нет, не пробовал! Ты отгонял от себя эти мысли и плыл по течению. И вот ты, Юлечка, любовь моя, сидишь со мной рядом и не подозреваешь, что я не имею права слушать этот концерт, что я обманул тебя!.. Да, да, я обманул тебя!»
Заметив, что Сунцов не аплодирует, Юля удивленно шепнула ему:
– Тебе не нравится?
– Выйдем, – прошептал он. – Мне плохо, Юля.
В фойе Юля испугалась бледности Сунцова:
– Толя, ты заболел?!
Он тут же покаялся ей во всем.
Она подняла на него большие, скорбные глаза.
– Толя! Ну зачем же ты мне обо всем этом сразу не рассказал?
Юля с досадой посмотрела на свое отражение в большом зеркале и сняла с головы бант.
– И зачем нам было тратить здесь время… Ах, Толя, Толя! Ведь мы, наверно, ужасно запоздали!
– А разве… ты тоже пошла бы в цех?
– Ну конечно! А как же иначе?
Сунцов пробормотал:
– Но что же ты там будешь делать?
– Что укажут, то и буду! – с веселой кротостью ответила Юля и заторопила его: – Ну, скорее! Забежим домой, переоденемся – и в цех! Ты что? – вдруг спросила Юля, заметив, что Сунцов пристально смотрит на нее.
– Ты, значит, не сердишься на меня? – будто еще не совсем веря, запинаясь, спросил Сунцов.
– Я? На тебя? – переспросила Юля. – Что ты, что ты!
– Юлечка! – И, тут же смолкнув, Сунцов обнял ее и прижался горячим лбом к ее пепельно-русой головке.
Будто боясь сразу нарушить это охватившее их чувство нового понимания друг друга, постояли они так, молча, обнявшись. И каждый, кто мог бы в эту минуту видеть их, подумал бы, конечно: не эта маленькая девушка-подросток, а, напротив, высокий стройный юноша, склонившийся над ней, как дуб над речкой, искал в ней опоры.
В понедельник, поздним вечером, Пластунов записывал в своем дневнике:
«Вчера мы с Михаилом Васильевичем были свидетелями зарождения интересного начинания, которое может принести немалые плоды. Суть этого начинания состоит в том, что бригада Чувилева, соревнующаяся с бригадой Панковой, решила последней помочь, «чтобы борьба шла по справедливости, на равных, как определил Чувилев, условиях». Видно было, что этот напористый паренек сумел убедить всех своих товарищей в правильности и нужности этого дела. И надо было видеть, как они работали!.. Артем Сбоев со всем пылом своей технической фантазии участвовал в этом начинании, которое он назвал «справедливым делом». Он признался мне, что из-за этого у него был «крупный разговор» с женой, которая вынуждена была в тот вечер без него отправиться в клуб на концерт. Да! Еще случай с концертом. В самый разгар работы пришла в цех парочка опоздавших: Анатолий Сунцов и Юля Шанина. Оба во всем признались Чувилеву, причем каждый брал вину на себя: ничего не поделаешь, любовь!.. Но Чувилев, явно довольный, что его старый друг все-таки пришел, великодушно прервал их излияния: «Да ладно уж!» Мы с Михаилом Васильевичем не раз переглянулись, наблюдая, с каким рвением опоздавшие принялись за работу… При этом Юлия Шанина временами выглядела просто несчастной – и отчего бы? Да оттого, что на ее долю досталось… мало работы!.. Три месяца назад эта Юля, помню, выглядела хилой пичужкой, а теперь это живая девушка с собранными, ловкими движениями. Если даже предположить, что в ее стремлении сделать больше известную роль играло чувство вины (ведь из-за нее Сунцов пошел на концерт!), то остается неоспоримым, что в самом разгаре концерта они побороли искушение и все-таки ушли. И решение Чувилева, и общее дружное его проведение в жизнь, и другие случаи сегодняшнего дня – это все явления также и идейно-морального порядка. По этому поводу у меня был интересный разговор с обеими комсомольско-молодежными бригадами.
Но я забегаю вперед. Испытание приспособления и всех рационализаторских предложений на участке Тани Панковой удалось еще и потому, что пришли крановщики всех трех смен. Однорукий Пивных, когда все кончилось, сказал нам с Михаилом Васильевичем: «Ох, начальство! Уж и боялся же я в такой ответственный момент от людей отстать!» На это Михаил Васильевич ответил: «Да кто же тебя, товарищ Пивных, посмел бы упрекнуть?» Пивных возразил убежденно: «Эко! Мне самому досадно было бы такую красивую картину испортить!»
Сегодня на участке Панковой уже побывали корреспонденты и фотограф нашей многотиражки: выработка у панковцев очень заметно пошла вверх.
История этой «борьбы на равных» уже разнеслась по всему заводу и заставила кое-кого задуматься: «А уж так ли много мне чести, если я, имя рек, далеко оставлю за собой слабую бригаду?» Сегодня у директора и у меня в парткоме уже побывали некоторые бригадиры, советовались по этому поводу. И они, заметив некоторые слабости и недостатки в работе своих соревнователей, спрашивают: чем и как бы они могли помочь им, чтобы, так сказать, выровнять фронт?.. Да и взвесить практически: если борьба идет на равных, что получается? Каждый знает: слишком отстающая от своего соревнователя бригада, по сути дела, съедает часть его успеха. Таким образом, борьба «по справедливости» наикрепчайше связана с пользой, с количеством и качеством. Кроме того, мне уже известно, что в редакцию многотиражки поступили первые отклики рабочих по поводу разных возможностей и способов помощи сильного слабому, «чтобы выровнять фронт наступления», как и сказано в одном из этих писем в редакцию.
Таня и ее бригада сегодня вроде именинников: к ним то и дело подходят люди. Все наши сверлильщицы, потеряв покой, уже сами «набиваются» провести на своих участках то же самое, что и на участке Панковой, – значит, и техника наша на этом деле тоже выигрывает.
У кузнецов развертывается движение за рационализацию, которое возглавляет его инициатор, наш уважаемый мастер Иван Степанович Лосев. «Шевели мозгой, молотом зря не бухай – вот время и выиграл!» – говорит он, твердо веря в победу своего предложения. Он обещает, что уже через пятидневку представит нам точные сведения о новых успехах в его кузнечном цехе.
На электросварке люди тоже заметно подтянулись, и одной из «первых скрипок» является там сейчас бригада Сони Челищевой. О ней уже писали в областной газете, а сегодня мне утром звонил корреспондент «Правды», который желает познакомиться с Соней и ее бригадой.
Эти и многие другие факты говорят о том, что мы идем «на подъем» и все сильнее стягиваем края нашего прорыва. Еще мешают общему движению вперед такие моральные уроды, как Алексаха Маковкин или упорствующие Никола Бочков, Сергей Журавлев и другие подобные ему поборники «матушки старины». Мы прождали все сроки, использовали разные методы воздействия, и теперь придется применить к ним самую неприятную для их самолюбия меру: завтра мы подписываем приказ о смещении Журавлева и Бочкова с бригадирских должностей и ставим их подручными: Журавлева – в бригаду Нечпорука, а Бочкова – подручным в бригаду Василия Зятьева, который будет теперь бригадиром. Неприятно, да что же делать: или эти люди одумаются, или пусть распростятся с заводом. Алексаха Маковкин недавно клялся в завкоме, что бросит пить, и ему поверили в последний раз.
Я уже сказал об интересной беседе, которая вчера началась, а сегодня в перерыв продолжалась у меня с нашей молодежью. Как и в прошлые годы, по разным поводам, я рассказал им, как 2 октября 1920 года, семнадцатилетним парнем, я слушал доклад Владимира Ильича на III съезде комсомола. Помню, как многие из нас вначале изумились, когда Ленин заговорил о том, что нам надо учиться и учиться и воспитываться в духе новой коммунистической нравственности. В наших романтических головах еще кипели огненные воспоминания о боях и подвигах гражданской войны. А Ленин говорил нам об учебе, о коммунистической нравственности, и в первые минуты это было для нас неожиданно. Прошло несколько минут, и наши наивные юношеские головы наполнились новыми мыслями: на нас, молодежь, Ленин надеялся, как на строителей нового общества, и, значит, дело и сознание каждого из нас должны быть достойными этого созидания. Но по-настоящему глубоко осознали мы слова Ленина уже потом, когда обогатились опытом жизни, когда поняли, как далеко вперед смотрел он тогда!.. Все, что впоследствии происходило у меня на глазах, все успехи рабочего класса, в которых была и доля моего труда, показывали мне: социалистическая нравственность побеждает там, где люди единодушно и сплоченно участвуют в общем деле.
Более двадцати лет назад Ленин говорил нам, первому поколению комсомола, что если мы всегда и во всем будем так поступать, то, окрепнув, мы будем непобедимы! И вот нас теперь не может победить самый лютый и превосходно вооруженный враг!.. Мы непобедимы не только оружием нашим в битве, но также и тем, что даже такие молодые ребята, как Чувилев, Сунцов, Соня, Юля и множество других, уже решают большие заводские дела.
Мы бьем фашистов пока еще на нашей земле, и еще не один год придется воевать до того дня, когда мы будем громить германский фашизм на его земле, – а уж европейские «мыслители» ломают себе головы: как, откуда произошло «чудо», то есть каким образом мы устояли?.. Они доискиваются некоего, чуть ли не однодневного «чуда», которое, как хитро сделанный ключ (или отмычка), открывает все входы, и т. д. А «чуда», как и «хитрости», никакого не было. Этим «мудрецам» невдомек, что мы годами воспитывали в каждом человеке с о з н а н и е е г о л и ч н о с т и. Наш человек, где бы он ни был, в заводском цехе или в снегах Арктики, – всюду чувствует себя сыном единого коллектива, советского общества. На днях мы долго беседовали с нашим лесогорским художником Иннокентием Петровичем Ракитным о Шатобриане, Леопарди, Томасе Гарди и других скорбниках и пессимистах, которые всего охотнее верили в бессмыслицу бытия и внушали всем, что человек жалок, бессилен и одинок. Наконец художник сказал: «А знаете, Д. Н., эти стоны и страхи перед жизнью происходили в значительной степени от праздности, презрения к труду и страшной разобщенности людей». Согласен. Европа пала на колени перед фашизмом не только из-за продажности и предательства ее правителей, но также из-за разобщенности людей, из-за их б е з л и ч н о с т и и страха перед жизнью и борьбой… А нас спасает не «чудо», а наше единство в общем деле, всенародное понимание борьбы… да и в наших личных болях и потерях оно спасает нас».
Дмитрий Никитич откинулся на спинку кресла, вздохнул, потом не спеша завинтил самопишущую ручку и положил дневник в ящик стола.
– Дмитрий Никитич, – раздался из столовой Пермяковых тихий голос Варвары Сергеевны, – чайку не желаете?
Чаю Пластунову не хотелось, но он ответил:
– Спасибо, Варвара Сергеевна… пожалуй… Не беспокойтесь, я выпью в столовой, если разрешите.
Варвара Сергеевна в мягких туфлях бесшумно двигалась по комнате, ожидая мужа. Она то выходила в кухню, то возвращалась к столу, деловито-спокойная женщина, которая здраво и крепко держит в своих руках тепло и порядок старого пермяковского дома, и, на взгляд, нет у нее никаких иных забот. Но Пластунов знал, что вся эта деловитость и спокойствие – кажущиеся. Осенью сорок первого года, когда он приехал в Лесогорск, Варвара Сергеевна была еще довольно свежей, полной и статной женщиной. А теперь это была худая пожилая женщина с маленьким, бледным лицом и плотно сжатыми, почти бескровными губами. Густые каштановые волосы, заколотые большим узлом на затылке, казалось, своей массой отягощали ей голову и тонкую шею, на которой складками лежала желтоватая кожа. Темнокрасный халат с широкими отворотами и карманами из малинового атласа был безукоризненно выглажен и выглядел как новый, но сидел на ней как с чужого плеча. После гибели на фронте среднего сына Пермяковы ждали новой беды: уже давно не было писем от младшего сына, Виктора. На запрос родителей был получен ответ, что в списках убитых и пропавших без вести Виктор Пермяков не числится. Пластунов не раз заставал жену Пермякова сидящей около радио в тот час, когда передавали письма с фронта. Губы ее были сжаты, глаза устремлены в одну точку, дыхания не слышно.
Пластунов рассеянно помешивал в стакане. По радио читали сводку об успехах Красной Армии на Сталинградском фронте.
Варвара Сергеевна посмотрела на черное блюдце репродуктора и прошептала:
– Все идет хорошо…
А сама все что-то делала, вставала, выходила.
«Не может без дела сидеть… этим, наверно, и держится», – думал о ней Пластунов.
Когда в столовую вошел Михаил Васильевич, Пластунов сейчас особенно отчетливо увидел, как сильно директор постарел за последнее время. Его массивная голова была уже совсем седая, и густые усы, которые недавно еще темнели сивым волосом, теперь побелели. Кирпичный румянец с мороза не мог скрыть глубоко запавших глаз и ввалившихся щек, грубо прорезанных морщинами.
«Лучше нам не всматриваться в лица друг друга», – горько усмехнулся про себя Пластунов.
Михаил Васильевич рассказывал о своей поездке в подсобное хозяйство завода. Потом поговорили о заводских делах. Варвара Сергеевна иногда вставляла словечко в беседу. Пластунов вдруг почему-то вспомнил, что много дней в этом доме не произносились имена тех, кого уже нет на свете. Будто сговорясь, Пермяковы никогда не говорили об Елене Борисовне, и Пластунов тоже никогда не касался больной для Пермяковых темы о детях.
Внезапно, как нередко теперь у них бывало, за столом наступило молчание. Подняв глаза, чтобы проверить свои часы по большим столовым, Пластунов заметил на себе сочувственно-печальный взгляд Варвары Сергеевны, который выражал: «Ох, и ты тоже сильно сдал, голубчик!»
Пластунов ответил ей тоже без слов, коротким взглядом: «Да, мы научились не задевать наших болей и горя, да ведь никто не знает, когда оно перегорит в нас?»
ГЛАВА ШЕСТАЯПАДЕНИЕ НИКОЛЫ БОЧКОВА
Жена разбудила Николу Бочкова, сильно толкнув его в бок.
– Будет, будет валяться-то! Второй час дня… Вставай, ну!
И жена опять толкнула Николу.
– Но, но! – озлился он. – Я, чай, не с похмелья, а после ночной смены.
– После сраму… так-то лучше сказать! – поправила жена.
– Какой такой срам! – загремел было Никола – и осекся, опустив голову.
– Что-о? – захохотала женщина. – Небось, не привык еще под мальчишками-то ходить? Знаем, все знаем: вышвырнули из бригадиров да под начало Ваське Зятьеву поставили!
– Молчи! – рявкнул Никола. – Не твое дело!
– Эко! Самое мое дело… Ведь это моим глазынькам стыдно на людей глядеть, это ведь мне люди говорят: «Ой, Надежда, Надежда, осрамили твоего старика: будет им теперь деревенский парнишка Васька Зятьев командовать!»
«И ведь как быстро все разнеслось!» – думал Никола, уныло топчась в кухне за перегородкой у рукомойника и оплескивая лицо ледяной водой.
– Долго ты там еще будешь топтаться? – грубо торопила жена. – У меня, кроме тебя, еще прорва дела!
«А дела-то, дела всего – цветы свои паршивые обтирать», – злобно подумал Никола, следя за мельканием пухлых, с ямочками, как у ребенка, локтей жены, которая обтирала мокрой тряпкой цветы.
Эти розовые, с детскими ямками, локти и смутили десять лет назад вдовца Николу Бочкова. Не слушая ничьих предупреждений, он женился на этой бойкой разводке, которая была на двадцать лет моложе его. Она была скупа и одержимо-чистоплотна: всегда что-то мыла, чистила, скребла. Страстью ее были многолетники: олеандры, китайские розы, фикусы и особенно филодендроны, которые она почему-то называла «архиерейскими» цветами. Никола согласен был терпеть какие угодно растения, только не филодендроны, которые он называл «раскоряками». Он ненавидел их широкие продырявленные листья, которые торчали во все стороны. За десять лет эти раскоряки так разрослись в своих кадушках, что листья-лопасти нагло лезли всюду, мешая большому Николе свободно двигаться по комнате. Чтобы, например, подойти к буфету и налить себе стопочку, ему приходилось как бы в поклоне сгибаться перед этими зелеными тварями. Жена тогда кричала дурным голосом:
– Не трогай! Не сломай!
Когда он сердито выговаривал ей, что скоро ему в собственном доме нельзя будет и пальцем свободно двинуть, Надежда, играя своими розовыми локтями и смеясь сдобным лицом с коричневыми, как изюмины, глазами, обрывала мужа:
– Молодую за себя взял, так и потрафляй!
И он не только потрафлял, но и постоянно прощал ей глупые выходки и слова. Это она бывало говорила:
– Ну, поезжай, поезжай на охоту, дичинки принесешь. А если опоздаешь на работу – эко дело!.. Тебе должны уваженье сделать, на то у тебя и орден, Никола! Да и не наробишься на «них», хоть целый день без сна робь, – «им» ведь, все мало!
Завод для нее всегда был «они», и на заводскую работу она смотрела как на помеху в их жизни.
– Пусть-ка тебя побольше уважают! – внушала ему Надежда уже по другому поводу. – Орденоносцы-то на дороге не валяются.
После того как в тридцать девятом году, во время массового награждения лесогорцев, Никола Бочков получил орден Трудового Красного Знамени, сталевар утвердился на мысли, что и действительно на заводе его должны уважать больше, чем других. А так как человеку, много и честно поработавшему, естественно думать, что на старости лет он может сделать себе иногда «послабление», то он себе это и разрешал, – и разрешал слишком широко. Дело было не только в отлучках на охоту, на рыбалку, за дровишками, – он вообще считал, что у него уже есть право «робить полегче». Эти мысли внушала и раздувала Надежда.
– Смолоду ты заводу всю кровушку отдал, так уже теперь, в годах-то больших, уж можно не так жилиться, здоровье поберечь!
Никола Бочков и не «жилился», – пусть молодые стараются! Все, что произошло после знаменитого приказа от 10 ноября, он считал «строгостями» начальства и к тому же временного характера, а то и просто «для формы». После бурного своего объяснения в кабинете директора Бочков, наперекор всему, решил: все-таки Михаил Васильевич «против души» этот приказ подписал, и долго такое положение продолжаться не может. Но чтобы Николу Бочкова в самом деле лишили бригадирской власти, такое несусветное дело не приснилось бы ему даже в хмельном сне.
Вчера, узнав из нового приказа, что сталевар Бочков переведен из бригадиров в подручные, Никола пошел к печи, словно одурманенный, и не помнил, как прошла смена и о чем он думал.
Зато сегодня ему с беспощадной ясностью был виден позорный смысл того, что стряслось с ним. Все, что он привык в жизни считать решенным и верным, будто провалилось куда-то в яму, все глубже и глубже, и земля качалась под ним и уходила из-под ног. Бочкову вдруг стало страшно, как теперь будет стоять на смене и слушать приказания молодого парня. Ледяная дрожь оскорбленного самолюбия и непонятного, темного страха с такой силой пронизала большое тело Николая, что у него застучали зубы.
«Выпью!» – убито подумал он и, встав из-за стола, направился к буфету.
– Цветок-то сломаешь! – дурным голосом крикнула жена и ударила его кулаком по спине.
Он остановился, ошеломленный, – впервые она осмелилась поднять на него руку!
Зеленые, в уродливых прорезах, неуклюжие лопасти филодендронов лезли ему в глаза, преграждали путь, застилали белый свет, – и Никола яростно ударил ногой в скопище этих ненавистных ветвей и листьев. Раздался треск деревянной кадушки, и долговязые листья, смазав его по лицу, повалились на пол.
– Ай-й! – истошно взвизгнула жена. – Что ты делаешь, аспид?
Никола, стуча зубами, ударил ногой еще и еще, с хрустом сломал ствол, раскидал обломки во все стороны и, словно устав наконец от разрушения, со стоном упал на стул.
– Господи, сломал-таки! Дьявол ты, а не человек! – рыдала Надежда. – Недаром я всегда так боялась за цветочки мои-и!..
– Да!.. Сломал!.. – мстительно задыхался Никола. – Тебе бы все цветы… цветы-ы… пропади они пропадом!.. А что с человеком делается, об этом у тебя заботы нету. Небось, все время внушала мне: робь потихоньку, не жилься…
– А у тебя своего ума не было? Чай, ты не с мое прожил на свете, а я молодая. Вот бы меня и учил уму-разуму, вот бы ты и показывал, как надо по совести-то жить, – собирая с полу остатки цветов, ныла Надежда.
Ее пухлое лицо горело пятнами, глазки-изюминки вспыхивали яростью и отвращением к нему. Никола глянул на нее и содрогнулся, подумав, что эта женщина никогда не любила его.
«Все одно к одному!» – с тоской подумал он.
Придя в цех, он вспомнил, что дома толком и не поел. Неутоленный голод, обида на жену, воспоминание об учиненном им домашнем разгроме еще сильнее разожгли его мрачное возбуждение. Все вокруг него на участке, казалось, странно и нехорошо изменилось: и печь была словно чужая, и факелы пламени по краям заслонки выбрасывало наружу будто не ко времени, и цвет их был злой и неверный.
Широкая спина новоиспеченного, как подумал о нем Никола, бригадира Василия Зятьева темнела перед печью, как глухая, враждебная стена, которая будто мешала думать и жить по-человечески.
«И стоять-то, орясина, перед печью не умеет!.. Эка, ручищи, губищи распустил, как сонный медведь… Деревенщина!» – думал Никола, и злоба кипела все жарче в его груди.
«Ярится сильно, – размышлял Зятьев, опасливо наблюдая за Николой. – Глазами меня прямо съесть хочет… Ну понятно, обидно ему: случись бы, скажем, отцу под моим началом очутиться… Но ведь сам же напоролся на такую беду… Эх, как глядит-то он на меня! Так ведь я же не напрашивался бригадиром быть, я только хочу свое дело справлять честно, как подобает… Ох, опять он смотрит… Ну, я будто и не замечаю, этак лучше всего будет!»
И, решив не замечать, Зятьев подошел к регулятору, чтобы перебросить газ.
– Эт-то… к чему? – вдруг раздался за его спиной сдавленный шепот Николы Бочкова. – Эт-то кто тебе разрешил газ перебрасывать?
Почувствовав, что сейчас что-то произойдет, и боясь обернуться, Зятьев все-таки принудил себя ответить спокойно:
– Нет, уже время. Позвольте…
Но едва он протянул руку к регулятору, как Никола Бочков набросился на него, закрутил ему руки за спиной и грубо отбросил в сторону.
– Прочь! Не лезь!
Зятьев громко ахнул и едва удержался на ногах.
– Эй, шо тут делается? – крикнул Нечпорук, подбегая к Зятьеву.
– Да вот… не допустил меня… вот он, Бочков! – И Зятьев быстро подбежал к регулятору и перекинул газ.
– К чему же не допустил? – не понял Нечпорук.
– А к тому, что я сейчас сделал! – с сердитым торжеством крикнул Зятьев. – Глядите сами, Александр Иваныч… печь уже того требовала.
– А он вот, старый сталевар, который молодых учить должен, просто взял и отпихнул тебя, как щенка, – гневно закончил за Зятьева Нечпорук и будто пронзил Николу Бочкова взглядом горячих черных глаз. – Ведь так оно, дело, было… а?
Никола мрачно молчал. Все в нем резко и страшно остыло, как будто он со всего размаху бросился в прорубь.
– Так ведь дело было? – повторил Нечпорук.
– Так… – глухо произнес Никола.
– За что ты его оттолкнул? – не отступал Нечпорук. – За что?
– Больно он башку вверх задрал…
– Врете! – вскрикнул, как ужаленный, Зятьев. – Я о печи заботился, а вам я зла не хотел!..
– Он заботился о печи, то я своими очами бачу! – подтвердил Нечпорук, сверкая взглядом на понурого Николу. – Хлопец тут же к аппаратам побежал, о деле помнил, хоть и ушибся, – рука у тебя, папаша, тяжелая!
– Недаром охотник, на медведя хаживал! – подхватил кто-то.
Как в полусне, Никола увидел, что на участок уже сбежались люди, и, как пчелы, летели и жалили злые и меткие шуточки. Тупея от тоски и сознания непоправимости совершенного им, Никола глянул на всех исподлобья, но сочувствия к себе ни в ком не заметил. Неподалеку стоял, по привычке чуть покачиваясь, долговязый и худой, как шест, Сергей Журавлев, один из старых дружков Николы. Журавлев смотрел куда-то в сторону, его впалощекое, носатое лицо как бы говорило: «Это ты, брат, зря!»
– Ну… что вы обступили меня? Чего ради прицепились? – задыхаясь от нестерпимой тоски, прохрипел Никола.
Увидев, что Нечпорук все еще смотрит на него тем же горячим, пронзительным взглядом, Никола, словно обожженный, крикнул:
– Что ты ешь меня глазищами-то? Чего тебе надо? Ну?
– Мне надо, чтобы ты самое главное понял, – медленно и строго заговорил Нечпорук.
– Что «понял», ну?
– А то, что цех, работа – святое место: тут честным надо быть, людей уважать.
– Не проповедуй! Я тебя не задевал.
– Ты, папаша, оскорбил человека, которого мы учили.
– Гм… кто это «мы»?
– Мы – рабочий класс. Если я деревцо, скажем, посадил, я не позволю тебе его ломать. И тебе этот «номер» с Зятьевым даром не пройдет! – грозно пообещал Нечпорук.
В перерыв Никола побежал к Ланских, который жил недалеко от завода. План Бочкова был прост: рассказать Ланских все без утайки, все как было, посоветоваться с ним, а то и защиты просить от «грубияна» Нечпорука. Сергея Ланских Бочков знал с детства и даже помогал ему советом старшего на первых порах, когда Ланских поступил на завод.
«Серега Ланских теперь в люди вышел: член завкома, – но кем бы он ни стал, ни под каким видом не может человек добра забывать!»
Ланских еще не ложился. В его удобной четырехкомнатной квартире в новом заводском доме, как и всюду теперь, в двух комнатах помещались эвакуированные, а в двух маленьких комнатках жил он сам с женой и сыном-школьником.
Ланских сидел один за письменным столом и что-то писал. Как ни озабочен был Никола, а все же заметил, что сталевар одет в опрятную байковую пижаму кирпичного цвета.
«Ишь ты, облачился, будто интеллигент какой!» – чем-то уязвленный, подумал Бочков.
Ланских удивленно поднялся ему навстречу.
– Что случилось, Николай Антоныч?
Бочков торопливо рассказал все. Ланских, выслушав, произнес только:
– Так, так…
– Что же мне теперь этот Нечпорук пропишет, а? – глухо спросил Бочков.
– Разгласят о твоем поступке повсюду, узнают о нем в завкоме, в парткоме, в многотиражке, гляди, пропечатают…
– Все Нечпорук будет кадило раздувать?
– Нет, конечно, не только он, единомыслящие найдутся.
– По-ни-ма-ю! Значит, срам падет на мою седую голову? – и Никола Бочков охватил затылок дрожащими руками.
Вдруг он подумал, что совсем напрасно прибежал сюда. Но еще не желая поверить в свою неудачу, он попросил несмело:
– А может, Сергей Николаич, пронесло бы и так… а? Ты вот, как член завкома, внушил бы им, всем этим Нечпорукам: не трогайте, мол, старика, погорячился Николай Бочков, больше такого не случится… замять можно…
– Ничего нельзя замять, – твердо сказал Ланских, и лицо его приняло холодное выражение. – Ты все неверно говоришь. Забыл, в какое время живешь?
Бочков с тоской обвел глазами небольшую комнатку, где было тесновато от книжных полок. Лампа на письменном, столе равнодушно смотрела на Николая Антоновича своим белым матовым глазом.
«Зря пришел, зря кланялся…» – подумал он, и в груди у него похолодело.
– И откуда вы такие появились… – задыхаясь от унижения, хрипло заговорил он, угрюмо кивая на полки с книгами и на пижаму Ланских. – Интеллигенты-ы… книжками обложились, кабинеты себе завели, а приди к ним свой рабочий человек защиты да помощи просить, так они…
– Погоди, – серьезно прервал его Ланских. – А что мне защищать? Оскорбление, которое ты нанес человеку, или то, что ты честью своей рабочей пренебрег? Застой, в котором ты живешь… это защищать?
Ланских встал, подошел к Бочкову и повторил настойчиво-подчеркнуто:
– Это защищать? Да никоим образом! Надо помочь тебе в полное сознание прийти, Николай Антоныч, вот что.
– В полное сознание прийти… – горько усмехнулся Бочков и поднялся с дивана, мрачный, оскорбленный. – Сознание… Ха! Что же я… спьяну живу, что ли?
– Мы поговорим с тобой обо всем этом подробнее, и ты сам убедишься…
– Нет! – грубо отрезал Бочков. – Жил без этих разговоров, авось и помру без них! Извини, об-ра-зо-ванный товарищ, что побеспокоил тебя!
И, нахлобучив шапку, Бочков тяжело затопал к выходу.
В столовую зайти Никола не успел, да и угнетенность его духа была так сильна, что было не до еды. Это состояние напомнило ему первые дни после смерти жены. Она умерла от разрыва сердца. Потеря была ужасна еще и своей неожиданностью. И сейчас у Николая Антоновича щемило в груди, как будто вновь постигла его потеря, хотя дома у него вторая жена, еще молодая, сильная, румяная. Никола Бочков вдруг с крайним недоверием и даже омерзением подумал о своей жене, которая сегодня ударила его, как слабого, и, как над никчемным стариком, издевалась над ним… При этом у нее было такое выражение лица, будто вот только этого дня за все десять лет жизни с ним она и дожидалась, чтобы показать свое подлинное отношение к нему! Да ведь она и пошла за него, чтобы хозяйничать в теплом, обшитом тесом, голубом домике с белыми наличниками, который был нажит Бочковым трудовой и бережливой жизнью с первой женой.
«Что имеем, не храним…» – горько думал Бочков, вспоминая, как заботилась и как понимала его во всем первая жена. Она и сама была заводская: работала токарем по металлу, уважала труд мужа и всегда умела дать душевный и верный совет. А разве эта, теперешняя, заботилась о нем? Нет, она только делала то, что ей самой нравилось, и Николаю Антоновичу, старому доверчивому дураку, только перепадало кое-что от ее себялюбивой хлопотни. А что касается ее советов, то все они шли во вред ему!..
«И ведь до чего чудно́ вышло! До этого несчастного случая с бригадирством и дома как будто все ладно было, а тут вдруг неблагополучие открылось… Будто вот кто-то вошел да все кругом крепко протер, как грязное стекло: «Ha-ко, простота, гляди сюда, гляди туда… что хорошего увидел?» Ан, и нет ничего хорошего-то!..»
По привычке Бочков делал сейчас все, что требовалось при завалке, нагреве и доводке печи, а сам думал, думал…
Плавка прошла хорошо, и Нечпорук громко хвалил Зятьева. Бочков даже физически почувствовал, как больно кольнула его эта похвала, но злобы к Зятьеву уже не было. Не однажды вспомнил он и те унизительные минуты, которые пережил в комнате Ланских, но и к тому злобы не почувствовал, – все чувства в нем словно испепелились на медленном огне все разрастающейся душевной боли.
Придя домой, он не выдержал и приказал Надежде сбегать к Олимпиаде Маковкиной за самогоном.
– А если самогона нет, возьми браги… да попьянее чтоб!