355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Караваева » Родина » Текст книги (страница 13)
Родина
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:24

Текст книги "Родина"


Автор книги: Анна Караваева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 65 страниц)

– А откуда золотая крыша, дедушка Тимофей? – спросила Таня.

– Э-э, Танюшка! Была бы голова на плечах, а золото найдется! Порылся я в своих сундучных запасах, понасобирал кусочков развеселой желтой жести… и вообразим мы, как в сказке, что это и есть золотая крыша. Поняла?

– Поняла. Игрушка, вижу, будет интересная.

– И-и, милая, тут дело до самого нутра жизни доходит! Детки-то ведь у нас собрались почти все особенные: войной меченные, кровью обрызнутые. Зверь фашистский у них, мало сказать, всю душу наизнанку вывернул, он им разрушение да смерть показал, разрушение! – возмущенно протянул Тимофей. – Видит такой детишка пожары, убийство, разрушения без конца… разве же это пример? Человеку положено строить, делать вещи для мирной жизни… во-о! Я, скажем, снарядные ящики в артели сколачиваю, потому как тоже фашистских гадов уничтожить хочу… Ну, а детишке своей игрой можно заниматься – так пусть для жизни и старается.

Тимофей обвел всех победительным взглядом и важно вынул из своего рабочего сундука нарисованный на картоне будущий домик с золотой крышей.

– Дайте-ка, – сказал с улыбкой Юрий Михайлович. – А где у вас план самого построения дома, дедушка?

– Вот, вот! – и старик подал большой лист с разметками.

– Знаете, – живо и серьезно произнес Костромин, – здесь еще многое можно упростить. Вы не возражаете, если я посмотрю на досуге и помогу вам сделать этот план более легким для наших маленьких строителей?

– Сделайте милость! – воскликнул Тимофей с радушием и щедростью подлинного художника. – Даже очень рад буду. Дело общее!

Костромин, унося с собой «план строительства», запомнил оживленные и лукавые лица ребятишек, которые слушали и следили за разговором, как посвященные в дело хозяева.

Таня засиделась у детей, смотрела на их игры и возню и немного забылась. Но, выйдя с Тимофеем на улицу, опять вспомнила о своем горе.

Тимофей-сундучник неодобрительно заметил ей:

– Будя, милка, будя! Зряшно делаешь. Горю хода не давай, веревочкой завей потуже, а то ведь оно бешеное, злее, чем ржа, тебя изъест.

– Да ведь он убит, я никогда, никогда его не увижу!

– Фу ты, опять зряшно делаешь. На митинге вон какая боевая деваха была – сам слышал, – словом зажгла и работала примерно, а теперь – на-ко, смерти поверила! Ты что его, Сергея-то, своими руками земле предала? Нет? Значит, сразу смерти не верь, а помни, что русский человек всегда смерть обмануть любил, а сам за жизнь и за верность крепко держался. Там, на передовой-то, люди, милка, здорово исхитрились жизнь из-под смерти уносить… На то они все русские солдаты! Русский-то солдат даже с того света к верной жене пришел, от самой смерти отбрехался!

– Расскажи, дедушка Тимофей!

– С нашим вам удовольствием! Ну, слушай. Ранило солдата смертельно, и попал он на тот свет, прямехонько к черту в лапы. Обиделся солдат: «С чего же это я к тебе, сатана, угодил?» – «А с того, – отвечает сатана, – что все смехуны да выпивохи ко мне попадают: для райского помещенья ты вида благолепного не имеешь, такие люди мне, веселому черту, по нраву». – «Ох, а ты мне совсем не по нраву, козлоногий!» – сказал солдат и прибавил тут такое соленое русское словцо, что даже черта закорежило. Обдумал солдат свое положение и говорит черту: «Нет, слышь, уж ежели меня в рай не приняли, а у тебя мне тошно, мира у нас с тобой не будет – я ужас какой характерный! Потому, прошу добром, вызволи ты меня обратно наверх, на землю; пусть я хоть в сверчка запечного на веки вечные обращусь, а все приятнее мне у себя в избе обретаться, слышать, как моя женка по горнице похаживает, половицами поскрипывает, меня, свово друга сердешного, ласково вспоминает, обо мне слезы льет да жалобны песни поет!» – «Хо, хо! – так и раскатился черт. – Держи карман шире, толстоносый дурень! Твоя женка, поди, уж давно за другого вышла: с глаз долой из сердца вон». Солдат за жену свою ужас как обиделся: «Быть того не может! Когда я на войну шел, она мне клятву давала верной быть!» Сатана, известно, в добро не верит, а солдат на своем стоит: «Жена у меня верная! Она мне слово дала, заветное, золотое. Заврался ты, черный корень, недаром ты враг рода человеческого!» Спорят они, спорят, в страшенный азарт вошли, обоих даже пот прошиб, а от чертовой шерсти аж пар повалил, как от каменки. Умаялся черт, а солдат все на своем стоит. «Ну и упрям же ты, солдат! – завздыхал черт. – Уж коли на то пошло, сделаем так: подымемся мы с тобой из преисподней на белый свет, доставлю я тебя к твоей избе – и поглядим, что твоя женка делает. Ежели она тебя по сю пору помнит и верность хранит, верну я тебе живое твое обличье и даже с десяток лет тебе еще жизни накину. Но ежели забыла тебя женка твоя и, значит, зря ты мне дерзил, о-ох-х… плохо тебе придется, солдат!» Ну, поднялись черт с солдатом вверх, на белый свет, обратились в утренний туман – и прямехонько к дверям солдатовой избы… А в дверях стоит жена его, кормит голубей, а сама приговаривает: «Ах вы, мои голубочки, небесны дружочки, слетайте вы на дальню сторонку, мужа мово разыщите, на ушко ему скажите: ежедень о нем слезы лью да в песнях о нем пою!» – «Видал-миндал?» – спрашивает черта солдат. «Эко! Да откудова я знаю, что она про тебя говорит?» А жена все разливается: «Вы скажите, голубочки, мужу моему милому, что тоскую я о головушке его кудрявой, по ясным его очам, что помню я об нем денно и нощно, об Иванушке моем!» – «Ага, видишь, обо мне она тоскует!» – обрадовался солдат. «Да какие же у тебя ясны очи? Так себе глазенки! Да какие у тебя кудри? Так себе вихры сивые, – нечем, словом, любоваться-то!» – уже насмехаться начал черт. «Ну! – осердился солдат. – Коли ты сей минут ее о том не спросишь, я тебе, вот ей-ей, крест к носу поднесу, и у тебя все внутренности твои перепутаются!» Испугался черт креста и, невидимый, принялся шепотком смущать солдатову жену: «Эко кого ты, бабочка, вспоминаешь, какого красавца писаного? Откуда У муженька твово ясны очи, откуда кудри буйные, когда, напротив, наружность его самая обыкновенная и даже, прямо сказать, неинтересная: глазки сизые, маленькие, волосы сивые, а на правой щеке четыре воспинки проковырены; нашла, о ком тосковать, нашла, кого вспоминать! Да и о нем ли ты, красавица, вспоминаешь?» Однако истинная любовь мудра да догадлива. «Вона! – говорит солдатская жена. – Это ты, лукавый, мою душу смущаешь, это ты, черный корень, меня совратить желаешь? Ha-ко тебе, выкуси: это я о муже своем говорю, – и называет, понимаешь имя, отчество и фамилию нашего солдата, да и добавила еще: – Ах, хитер ты, расхитер, сатана, а дела главного не знаешь: не по-хорошему мил, а по-милу хорош! Было бы тебе, черный корень, ведомо, что ежедень мово Иванушку ожидают в печи жирны щи, а в заветном месте всегда штоф полный стоит!» Тут взыграло сердце у солдата: «Видал-миндал, сатана?» – и наш служивый так ловко да крепко саданул черта в косматый его бок, что с перепугу сатана ему вмиг живое обличье вернул. Солдат в дом входит, жену верную обнимает, а черту кулак под нос: «Ну, по-чьему вышло?» Черт уж не рад, что связался с таким упорным человеком, хвост поджал и хотел было в обрат к себе, в преисподнюю, да не так-то скоро уйдешь! Солдат поймал черта за хвост, да и грозит: «Нет, ты мне еще десяток лет жизни накинь, а то, благословись, хвост тебе отрежу – потом в аду-то тебя и своим не признают!» Сатане без хвоста – что соловью без голоса. Накинул черт еще десяток лет солдату, и выиграл, значит, солдат себе двадцать годков. За это времечко вырастил солдат десять сыновей, молодец к молодцу, и научил их, когда в военный возраст они вошли, как с чертями разговаривать. И пригодилось ведь и им самим, и сыновьям их, и внукам. И весь их род, сделав воинское дело свое, как герою полагается, умел из самого невозможного огня неприятельского живым домой вертаться. И повелось с тех пор, что потомки того солдата самого черта не боятся и смерть курносую перехитрить умеют. Вот какие дела бывают, девушка!

– То в сказке, дедушка! – вздохнула Таня.

– А сказка – это тебе что? – возмущенно вскинулся дедушка Тимофей. – Сказка от жизни идет, что сытость от хлеба. Кабы сказки не было, люди бы и правде прежде не верили!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
МОЛОДОЕ ВИНО

Лесогорская ветка открылась в теплый февральский день. С утра уже стало известно, что первый состав от магистрали пойдет с особой шихтой, какой еще не получали лесогорские мартены, – едут десятки вагонов с трофейным танковым ломом.

До магистрали было двадцать километров. Со всех деревень и поселков люди сбегались к железнодорожному полотну, чтобы встретить первый поезд. Больше всего народу собралось на широких просеках под Лесогорском, на местах горбатых чащоб.

Какой-то шустрый мальчишка, взобравшись, как белка, на сосенку, возбужденно крикнул:

– Едет, едет!

Из-за косматой кромки леса взлетел черный клубок дыма, и вскоре показался высокий меднозвездный корпус паровоза.

Тысячепудовый состав, тяжело громыхая, катился по новеньким рельсам. В темную ночную пору весь этот чужеземный металл, сожженный и насмерть исковерканный меткой работой советских артиллеристов и танкистов, наверное, походил бы на уродливый и отвратительный кошмар. Но сейчас, в беспощадном свете солнечного дня, было видно все: рваные пробоины в толстой броне, развороченные внутренности фашистских чудовищ, сорванные башни, дверцы люков, разбитые гусеницы… Это тяжелый истребительный труд всенародной войны посылал в уральские леса овеществленную весть о себе и суровый дар своим помощникам.

Михаил Васильевич, провожая глазами платформу за платформой, как-то особенно четко слышал перестуки колес и звон рельсов этого нового пути, в рождении и победе которого, вместе с тысячами людей, участвовал и он. Эта железная жила, соединившая завод с главной магистралью великого Уральско-Сибирского пути, расширяла мир вокруг Лесогорска, но и несла с собой новые заботы и обязанности: ее надо было питать грузами и принимать их от нее. Она властно входила в жизнь завода, как сложное и требовательное хозяйство, со своими самостоятельными задачами, трудовыми порядками и людьми. Директор уже прикидывал и высчитывал, как и здесь ему «выкрутиться». У него уже был заместитель, свой, заводской, как он и мечтал осенью сорок первого года. Инженера Тербенева он всегда считал довольно способным человеком, но в сравнении с Николаем Петровичем все в новом заместителе казалось Пермякову бледным отражением того, что могло быть. «Не едет Назарьев: видно, что и вообще сюда не вернется…» – подумал он. Пермяков представлял, как бы сейчас зоркая, гибкая мысль Николая Петровича помогала ему в этом новом хозяйстве, сколько бы остроумно неожиданных и в то же время точных решений он придумал… Да ведь и сама ветка – создание, прежде всего, его энергии, его организаторского таланта. Пермяков чувствовал, как в нем, сложившемся человеке, жизнь что-то перестановила, обновила, расправила, заставила страдать, чтобы напомнить ему простую истину, что движение и перемена всегда идут вместе.

Пластунов, стоя невдалеке, посматривал на Михаила Васильевича, на топорщившиеся его сивые усы и, как бывает часто с людьми, занятыми общим делом, перекликался мыслями с Пермяковым. Парторг видел своеобразную «печать эпохи» на всех событиях, в которых он участвовал: грозное время, жизнь, неустанно развивающаяся, меняющая свой цвет и облик, вечно молодая, могучая советская жизнь, сейчас, как никогда еще, оказалась сильнее и чище человеческих страстей и страстишек, ошибок, житейской суеты. Дмитрий Никитич видел, как на лицах всех людей, встречающих первый поезд по лесогорской ветке, живет братская радость борьбы, преодолевающей все препятствия.

Когда поезд с трофейным металлом подкатил к приемной площадке, недалеко от нового мартена, первым выбежал из цеха Василий Лузин – горячий, чумазый, только от печи.

– Вот это дело! Вот кого, значит, будем жечь! – в совершенном восторге закричал он и даже завертелся на пятке, ловкий, озорной, похожий на раздувшегося черта.

– Эк, забрало тебя! – проходя, бросил Нечпорук.

Буйная веселость парня выводила его из себя. Он лишился первого подручного: вчера вечером начальник цеха заявил ему, что Лузину будет поручено самостоятельно вести бригаду. Молодой парень, которого Нечпорук обучил всему, что сам знал, «так подло изменил» ему, своему бригадиру, что об этом «Саша с-под Ростова» и подумать спокойно не мог…

Лузин, уже оформленный по всем статьям как бригадир, должен был приступить к первой самостоятельной плавке, о чем он торжественно и заявил Нечпоруку в тот же день за обедом.

– Бессовестный ты человек! – вспылил Нечпорук.

– Да что такое? – невинно изумлялся Лузин. – Не я первый, не я последний. Ты, чай, было время, тоже от старшого оторвался, чтобы на своих ногах стоять.

И Василий спокойно принялся за еду.

Нечпорук с ревнивой зоркостью сразу заметил, что Лузин успел сразу же на что-то подбить своих подручных. Все эти молодые крепкие парни, спешно покончив с обедом, убегали куда-то с самым таинственным видом.

Когда началась завалка у Лузина, Нечпорук не выдержал, заглянул на минутку к нему на участок и увидел: завалочный кран подавал в печь трофейный лом!

– Вот! Крупповскую мощь будем жечь! – лихо объявил Василий. – С трофейного металла начнем.

Обломки немецких танков со скрипом и шипом ввергались в жадно открытый зев мартена..

– Ага!.. Скрипишь? Не хочешь, сатана? – и Лузин, худой, верткий, бегал перед печью и командовал еще мальчишески высоким голосом: – Забирай круче!

Печь наконец наглоталась. Опустилась заслонка, и слышно было как весело взвыло пламя.

И подручные, заражаясь яростью нового бригадира, не теряли ни секунды даром.

…К ночи весь цех узнал, что новый бригадир Василий Лузин дал на своей печи столько же, что и Нечпорук.

– Слыхал новость? – спросил Нечпорук, встретясь с Ланских. – Васька бригадиром заделался. Всему от меня выучился – и ушел… Благодарности в людях нету!

– Он и у меня учился, – спокойно сказал Ланских. – Нет-нет да зайдет, спросит о том, о сем.

– И ты рассказывал?

– Вот чудак! Я уж говорил тебе: зачем же мастерство под замком держать? Парень он бойкий и, как видно, не первый день о самостоятельной роли мечтал.

– Обманщик он, вот кто!

– Эх, Александр, упрям ты не по разуму, – усмехнулся Ланских. – Тебе бы радоваться, что из твоего гнезда птица вылетела.

– Верно, что птица! – досадовал Нечпорук. – Давно ли был просто Васька, а теперь на́ тебе: бригадир!.. Быстро, черт подери!

Едва кузнец Михаил Автономов перед сменой пробежал глазами многотиражку, как тут же довольно расхохотался.

– Смотри, Матвей Петрович, дружок-то мой Василий какую штуку отмочил! – И Автономов развернул перед Темляковым свежий номер «Лесогорского рабочего».

– Здорово! – похвалил Матвей. – Не сегодня – завтра из той трофейной плавки литье прибудет к нашим молотам.

– Вот и я о том же думаю! – вскинулся Автономов. – Огонь и по нитке летит, а тут такая штука! Лузин свое дело, а я свое буду из этого трофейного литья ковать сам, своими руками. Да и что мне от Василия отставать, к тому же я постарше его. Буду бригаду просить, Матвей Петрович! Ты тово… не обижаешься на меня?

– Тут дело не в обиде: кому не жалко первого подручного терять? – И Матвей с искренним сожалением вздохнул.

Сакуленко, аккуратно заперев свой шкафчик, надел кожаный фартук и подошел к Матвею:

– О чем забота, сусид?

– Да вот, как я напророчил, так оно и выходит: собирается Михайло нас с тобой обставлять.

– Ну что ж, – сказал Сакуленко и неторопливо расправил мягкие запорожские усы. – Будем, значит, сражаться с тобой, Михайло?

Михайло плавно поклонился обоим:

– За особую честь почту с такими мастерами за переходящее знамя бороться!

– Видал, Никифор? – усмехнулся Матвей. – Вон куда он сразу метнул!

– Что ж, против рожна не попрешь, – заметил Сакуленко. Обдернул шумящий фартук на своей широкоплечей, коротенькой фигуре и, уже подходя к своему молоту, добавил: – На то вино и молодое, чтобы играть да пениться.

Прошел день, и Матвей с Сакуленко пришли в пролет тяжелых молотов, посмотреть, как начнет свое бригадирство Михайло Автономов.

Оба они не раз перемигнулись между собой, пока шли приготовления к ковке: каждое движение и жест нового бригадира показывали не только хорошую выучку, но и что-то неуловимо свое, автономовское. Когда началась ковка, это автономовское проявилось даже с неожиданным блеском. До той минуты оно словно таилось где-то, как самоцвет в глубине породы, и вот, вскрытое, засверкало, заиграло всеми красками. Михаил Автономов ковал те же танковые детали, что Матвей Темляков и Никифор Сакуленко. Основные приемы работы, конечно, были те же, но все то, что связывало эти приемы между собой, могло выйти только из рук Автономова, могло быть выражено только его взглядом, сказано только его сочным, молодым голосом.

В каждом движении его стройной, высокой фигуры, в том, как он принимал раскаленный круглый слиток металла, как давал ему легкий и даже словно небрежный поворот под нависшей громадой молота, в манере опускать черный квадрат топорика и менять направление его удара – во всем этом так и сверкала умная, точная смелость и свобода.

– Вот он артист какой оказался, а? – изумленно шепнул Сакуленко на ухо Матвею.

– Да ведь он и есть артист! – вспомнил Матвей. – Когда наш драмкружок спектакли ставит, для Михайлы всегда роль найдется.

* * *

После известия о смерти Сергея в семью Панковых прочно вошла тишина и тоска. Алексей Васильевич, прихварывавший уже несколько лет, теперь совсем ослабел. Жена его, маленькая энергичная женщина, стойко держала весь дом на своих плечах. Когда младший сын Юра попривык к заводской жизни, мать посоветовала ему «натвердо выбрать себе специальность, и чего лучше – отцовскую»: стать слесарем-лекальщиком. Юра согласился и сказал об этом отцу. Больной оживился:

– Вот это правильно! По отцовской дороге пойдешь. Препоручаю тебя Степану Данилычу, он из тебя мастера сделает. Сегодня воскресенье, сходи-ка к нему да попроси его к старому другу зайти, по душам поговорить.

Через час Степан Данилович Невьянцев вошел в прохладную спаленку.

– Эх, брат, у тебя температура не по сезону: я в этой температуре яблоки свои зимой храню.

– Что делать, все мне воздуху не хватает, сердце слабо.

Алексей Васильевич рассказал о том, как Юрий познакомился с группой эвакуированных ребят, как стал работать на заводе, а теперь, мечтая быть принятым в «отряд мстителей», избрал себе специальностью лекальное дело.

– «Отряд мстителей»… слыхал, слыхал, – снисходительно пробасил Степан Данилович. – Уж ребята придумают!

Он не заметил, как худенькое лицо Юры осветилось насмешливо-сожалеющей улыбкой: эх, мол, да что об этом деле вы знаете? Его неприятно удивило, что Степан Данилович, которого в семье Панковых считали умным и чутким человеком, не понимал, что «отряд мстителей» является вполне серьезным жизненным делом. А сколько разговоров было об отряде с Сергеем, который все очень одобрил и даже выступил на его организационном собрании. Чем больше Юрий смотрел на крупное лицо Степана Даниловича, тем сильнее чувствовал обиду за старшего брата и за всех «мстителей». Ведь Степан Данилович как раз в тот вечер, когда Сергей, вернувшись домой, рассказывал о собрании «мстителей», был в гостях у Панковых.

Сделав непроницаемое лицо, Юра стал слушать неторопливый разговор стариков.

Когда началась война, многие старики вернулись к своим станкам, и Степан Данилович, несмотря на свои шестьдесят пять лет, ни на один день теперь не отрывался от своих лекальных тисочков.

– Степан, старые мы с тобой друзья, росли вместе…

– Верно, другого такого друга у меня нету, – растроганно подхватил Степан Данилович.

– Я, видно, уж не жилец на белом свете, и ты вон еще какой у нас бравый… одно слово – король! Помнишь, как в старину нас, лекальщиков, королями звали?

– Как не помнить! – гордо усмехнулся Степан Данилович и поправил на крупном носу очки в золотой оправе. Таких мастеров, как мы с тобой, тогда на заводах не много было. В те годы наша профессия была редкая…

– А вот теперь поручаю Юрия твоему мастерству. Возьмешь его под свое начало?

– Будь спокоен, Алеша, все в него вложу, что сам знаю, – торжественно пообещал Невьянцев. – Да только ты, брат, не раскисай, мы с тобой еще не раз на охоту пойдем.

– Нет, где уж там… – безнадежно вздохнул Алексей Васильевич. – Ты мне сына обещай…

Он тяжело закашлялся, глаза его наполнились слезами.

– Будь спокоен, слово сдержу, – ласково и твердо сказал Степан Данилович.

Юрий вышел проводить его. Степан Данилович задержался у калитки, – ему стало жалко бледненького, расстроенного юношу.

– А ты в отца пошел, тоже не из бойких, – с ласковой усмешкой ободрил он Юрия. – Отец твой был тихий, а на выдумку в работе дошлый. Будешь так же поступать, многого хорошего добьешься… Ну, будь здоров…

Степан Данилович поправил на носу очки и пошел, солидно постукивая кизиловой палочкой. Голос Юрия вдруг окликнул его.

– Ты что? – удивился Невьянцев.

– Вы не сказали, когда мне быть у вас, а я хочу сегодня же начать.

– Ишь, какой ты, брат, прыткий! Ну, да ладно, приходи сегодня к вечеру.

Невьянцев продолжал свой путь, уже чем-то недовольный. Ему вспомнилось, как он учился мастерству. Первого своего учителя, слесаря Павлуху Каменских, пятнадцатилетний Степан искал для начала целую неделю, – у Павлухи случился очередной запой. От этого сумасброда приходилось все «вытягивать по ниточке». Он учил, когда на него «находил стих», но и за это его надо было благодарить. Потом Степан перешел к пожилому слесарю Шамову. То был медлительный человек, с гулким, как из бочки, голосом и дремучей бородищей, любил говорить притчами, лишних вопросов не терпел и требовал, чтобы ко всему им преподанному ученик относился «с трепетом». Каждый мастер был на свой образец и нрав, и сколько же надо было иметь терпения и настойчивости, чтобы, завися от характера и повадки учителей, копить опыт и набираться мастерства! А этот, видите ли, желает, «сегодня же начать», будто учеба такое простое и легкое дело…

Это смутное раздражение Степан Данилович сохранил на весь день. За обедом он рассказал дочери о своем последнем разговоре с Юрой Панковым.

– Меня, помню, покойный Шамов учил: «Тебе еще грош цена коли мастером себя назвать не можешь… Ты на меня, учителя твоего, снизу вверх смотри, все равно как на икону… В моих руках твоя судьба: хочу – дураком оставлю, хочу – умным сделаю!»

– Ну ладно, – усмехнулась Зина, – то совсем другая эпоха была.

Белолицая, с густым румянцем, с крупными, как у отца, чертами и ярким, словно ягода, ртом, Зина сидела за самоваром, широкоплечая, крепкая, как сам Степан Данилович в дни юности. Только ему тогда не приходилось задориться и спорить со старшими, а эта шестнадцатилетняя, чуть что, сразу свой голос подает.

– Эпоха, эпоха! – проворчал Степан Данилович. – Уж очень вы прытки все! Юрка мне осмелился сказать: «Я уже сегодня хочу начать…» Ишь ты, «я хочу…» А чего хочет учитель твой, ты сначала об этом спроси. Эпоха другая, согласен, но мне, старому мастеру, ты, молодяшка, наособицу окажи уважение, сделай уж такое снисхождение!

– У-у, какой важный! – звонко расхохоталась Зина. – На это, папа, у нас времени сейчас не хватает… А вот и Юра пришел!

– Ну вот, – проворчал Степан Данилович, – уже пришел! Налей-ка ему, Зина, стаканчик чаю. Пей, Юра!

После чая Степан Данилович начал свой первый урок. За пятьдесят лет заводской работы он мог насчитать не одну сотню учеников, но ученье он со всеми начинал одинаково: первым делом знакомил будущего лекальщика с инструментом по его специальности. Невьянцев привык гордиться своей профессией; кузнецом, сталеваром, фрезеровщиком, по его мнению, мог стать всякий, а вот лекальное дело – что музыка, не всякий может овладеть этим тонким мастерством точности. Гордился Степан Данилович и набором лекальных инструментов, которые носил в кленовом полированном ящике, похожем на футляр для скрипки. Но главной гордостью Степана Даниловича были иогансоновские плитки. В свое время он месяцами копил деньги, чтобы приобрести набор маленьких прямоугольных плиток, которые точно проверяли работу его рук.

– Вот! – торжествующе сказал Степан Данилович, бережно ставя на стол большой плоский баул из темнокрасной кожи. – Вот тут, братец мой, сами контрольные плитки или концевые калибры – наши неподкупные контролеры. Наша, брат, специальность престрогая, как сама правда.

Степан Данилович уже забыл о своем утреннем раздражении. Его бритые тяжелые щеки вспыхнули румянцем. Нежным, словно обнимающим движением он поднял крышку баула. На искрящемся бархате травяного цвета, как рассыпанные лепестки сказочного цветка, засверкали в своих гнездах плитки из драгоценной закаленной стали.

– Вот они, наши контролеры неподкупные, но и водители тоже! Хочешь ты готовое изделие проверить, или рабочий калибр создать, или инструмент на станке установить, или какое приспособление разметить, – всюду они твоему разуму помогут. Только ты глаз свой да руку упражняй, наистрожайше следи за каждым движением своим! Ведь ты, лекальщик, к чему призван? Ты создаешь рабочему инструмент, да не какой-нибудь, а измерительный инструмент. А ты знаешь, братец ты мой, что это такое – измерительный инструмент?

– Точный инструмент, которому рабочий совершенно может доверять, – не задумываясь, ответил Юра.

– Смекаешь, – именно верить, да. Ты, лекальщик, чтобы какой-нибудь калибр довести до его безукоризненной точности, вот этими несравненными плиточками пользуешься, или вот этим микрометром, или вот этим штангенциркулем, или вот этими притирами… а рабочий, которому твой измерительный инструмент дадут, ни о чем таком может и не знать. Он, может статься, еще совсем желторотый, на заводе недавно, и без инструмента он – словно без души. Он говорит: «мой инструмент», как люди говорят: «моя мать», «мой отец». Ведь человек верит безусловно, что мать и отец ему только добра желают, – так же он и инструменту верит. Ежели вообразить так: вот человек вдруг перестал верить инструменту, который держит в руках, – что ж это такое будет? Будет полный развал, чертовщина получится, сумасшедший дом!

– Так на инструменте же марка должна быть, – осторожно вставил Юрий.

– Марка, да! – гордо вскричал Степан Данилович. – У нас на заводе главная марка – моя. А моя марка – окончательная. Инструмент, моей фамилией помеченный, уж никто проверять не будет, – это, братец ты мой, дело такое же верное, как то, что солнце каждый день восходит.

Всегда, говоря о своем мастерстве, Степан Данилович чувствовал себя сильнее, моложе и даже красивее. Невольно расправив плечи, он застегнул на все пуговицы своей старомодный пиджак и горделиво прошелся по комнате.

– Нами, мастерами, жизнь держится! А сейчас и особенно: мы, уральцы, на весь честной мир Советский Союз прославляем. Во всякое время, братец ты мой, помни: ты лекальщик, рабочих инструментом снабжаешь, и, значит, тебе провираться нельзя, ни-ни… Понял?

– Безусловно.

– Хм… безусловно! Это тебе, сосунок, легко сказать, а знаешь ли ты, почему именно лекальщик должен работать без одной ошибки?

Первый урок, по установившимся правилам Степана Даниловича, подходил к концу. Обычно после этого последнего вопроса он делал многозначительную паузу и строго-испытующе и вместе с тем лукаво смотрел на ученика. В эту минуту «старому королю» доставляло, каждый раз по-своему, неповторимое удовольствие наблюдать, как на молодом лице отражается волнение или даже некоторая растерянность перед множеством новых и серьезных мыслей о собственном труде. Степан Данилович любил, чтобы в эту минуту ученик впивался в него взглядом, ожидая ответа на вопрос: почему же лекальщик, в самом деле, никогда и ни в чем не имеет права ошибаться?

Но Юрий сидел тихо и смотрел совсем в другую сторону и даже, казалось, думал о чем-то своем.

– Очень понятно, – вдруг произнес он, будто Степан Данилович только и ждал от него ответа. – Можно представить себе: если я, лекальщик, на полмиллиметра ошибусь, то и другие, если не заметят, еще дальше заврутся, а потом и танк нельзя будет собрать.

– Это тебя отец надоумил? – сухо спросил Степан Данилович.

– Да это так… был у нас в отряде разговор… я и запомнил.

– Гм… прыткий какой! Ну ладно, довольно для первого раза.

Утром, придя к себе на участок, Степан Данилович застал там Юрия Панкова. Что-то незнакомое заметил он на худеньком, длинноватом лице и, всмотревшись, понял: Юрий постригся. Еще вчера на его матовых щеках чернели тонкие косицы черных волос, которые Зина насмешливо называла хвостиками. Теперь хвостики исчезли, лицо словно повзрослело. На Юрии была отцовская темносиняя спецовка, плечи ее немного висели, но держался он подобранно и даже важно. Степан Данилович любил аккуратность в одежде и точность во времени и про себя похвалил Юрия. Но, вспомнив вчерашний, против его воли закончившийся «без аппетита» урок, Степан Данилович ощутил вокруг себя какое-то неудобство. Большие и сдержанно искрящиеся глаза Юрия тоже чем-то не понравились Степану Даниловичу.

До смены еще оставалось четверть часа.

Степан Данилович разложил на своем столе инструменты, потом опять убрал их в шкаф и приказал Юрию:

– Расставь все, как было.

Юрий, словно обрадовавшись, быстро и уверенно положил все вещи на свои места.

– Это тебя отец учил? – суховато осведомился Степан Данилович.

– Нет, папа еще не успел, я сам на заводе видел.

Степан Данилович показал Юрию одно из первоначальных заданий по обращению с микрометром, а сам занялся своим делом. Скоро Юрий заявил, что у него все готово.

– Как? Уже? – удивился Степан Данилович. Он придирчиво осмотрел работу – все было сделано правильно.

– Что ж, ладно, – сухо похвалил он и дал новое задание.

Юрий выполнил его за пять минут до конца смены.

– Я бы еще что-нибудь успел, – попросил он, смотря на учителя почти умоляющими глазами.

– Больно ты, братец мой, торопыга, – проворчал Невьянцев и больше уж ничего не задал.

Степан Данилович только что закончил доводку нового измерительного инструмента. Несколько небольших вещиц из нержавеющей стали, казалось, источали чистейшее сияние. В длинноватых цилиндрической формы головках Юрий увидел голубое сверкание февральского солнечного полдня и восторженно вздохнул:

– До чего же прекрасно сделано!

Степан Данилович довольно усмехнулся:

– Для мастера это обычное, каждодневное дело.

– Это и есть калибры для новых танков?

– Точно. Для новых танков «ЛС».

– Эх, мне бы такой калибр сделать! – и Юрий с загоревшимся взглядом взял один из калибров и повертел его в руках, любуясь, как на цветок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю