Текст книги "Родина"
Автор книги: Анна Караваева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 65 страниц)
ПЕРЕД БИТВОЙ
Пятого ноября поздно вечером Пластунов и Костромин уединились у Пермяковых. Председатель завкома Афанасьев заболел гриппом и послал извинительную записку, что «на узком совещании» быть не может. Пластунов, со свойственной ему откровенностью, заявил, что отсутствие предзавкома, пожалуй, урона делу не принесет.
– За эту неделю я ознакомился с делами завкома и пришел, Михаил Васильевич, к выводу: нам с вами следовало бы чаще знакомиться с работой предзавкома, нашего уважаемого товарища Афанасьева.
– Человек он честный, Афанасьев-то, здешний, коренной, заводу предан, как семье своей, – не скрывая недовольства, сказал Михаил Васильевич: иногда ему казалось, что Пластунов тревожится даже там, где нет никаких поводов для этого.
– В преданности Афанасьева заводу я не сомневаюсь, Михаил Васильич, – серьезно сказал Пластунов, – но этого еще маловато. Когда вы поднимаетесь на вершину горы, вам ведь мало одного вашего желания достичь ее, вы вооружаетесь разными инструментами, веревками, продуктами и прочим… Правда?
– Правда, – неохотно согласился Михаил Васильевич. – Но все-таки мне за Афанасьева вроде даже обидно: когда все было хорошо, он был хорош; теперь, когда мы завалились, он, может быть, меньше других виноват, а мы его уже готовимся тянуть к ответу. Никаких искривлений общей линии я у него не замечал.
– Этого тоже недостаточно, Михаил Васильич, – вмешался Костромин.
– А что же еще требуется? Воля ваша, товарищи, я что-то не понимаю, – хмурился Пермяков. – Собрались мы обсудить тяжелое положение завода, а вместо этого заглазно говорим о человеке, который болен и себя защищать не может.
– Эх, Михаил Васильич, о ком бы мы ни говорили, мы все-таки в основном имеем в виду себя: вас, директора, и меня, парторга, – чего мы недоглядели и чего не осмыслили.
– А не осмыслив, мы не сможем уяснить смысл и цель тех решений, которые мы должны принять, чтобы вновь поднять славу нашего завода, – промолвил Костромин и так же подчеркнуто добавил: – Мне, например, не жаль времени, чтобы прежде всего для с е б я уточнить то, что поможет нам подняться, и то, что мы будем решительно вырывать, как сорную траву.
– Да, да, – поддержал Пластунов, – именно так и я представляю сегодняшнее наше товарищеское совещание заводских старейшин, так и хочется сказать! – Он бегло улыбнулся, а потом, глядя прямо в глаза директору, продолжал настойчивым тоном: – Да, так вот насчет Афанасьева. Лично он мне симпатичен: вполне порядочный человек, честный коммунист. Да, он не искривил общей линии, но… я спрошу вас: что он внес своего, творческого, чем обогатил ее? Но не только об Афанасьеве у нас сегодня пойдет речь, – положение на заводе очень серьезно, товарищи, и вопрос должен быть поставлен со всей остротой!
Товарищеская беседа начиналась совсем не так, как до этого представлял себе Пермяков.
«Чего ни коснутся, то сразу и обострить им охота!» – думал он о Пластунове и Костромине.
Им он доверял во всем, он был даже глубоко привязан к ним и всегда отдавал себе отчет в каждой своей мысли, в душевном настроении, связанном с общением с парторгом и главным конструктором. Вместе с тем порой подбиралась к его сердцу горечь: казалось, что каждый из них порывается учить его, многоопытного человека, старого большевика, испытанного заводского руководителя. Каждый из них требовал от работы «творчества», «осмысливания», «предвидения». У Пермякова таких слов в обиходе не водилось, да он и стеснялся говорить о заводе словами, будто читая вслух умно написанную книгу. В такие минуты он казался себе старомодным человеком, и ему становилось горько за себя, будто он что-то прозевал и потому должен как бы уступить дорогу новым веяниям.
Он думал и слушал доводы Пластунова и Костромина против деятельности предзавкома Афанасьева.
– Больше всего наш предзавком любит праздничный шум по поводу новых рекордов! О, тут он расцветает! Какие интервью получали от него корреспонденты центральной прессы и областной газеты! Зато, когда две недели назад я пытался обратить его внимание на то, что танки реже сходят с конвейера, чем в сентябре, Афанасьев только отмахнулся: «В конце месяца сделаем «штурмик» и все наверстаем!» Не наверстали!
Парторг нахмурился и заговорил медленно и твердо, будто впечатывая слова в сознание товарищей:
– В порядке самокритики, скажу прежде всего о себе: я, парторг ЦК, должен был не только поддерживать новаторов, но и более последовательно и непримиримо бороться с теми, кто мешает нашему движению вперед, мешает нам взять разбег, который мы можем и должны взять!
Пластунов помолчал, сжав губы, и потом сказал жестко:
– Я этого не сделал и должен положение выправить во что бы то ни стало. От каждого из нас, начиная с директора и кончая самым молодым рабочим, требуется, товарищи, такое напряжение всей нашей энергии и сознательности, такой святой тревоги за порученное нам народом и партией дело, что сила этого напряжения, как электричество, должна зажигать собой людей..
– От человека к человеку, – тихо добавил Костромин.
– Да, сомкнутым фронтом наступать на прорыв, не допускать, никоим образом не допускать его расширения!
– Верно, все верно, – тяжело вздохнул Михаил Васильевич. – Октябрь был для нас, несмотря на отдельные успехи, в общем-то просто злосчастным месяцем.
В этот злосчастный месяц все дало себя знать, все недостачи и недогляды в прошлом, сплетаясь между собой, порождали самые неожиданные беды. Теперь, перебирая сверху донизу события заводской жизни с начала лета по октябрь «сталинградского сорок второго года», как выразился Пластунов, все трое сошлись на одном: разбег, который взял Лесогорский завод, зашагавший вперед невиданно широким для него фронтом новых технических возможностей, – разбег этот требовал решительно от всех строжайшей и непрерывной согласованности в действиях. А она порой, то чаще, то реже, разрывалась, подобно проводу фронтовой связи. Были серьезные перебои с сырьем (тут все вспомнили летний провал с тербеневскими заготовками), и хотя перебои эти продолжались как будто и недолго, влияние их было разрушительно: стояли печи и станки, замедлялось то там, то здесь движение конвейеров; в одном цехе недодавали детали, а в других из-за них недодавали уже целые части боевой машины; а в третьем месте, из-за неподачи во-время нужных материалов, все лез и лез вверх самый безобразный брак и множество деталей позорно шло обратно в мартен. Не однажды электростанция нарушала работу целых цехов. Аварии прерывали работу, конечно, тоже ненадолго, и поезда на лесогорской ветке опаздывали не бог весть как, да и не так уж часто, но опоздания с грузами от заводов-поставщиков бывали порой просто бедствием. Случалось, мешали работе сущие мелочи и пустяки, которых во-время кто-то не предусмотрел. Случалось, разрушительно действовали на работу многих людей явления, которые предзавкома Афанасьев называл в докладах «косвенные факторы»: непорядки в столовой из-за очередей и частых смен поваров, заведующих, кладовщиков, которые или не знали дела, или воровали, кто в одиночку, а кто компанией. Строительство общежитий для новой волны эвакуированных с Волги, из-под Воронежа, с Кавказа шло, до самого последнего времени, так медленно и скверно, что множество людей встретили первые заморозки все в тех же летних, наскоро сколоченных сараях, где дымили печи-времянки. Новые рабочие, едва заняв место в цехах, вскоре попадали в бюллетенщики, а то и прямо в больницу; никогда в Лесогорске не болело так много людей гриппом и воспалением легких, как в эту осень. И о каком бы «косвенном факторе» ни вспоминали три заводских руководителя, каждый случай оборачивался потом самым неприятным образом против них.
И все эти долгие ли, короткие ли беды, недостачи и ошибки, сливаясь вместе и подтачивая с разных сторон конвейер, ослабили его. А оттого, что во многих местах звенья его лопнули, интервалы во времени от выпуска одного танка до другого стали угрожающе удлиняться.
На щеке Пластунова ярко горело пятнышко сухого румянца, запавшие глаза глядели устало и возбужденно.
– Да разве мы можем, товарищи, барахтаться в прорыве? Позор и стыд нам! Разве имеем право так низко падать, когда мы такой завод подняли?..
– Верно, в мирную жизнь наш Лесогорск вернется первоклассным заводом! – поддержал Михаил Васильевич.
Дурное, обидчивое настроение («стариковские штучки!») у него уже прошло. Как и в дни своей горячей молодости, он чувствовал в себе прилив стойкой и ясной энергии, когда видел перед собой крутые подъемы и перекаты жизни.
– Как ни горько, товарищи, нам сейчас, а стоит все-таки посмотреть на наш Лесогорск! – продолжал Пластунов, широким жестом показывая в окно, в ноябрьскую, схваченную легким морозцем ночь, где, раздвигая небо, пылало багрово-золотое зарево заводских огней. – Ведь мы за какой-нибудь год гору воздвигли! Нам бы с могучей-то горы этой на всю округу смотреть, пример показывать, а мы, скатившись вниз, к подошве этой горы, взираем теперь на нее снизу вверх, как прибитые… Но мы еще не все наши беды сегодня перебрали, Михаил Васильич!.. За эти дни я, по собственной инициативе, до известной степени разобрался в одной беде.
Пластунов вынул из кармана кителя в несколько раз свернутый большой лист плотной бумаги и разложил его на столе.
– Что это такое? – в один голос спросили Пермяков и Костромин.
– Это, так сказать, дислокация нашего рабочего войска в отдельных узлах производства, – ответил Пластунов, – Смотрите: вот это картина мартеновского цеха. Вот вам печь номер один – красный кружок, по моим обозначениям – первый класс работы. Это Сергей Ланских и Александр Нечпорук, ведущие люди цеха, вожаки «школы скоростных плавок», которая вытянула вперед немало новых хороших мастеров. Рядом вы видите зеленый кружок – это печь номер два, которую ведет Василий Лузин, один из воспитанников первых двух, как и его сменщик также. Лузин рекордов пока не ставит, но у него есть черта, которая, на мой взгляд, не менее дорога, чем любой рекорд: он всегда перевыполняет план и как молодой мастер плавки стоит на ногах крепко. Рядом с лузинской печью вы видите яркосиний кружок – печь номер три, которую ведет Василий Полев, уже старик.
– Перед войной мы Василия Полева на пенсию представили, – напомнил Михаил Васильевич.
– А он не пожелал уйти и работает честно! Это настоящий середняк производства: звезд не хватает, идет ровно, крупного перевыполнения плана у него нет, но в решительный момент работает как следует, на него всегда можно положиться. Теперь смотрите сюда, на печь номер четыре, обозначенную бурым кружком. Ведет ее толстяк Семен Тушканов… недавно он пропадал на охоте четыре дня, – зло усмехнулся Пластунов. – Этот водитель печи работает ни шатко ни валко, бывает, что выправится… и сейчас же завалит. Сменщик его такой же, – беспечность и лень заразительны… А вот здесь, обратите особое внимание… черный кружок!.. Это гиблое место – печь Николы Бочкова… Вот опять черный кружок…
– Печь Сергея Журавлева! – вздохнул Михаил Васильевич.
– Да, совершенно верно. А этот черный кружок – самое позорное место в цехе…
– Алексаха Маковкин! – безнадежно сказал директор. – Известно всем!
– Да, печь Маковкина, молодого, сильного парня, но пьяницы и разгильдяя… Жену его Олимпиаду, самогонщицу и воровку, мы не так давно выгнали из нашей столовой… Так… Теперь начнем складывать вместе действия этих кружков. Красные, зеленые, синие дают даже хорошую, верную сумму выполнения плана. Но вот влезают бурые, и начинается понижение. Смотрите, вот здесь, на полях, я привожу цифровые примеры… Видите? Убедительно? Хорошо, идем дальше. Вот вползают черные кружки – гиблые места цеха и, будто тяжелые камни, тащат все проценты вниз… Теперь перейдем к кузнецам. Вот посмотрите и здесь: бурые и черные кружки.
– Как? – вдруг изумился Пермяков, – Кузнец Михайло Автономов в «черные» пошел?
– Как видите. Тоже есть над чем подумать, Михаил Васильич. Автономова мы знаем, его учителя – замечательные мастера своего дела: Матвей Темляков и Никифор Сакуленко… Дали ему бригаду, повел он ее вначале очень хорошо…
– Чудно́ и прискорбно! – вздыхал Михаил Васильевич. – Когда из области к нам люди приезжали, всегда мы показывали им, как ловко да красиво Автономов у своего молота робит! В газетах о нем несколько раз писали…
– Захвалили его, а он, видно, не очень-то умен оказался, голова закружилась, – произнес вдруг голос Варвары Сергеевны.
Бесшумно появившись, она уже хлопотала у стола, расставляя нехитрую закуску и стаканы рыже-золотого чая.
В каждом цехе, по дислокации Пластунова, оказались свои «черные» и «бурые».
– Видите, как они выглядят… точно синяки на здоровом теле! – сказал Пластунов, свертывая лист.
– Но, конечно, следует разобраться во всем этом: каким образом эти люди пали так низко в своем труде, – посоветовал Костромин.
Тут опять вмешалась Варвара Сергеевна и предложила свою помощь в том, чтобы справедливо разобраться в людях. Да, она согласна, что есть во всех цехах «черные» и «бурые» по своей вине, люди несознательные, у которых «стыда нет в такое грозное время лениться и работать плохо». Но есть, по ее твердому убеждению, и такие люди, которые, под влиянием тяжелых и печальных событий их жизни, попали в разряд «бурых» и даже «черных». Пока она кратко, но очень точно рассказывала о десятках людей как местных, лесогорских, так и эвакуированных, трое мужчин не однажды переглянулись между собой с безмолвным упреком друг другу. Никто из них не подумал пригласить Варвару Сергеевну на это совещание, – присутствие заботливой и тактичной хозяйки дома предполагалось само собой. А она за все эти месяцы незаметной, всегда как бы черновой работы, связанной со множеством житейских мелочей, сереньких домашних событий в жизни разных людей, оказалось, накопила об этих людях самые конкретные и проверенные факты. Прежде всего она помогла уточнить, кто именно попал в «бурые» и «черные» под влиянием тяжелых условий жизни, душевных потрясений, болезни. В первой шеренге таких временно сдавших свои позиции были ею названы имена женщин: многодетных вдов, женщин-одиночек, потерявших от фашистских бомбежек свои семьи; далее следовали имена больных, истощенных, наконец зеленой молодежи, потерявшей родителей.
Тут же всех расписали: одних – лечить, других – перевести на более легкую работу, третьим – помочь…
– Словом, хватит и хватит работы Варваре Сергеевне и всему вашему женскому активу, – ласково произнес Пластунов. – К слову сказать, женщины, как правило, прекрасно показывают себя на работе!.. Но есть у нас «бурые» и «черные», которых мы будем жестоко подтягивать… да, жестоко!
– Что же, придется. Сейчас и время настало такое, – произнес Пермяков. – Будет настоящая битва, наша лесогорская битва!
– Верно, Михаил Васильич! Правильное слово сказал! – оживился Пластунов.
Пятнышко румянца на его щеке стало меньше, но горело еще ярче. Глаза смотрели воспаленно, брови нервно подергивались. Он встал сегодня в пять утра, шел уже второй час ночи, но спать не хотелось. Он жадно отхлебывал горячий, крепкий чай, курил, потом опять пил чай. Никто не замечал, как стаканы с остывшим чаем все время заменялись горячим, пахнувшим свежим настоем. Варвара Сергеевна, в мягких драповых тапочках, двигалась бесшумно и легко, а сама посматривала то на мужа, то на его собеседников.
«С прошлого-то года на десять лет состарился!..» – думала она, тревожным взглядом исподтишка окидывая крупную голову мужа, которая из сивой стала теперь совсем седой. Его массивная фигура сильно ссутулилась, широкие плечи выступали вперед костистыми углами, и даже могучие его руки похудели, кожа на них потемнела и сморщилась.
«Ох, времечко ты наше лихое… Уж как трудно-то бывает тебе, Миша, не в твоем только характере жаловаться!»
Воспоминания вдруг нахлынули на нее, как тупой удар тяжелой, мутной волны. Но Варвара Сергеевна, тут же отгоняя ее, заторопилась в кухню: там уже опять бурлил и фыркал паром пузатый старинный самоварчик.
«Ох, времечко ты наше грозное!» – все повторяла про себя Варвара Сергеевна.
Ей вдруг представилось, что еще пройдет много-много таких же, как этот, вечеров, – и она, вот в этих же драповых тапочках и мягком синем фланелевом халате, будет так же, как сейчас, бесшумно двигаться и менять стаканы на столе. Так же непредусмотренно будет помогать всем своими советами и тем подробным и практическим знанием, которое дается женским особым глазом, чутьем и участием в судьбах простых людей. А пока, забыв о сне, она будет менять стаканы, боль воспоминаний, словно древоточец, будет точить ее душу…
Вернувшись в комнату, Варвара Сергеевна застала мужа и гостей за разговором о Николае Бочкове.
– Помните, Михаил Васильич, стычку Николы Бочкова с Василием Лузиным? – опрашивал Пластунов.
– Как не помнить: оба такой ералаш устроили!
– Бочков тогда и ко мне врывался, – вспомнил Костромин, – все кричал о своей обиде: как может, дескать, молодой сталевар его, пожилого, задевать!
– А прав тогда был, помните, Василий Лузин, – сказал Пластунов. – И сейчас Никола Бочков еще больше будет шуметь, когда мы отберем у него бригадирские привилегии, на которые он просто не имеет никакого права. На каком, например, основании Бочков, Сергей Журавлев, Алексаха Маковкин, Семен Тушканов и Михаил Автономов пользуются особым магазином, стахановскими обедами, ордерами на товары и прочими благами?
– Мы же сами ко всем этим благам представили их в прошлом году, – хмуро напомнил Михаил Васильевич.
– Да, но вы знаете, что они тогда честно участвовали в общем подъеме… Но потом скатились вниз… Ну, товарищи, посмотрим же правде в глаза: теперь это плохие рабочие, их отношение к труду и позорные его результаты – камни на дороге, которые мешают нашему наступлению! – И Пластунов резким жестом рассек воздух, словно отбрасывая что-то в сторону.
– Мне глубоко противен плохой рабочий, – твердо оказал Костромин, – мне глубоко ненавистна лень, дряблость и неумение в труде. Если ты не наступаешь вместе со всеми, нет у тебя права занимать почетное место оружейника Красной Армии!.. Можете вы себе представить в Сталинграде нашего солдата, который не стреляет?.. Можно ли дальше смотреть на лентяев и разгильдяев и заниматься душеспасительными уговорами, вместо того чтобы заменить их настоящими людьми? Таких, нужных нам людей, можно немало найти среди эвакуированных из Сталинграда и других городов рабочих ведущих специальностей. По недомыслию некоторых начальников цехов, эти мастера своего дела неправильно используются: то они в подсобных обретаются, то в подручных. Вот и передвинуть этих рабочих в бригадиры!
– Позвольте, – откашлялся Пермяков, – разве старые рабочие кадры согласятся на такое понижение?
– Какое нам дело до их согласия, если они своей плохой работой предают тех, кто бьется с фашистами в Сталинграде! – воскликнул Костромин. Ноздри его, словно раскалясь, побелели. – Мне, конструктору, уже опротивело натыкаться на преграды и заторы всякого заводского шлака!.. Если Никола Бочков или кто другой лежит камнем на дороге, повторяю: долой его, мы поставим на это место достойного!
– Согласен! – произнес Пластунов тем спокойным, без малейшего повышения тона, голосом, который, как уже знал по опыту Пермяков, означал, что решение уже созрело у парторга. – Эта логика мне кажется тем более убедительной, что совпадает с кое-какими моими сведениями относительно «бурых» и «черных».
И парторг с иронической скупой улыбкой начал рассказывать о своих «экскурсиях»: оказалось, он побывал у многих на дому и немало вынес интересных наблюдений. Почти все заинтересовавшие его люди жили в собственных домиках с палисадничками, с огородами, с дворовыми службишками, где стояли коровы или козы, шмыгали кролики, куры, индюки; у многих водились свиньи, овечки, а к началу зимы в, теплых этих домиках по старинке верещали прялки – хозяйки пряли шерсть, снятую с собственных овечек. В домиках жил прочный, уютный быт, переданный по наследству от дедов и отцов, – это было естественно и по-своему необходимо, а теперь, в военное время, такой быт даже облегчал тяготы жизни. Но в этом домашнем, обиходном тепле таилась и совсем не безобидная старинка, которая засасывала человека, подобно запою. Например, в старом Лесогорске не почиталось за стыд осенью отпроситься «на рябцов», побродить с недельку по лесу, а потом рабочий, вдоволь надышавшись сладким воздухом охотничьей жизни, как ни в чем не бывало возвращался в свой цех. Весной и летом также не считалось зазорным отпроситься «на огороды», а то и в деревню, где у многих жили родные, – как не помочь им в пахоте или на сенокосе, после чего родственнику перепадал возик, а то и больше, пахучего сенца для скотины! Не бог весть какая река Тапынь, но выше завода, к северу, есть великолепные рыбалки, – отпрашивались и в те благодатные места. Бывало поднимались на лодочке с субботы на воскресенье, и, увлекшись рыбалкой, любители природы оставались там и на понедельник. С августа и до заморозков заядлые любители-грибники чуть свет отправлялись в свои грибные походы. Бывали и опоздания к своей смене, но это было даже вроде извинительно: белые грибы или грузди ведь не растут возле дома!
Война отсекла многие обычаи, лесогорцам и помышлять было некогда ни об охоте, ни о рыбалке. Но Бочков и некоторые другие никак не могли поступиться старинкой, когда домашнее, житейское так просто смешивалось с заводскими делами. У кого ребята, а у кого и жены с матерями выболтали, кто куда отлучался из дому в это тяжелое лето и осень 1942 года. Впрочем, отлучки все были и так известны и подсчитаны, отлучки без бюллетеней и уважительных причин, так просто, по «старой привычке». Были невыходы на работу «по свадебному делу»: и в военное время некоторые лесогорские и в округе свадьбы справлялись с «подогревом» на другой день. Были невыходы на работу из-за проводов на фронт: «Как водится, выпили напоследок…»
Со свойственной ему точностью и методичностью военного человека Пластунов подсчитал отлучки Бочкова, Маковкина, толстяка Тушканова, красавца Автономова и многих других, пожилых и молодых, в большинстве местных, лесогорских.
– Итак, видите?.. Вот какова картина некоторых нравов. Эти люди тоже повинны в том, что мы, как на оползне, съехали в прорыв!
– Да-а, прискорбно-о… – угрюмо протянул Пермяков и, помолчав, спросил: – А только что же это у вас получается? Мы вроде и по загривкам крепко надавать хотим и, может быть, еще и взашей кого прогнать, – и все как-то за их спиной…
Михаил Васильевич, внезапно заволновавшись, неуклюже-громко отпил из стакана и, как на бегу, начал вспоминать.
Многих, кому грозили неприятности, Михаил Васильевич знал с малых лет.
С Николой Бочковым вместе рыбачили. Потом купили пополам дрянненькую гармошку, сообща, дружно учились на ней играть и даже пиликали на ней частушки и танцы на заводских вечорках. С Николой в один год Пермяков женился, и оба отплясывали на свадьбе друг у друга. И силой оба были под стать один другому: высокие, темноволосые, неутомимые. Когда Пермяков ушел в революцию, их жизненные пути на некоторое время разошлись. Но когда, уже при белых, Пермякову пришлось вновь уйти в подполье, Никола Бочков не однажды прятал его у себя не только по дружбе, но и потому, что стоял за советскую власть. И когда Пермяков стал директором завода, в дружеских их отношениях появилось нечто новое, но в основном они сохранились, только Пермяков и Бочков стали звать один другого по отчеству. Десять лет назад Никола Бочков, овдовев, женился на дочери лесогорского купца, который, правда, уже давно умер. Вторая его жена была смазливенькая женщина, гораздо моложе Николы, но злая, жадная и глупая. Михаил Васильевич этого брака никак не одобрял, и встречи его с Николой Бочковым постепенно прекратились. Обидно было потом слышать от людей, что Никола, может быть ревнуя жену, начал сильно «зашибать», обленился, отяжелел, стал раздражительным, грубым, сквернословил на каждом шагу и мало кого уважал. Но все хорошее, что прежде было у Николы, помнилось директору, особенно в моменты, когда Бочкова ругали или осуждали.
Сталевара Серегу Журавлева, костистого верзилу, которому было под сорок, Михаил Васильевич еще годков двенадцать назад назначил бригадиром: хорошая сталеварская хватка была у тихого Сереги! Но у Сереги была очень энергичная, беспокойная жена и шестеро детей. Жена все хотела жить просторнее, и Журавлев, повинуясь ее воле, начал перед войной надстраивать свой одноэтажный домик, влез в долги и, чтобы из них выпутаться, занялся всякими мелкими делишками, что-то продавал, покупал и даже похудел от заботы. В первый же месяц войны у Журавлева убили на фронте сына. Серега сначала запил, потом опомнился, но рабочая его хватка словно провалилась сквозь землю, работал он все хуже и, казалось, был к этому совершенно равнодушен.
Толстяка Семена Тушканова Михаил Васильевич знал с детства. Когда-то это был добродушнейший, толстомясый парнишка, которому ничего не жалко было подарить друзьям. В школе мальчики дружили, и Миша Пермяков любил Тушканова за его добрый, бесхитростный нрав. Вместе с Николой Бочковым и Семеном Тушкановым большевик-подпольщик Михаил Пермяков неделями пропадал в уральской чащобе, где и в голову не пришло бы белой жандармерии искать его. В тревожной жизни Михаила Васильевича эти охотничьи дни были не только целебным отдыхом, но и чрезвычайно полезны для дела: Никола и Семен доставляли Пермякову самые свежие и точные сведения о лесогорской жизни… Годы шли, товарищи старели, тяжелели. Оба еще были крепки здоровьем, но давно уже сдавали в работе. Правду говоря, Михаил Васильевич совестился «нажимать» на них, опять же памятуя их верные и смелые поступки в трудное время его жизни. Да и за каждым из своих лесогорцев, чьи имена упоминались сейчас под бурыми и черными кружками, Пермяков числил что-то хорошее. Даже беспутный Алексаха Маковкин несколько лет назад был старательным веселым парнем и хорошо пел на вечорках. Но когда Алексаху ловко женила на себе Олимпиада с кучей детей, жизнь его круто перевернулась. Алексаха оказался по характеру слабым и безвольным. Олимпиада быстро прибрала его к рукам, он пристрастился к браге, самогону, к жирным пирогам, к пьяным вечоркам среди друзей и приятельниц самогонщицы. Иногда Алексаха встряхивался, ходил трезвым, разумным, начинал интересоваться заводскими делами, но эти просветы становились все короче. За последнее время Алексаха являлся в цех сплошь и рядом с похмелья. Уж не раз он попадался, позволив себе опохмеляться прямо перед своей печью. В многотиражке его изображали в обнимку с бутылкой самогона. Недавно он откровенно заявил директору, что пьет еще и оттого, что надоела война, он устал. И Михаил Автономов, которого директор тоже помнит с ребячьих его лет, недавно заявил, что «устал» от войны и ее лишений, а войне еще и конца не видно. Конечно, Пермяков никоим образом не собирается оправдывать эти настроения, но…
– В мирное время мы словно добрее были, сочувствовали, когда у человека несчастье какое случалось, помогали чем могли… – заканчивая свои воспоминания, размышлял вслух Михаил Васильевич. – А теперь норовим сразу человека схватить за грудки да тряхнуть его так, чтобы у него сердце зашлось… Может, худа большого не случилось бы, ежели бы как-то… ну, более постепенно на людей влиять… Может, совещание какое специальное для этих отстающих провести, а? Все-таки из песни слова не выкинешь: всю жизнь с людьми этими прожил в добром соседстве, по-дружески, а тут.. – и он отчаянно махнул рукой.
Пластунов с выражением неистощимого терпения и спокойствия на утомленном, желтом лице молча протянул ему свернутый лист с фамилиями и цифрами. Пока Михаил Васильевич рассматривал их, Пластунов говорил не спеша, и в голосе его звучала терпеливая и суровая ирония:
– Вот, сами видите, Михаил Васильич, каковы цифры выработки этих наших рабочих, о которых мы уже столько говорили сегодня. Вам также известно, что эти цифры появлялись п о с л е ряда созываемых слетов и совещаний, которые, как видите, впрок этим людям не пошли. Чего же еще ждать? Вам больно, я понимаю, «сразу человека за грудки схватить»… Ну, а как нас жизнь сейчас схватила – это посильнее всякой боли! На втором году войны Октябрьский праздник в прорыве встречаем. Я, например, не переживал еще никогда такого позора… Вы говорите далее насчет соседской жизни…
– Да, как вот я буду в глаза тому же Николе Бочкову смотреть, когда он заявится ко мне? – хмуро прервал его Пермяков.
– Ну что же делать, придется и это перенести, и в глаза ему смотреть. Тяжело это, но ведь другого решения мы, коммунисты, принять не можем: государственное мы ведь не променяем на соседское, – верно?
Пермяков кивнул и устало сказал:
– Что там, конечно… Ну, давайте проект постановления будем писать. Ваше слово, Дмитрий Никитич…
К тому, что было жестко и кратко запроектировано для текста приказа директора, Костромин предложил еще добавить «уточнение во времени»: со дня опубликования приказа, то есть 10 ноября 1942 года, все, чьи имена будут упомянуты в приказе, обязаны по своей бригаде выполнить план точно по 20 ноября. Те бригадиры, которые не выполнят этого приказа, с 21 ноября будут лишены бригадирского звания, а право вести бригаду будет передано более достойным.
– Поддерживаю, – произнес Пластунов.
– Поддерживаю, – повторил директор. Но тут же, взглянув на осунувшееся, с темными подглазницами лицо жены, спросил неловко: – Ты что, Варя, сказать что-то желаешь?
– Нет, Миша, – просто ответила она. – Все как есть правильно.
У Лосевых в квартире было тихо. Был канун праздника. Иван Степанович ушел в ночную смену, а Наталья Андреевна сидела у стола, бессильно бросив руки на колени. Теперь все чаще ею овладевала тревога, и причиной ее почти всегда являлась Таня. Иногда Наталья Андреевна даже со страхом смотрела на бледную, молчаливую дочь, которую словно подменили. Сергей должен был вернуться к празднику, но еще не вернулся, и Наталья Андреевна старалась не встречаться взглядом с глазами Тани.
– Мама, – сказала, входя, Таня, – сейчас будет говорить Сталин.
Голос Сталина звучал так спокойно и близко, что Наталье Андреевне казалось, будто он говорит для нее и знает, как ей сейчас тяжело и тоскливо.
Таня слушала голос Сталина; ей чудилось, что он ведет ее над всеми фронтами, и она видит огонь, кровь и муку. Где-то среди этого огня, дыма и крови находится ее Сергей. То он виделся ей раненым, лежащим на полу вагона в танковом эшелоне, обстрелянном немцами. То, истекающий кровью, он виделся ей где-то под Сталинградом, – может быть, даже в бреду он звал ее, Таню.