355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Караваева » Родина » Текст книги (страница 11)
Родина
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:24

Текст книги "Родина"


Автор книги: Анна Караваева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 65 страниц)

И Нечпорук действительно «загвоздил» под новый, 1942 год.

– Работать быстрей, чем дьяволы в аду! – грозно внушил он своей бригаде.

Печь он завалил раньше всех. В печи уже начался «кип», сильный, ровный, как гудение огромной бандуры. Нечпорук вслушивался в густой голос металла: сегодня сталь бурлила как-то особенно, без всплесков и шлепков.

Сегодня все побывали у его мартена. И Алексаха Маковкин с непривычным для него достоинством подошел вместе со своими контролерами, Василием Полевым и Семеном Тушкановым.

– Эх, и сталь идет! – восхищался Тушканов. – Прямо варенье!

– А вот этим вареньем я Гитлера и угощу! – гордо сказал Нечпорук.

Ланских в ту смену пришел в ночь.

– Как дела? – задал он обычный вопрос.

– Дела? Перекрыл я тебя на восемь десятых тонны.

– Поздравляю, – просто сказал Ланских и пожал руку сменщика.

– Хоть бы позавидовал, черт упрямый! – добродушно фыркнул Нечпорук. – Ведь плавка-то была моя!

– И твое и мое – общее, наше! – ответил Ланских.

– Новый год счастливо тебе встретить! – кажется, впервые от всего сердца пожелал ему Нечпорук.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ЗОЛОТАЯ КРЫША

Просыпаясь, Михаил Васильевич всегда видел рядом с собой, на настенном ковре, остроносую лодку, а на ней черноглазого моряка, бросающего сеть в индиговое море. Сегодня Михаил Васильевич проснулся, вздрогнув всем телом, будто его разбудил странный взгляд плюшевого рыбака. Наливаясь жаром, эти глаза так и горели, крутились, как шарики, заведенные для какой-то непонятной игры. «Это Назарьев на меня смотрит… Нет, это дразнит меня мое прежнее скверное отношение к нему…» – с невыразимой усталостью подумал Пермяков; мысль его словно вязла, тонула в индиговом море. Море грозило выплеснуться из своей рамы, вздымалось все выше, и рыбак с его глазами-шариками уже качался где-то на гребне нестерпимо яркой волны. Волна росла, шумела и вдруг кинулась на Михаила Васильевича. «У меня бред», – успел подумать он. Индиговая волна со звоном разбилась где-то рядом, и все пропало.

Пермяков очнулся уже при огнях. Волна опять кинулась на него.

– Ковер уберите… – как сквозь туман, попросил он.

– Снимем, снимем! – заторопилась Варвара Сергеевна.

Кто-то, стоя в изголовье, помогал ей. Михаил Васильевич поднял глаза, увидел чью-то темноволосую голову и бледные руки, снимающие ковер. Человек появился с левой стороны, и Михаил Васильевич понял, что мягкая, как отблеск тихого огня, улыбка относится к нему, тяжелому, распростертому на постели, беспомощному больному.

– Ну, как себя чувствуете, Михаил Васильевич? – и директор сквозь туман и звон в голове понял: «Это Назарьев пришел… да».

В длинноносом старике с серебряной эспаньолкой директор узнал старого врача Лесогорской больницы. Врач о чем-то спрашивал Варвару Сергеевну. На лбу у нее сияло пятнышко света, она кивала головой, и пятнышко кивало вместе с ней. Потом откуда-то из полумглы появился Пластунов. Его лицо наклонилось над директором, и голос, далекий, будто во сне, произнес непонятные слова:

– Да-а, похоже, это дело затянется.

«Что, что затянется?» – пронеслось в мутной памяти Пермякова, и опять все сгасло.

Когда он опять очнулся, был день. В глаза ему бросилась яркая белизна стены. От нее теперь исходило спокойствие и прохлада. Михаил Васильевич, будто не узнавая, засмотрелся на свои желтые худые руки. Он пошевелил пальцами, и слабость их вызвала в нем обиду и тревогу.

– Варя! – позвал он.

Вошла Варвара Сергеевна. Ее усталые, запавшие глаза радостно блеснули.

– Как спал, Миша?

– Не помню, как спал. Сколько же дней я болею?

– Одиннадцатый день.

– Одиннад… что же это у меня? Этакое здоровье всегда было… и какая же напасть со мной случилась?

– Да ничего особенного, Миша… ну простуда, а теперь уже дело на поправку идет. Ты много не разговаривай, еще нельзя тебе.

В столовой зазвонил телефон.

– Кто это? – спросил Пермяков, когда Варвара Сергеевна вернулась.

– Николай Петрович о тебе справлялся. Хотел сегодня зайти, но я разрешила завтра.

– Почему только завтра? – взволновался Михаил Васильевич.

Голова была тяжела, но память уже встревоженно прояснялась. Он вспомнил завод. Что-то делается там без него?

– Да на заводе, слава богу, не без хозяина, там теперь Николай Петрович всем заправляет, – успокоила Варвара Сергеевна.

«Николай Петрович заправляет… вот как», – с отзвуком старой боли повторил про себя Пермяков. Но мысль о заводе, вспыхнувшая в нем вместе с сознанием, уже рвалась вперед, как всадник, усталый, голодный, но нетерпеливый. Боль отступила, а нетерпение видеть Назарьева и все узнать о заводе было настолько сильно, что Михаил Васильевич всерьез рассердился на жену, что она не торопит Назарьева зайти к нему.

Назарьев пришел на другой день. Едва его высокая тонкая фигура появилась на пороге, как Михаил Васильевич протянул ему навстречу руки.

Он заставил Назарьева сесть около кровати, хотя тот доказывал, что он «холодный, с морозу».

– Какой там еще мороз? – возбужденно смеялся Михаил Васильевич. – От вас прямо-таки заводским жаром так и пышет! Ну, рассказывайте, рассказывайте… Варя, тащи сюда чаек, закусочку… что у тебя там есть. Человек ведь уже во как успел поработать!..

Назарьев принес много новостей из цехов и со строительной площадки.

– Как? Старый мартеновский цех уже переделали? – изумился Михаил Васильевич.

– Да, приспособили его к новой роли. Взломали стену и соединили его с механическим цехом, который теперь вместил все имеющееся оборудование. Теперь у нас, можно сказать, великолепный, богатый механический цех! А значение его?.. Один из важнейших этапов потока! Вот смотрите…

Назарьев вынул свою толстую записную книжку, которую еще недавно так не терпел Пермяков, и нарисовал схему заводского потока в его предполагаемом виде и в тех «узлах, которые уже фактически организованы, как первые шаги».

Каждая линия и цифра чертежей Назарьева передавала скупо и концентрированно движение жизни, которое час за часом уверенно шло вперед, приближая срок, назначенный приказом Сталина.

После ухода Назарьева директор, перебирая в памяти все заводские новости, вдруг подумал: как все-таки быстро и удачно дело продвинулось вперед! Конечно, уж не один месяц шла подготовка к потоку, но все-таки… И тут простая и обнаженная мысль вдруг словно ударила в сердце: а не потому ли Назарьеву так много удалось сделать, что никто не вмешивался в его распоряжения, что ему не приходилось считаться с самолюбием того же, скажем, Михаила Васильевича?

Ночью Михаила Васильевича опять кольнула эта мысль, и все в нем заныло, защемило…

Через два дня, когда Назарьев зашел к нему с Пластуновым, директор не удержался от горькой шутки:

– То-то, я думаю, хорошо вам сейчас работать без такого старого дурака, как я… а?

Назарьев посмотрел на него долгим взглядом:

– Правильно будет сказать: нам сейчас легко работать потому что до этого мы уже многое успели сделать вместе с вами, Михаил Васильич.

– Точно, точно, – подхватил Пластунов. – Мы соединили вместе все, что было «южного», «западного» и «уральского», – он с нарочитым подчеркиванием произнес эти три слова, – мы слили одно с другим, и как бы получился новый, еще более совершенный сплав…

Разговор ненадолго прервался. Прослушали последние известия по радио, поставили на карте красным карандашом несколько новых кружков. Врага дальше и дальше гнали от Москвы. Потом разговор опять перешел на заводские дела. Михаил Васильевич узнавал о новых успехах фронтовых бригад, об особенно отличившихся стахановцах. Вслушиваясь в имена, которые произносились, Михаил Васильевич вдруг подумал, что уже давненько не выделял он особо «своих, уральских», от «этих, эвакуированных». Старые и новые имена воспринимались им теперь слитно, как дружный шум потока, что уже зачинался в лесогорских цехах…

Когда они ушли, Михаил Васильевич долго молчал, вытянувшись под одеялом и чувствуя блаженную усталость, как будто и в самом деле все это время провел в цехах.

* * *

Когда в двадцатых числах января Михаил Васильевич очутился в широком пролете совершенно преобразованного механического цеха, он почти опьянел от свежести впечатлений. Двухсотлетняя стена времен Демидовых была снесена. Механический цех, выстроенный в конце девяностых годов прошлого столетия, соединившись со старым демидовским цехом, казался сейчас огромным. А демидовский цех без своих древних «мартынов», побеленный, опрятный, неузнаваемый, как будто только для того и был в свое время сложен, чтобы дать пристанище десяткам станков. Еще месяц назад они мерзли в переполненных заводских складах, а сейчас жужжали, стрекотали, постукивали, будто испокон века стояли здесь. Все было подчинено главной цели – дать дорогу будущему танковому конвейеру. Все показывало, что он пойдет именно здесь, и хотя мимо этих станков-гигантов, средних и малых станков еще не скользила лента конвейера, прямая дорога, как стрела, уже пронзала этот цех из конца в конец. Только сейчас бросились Пермякову в глаза десятки выразительных мелочей в манере людей работать, обращаться со станком, с инструментами. Он понимал, что эта подтянутость появилась не в один день, но в том, как все эти фрезеровщики, строгали, токари, сверловщики естественно и быстро, словно воздух, уже впитали в себя все перемены и новизну в работе цеха, – в этом опять чувствовалось начало будущего.

Михаил Васильевич ходил по цеху, расспрашивал, здоровался, а сам, как игру мельчайших пылинок в голубом морозном луче, видел сейчас так же четко и прозрачно открывшийся ему смысл всего, что произошло за эти месяцы: все они, руководители и рабочие, уральцы и те, кто вынес на своих плечах великое переселение заводов, не только вооружали Красную Армию, но и одновременно вооружали, преобразовывали свой труд, и чувство это не оставляло теперь Пермякова.

Когда он вызвался в машине поехать с Назарьевым на строительство ветки, заместителю его не стоило большого труда убедить директора в том, что «без трудоемкого опыта сращивания» нескольких заводских организмов никакие перемены не удались бы.

Пока они шли по кочковатой лесной тропе к новому участку земляно-скальных работ, Михаил Васильевич, слушая Назарьева, невольно сравнивал его с покойным своим замом Кузьминым: разве Кузьмин мог сделать хотя бы четверть того, что сделал Назарьев? Конечно, нет. У Кузьмина не было ни тех знаний, что у Назарьева, ни смелости. Разве не было перед войной разговоров о потоке на Лесогорском заводе? Были. И заседали, и обсуждали, а смелости и гибкости все-таки не хватало.

Теперь только в полной мере он оценил Назарьева – как техника, как человека и как товарища. Теперь он не мог себе представить, чтобы у него заместителем был кто-то другой: нет, именно инженер Назарьев, Николай Петрович, со всей его «школой» труда, с его многообразным техническим опытом, начитанностью, с его незлобивостью, с его мягкой серой шляпой, с его тихим голосом, – именно такой вот Назарьев необходим Михаилу Васильевичу.

Впереди, как черная крепостная стена, еще стоял на взгорье лес. Но по обе стороны дороги громоздились комья взорванной земли и камней, сосны и ели торчали корнями вверх, словно мертвые многоногие спруты, а снег, покрытый черными и рыжими пятнами лесного перегноя, напоминал освежеванную шкуру громадного сказочного зверя, убитого во время гигантской битвы.

– Мы сейчас создаем по сути дела новую технологию – технологию военного времени, – продолжал разговор Назарьев. – Для этого сплошь и рядом приходится беспощадно ломать всякое старье и прямо-таки вкладывать в руки человеку новую веру в свои силы и возможности. Видите, там, слева работает широкоплечий дядя в заячьем треухе… видите? Вот он полушубок скинул, в ватничке остался. Смотрите, как он уверенно водит трактор. А недавно еще это был развалистый землекоп с постоянной присказкой: «Уж чего век не знал, того и уметь не буду». И как еще хорошо узнал и как умеет!

«Память на людей отличная!» – похвалил про себя Михаил Васильевич. Назарьева отозвал прораб, и Михаил Васильевич остался стоять на тропке, возле поваленной пихты. Он вспомнил, что в этих местах он до войны хаживал с ружьем, а под этой пихтой, может быть, отдыхал после охотничьей ходьбы. Машинально он поднял сломанную веточку, вдохнул смолистый запах ее мягких игл и рассеянно бросил. Им овладело вновь то же опьяняющее чувство свежести, что так властно ворвалось ему в грудь еще с утра. Оно жило в нем широко и свободно, и он вспоминал, когда оно впервые подняло его. Он вспомнил вечер шестого ноября, спокойный голос Сталина и то открытое до самых глубин чувство правды о заводе, о себе самом, которое распахнуло тогда все его существо.

Среди ночи вдруг зазвонил телефон.

В трубке послышался торопливый голос Назарьева:

– Михаил Васильич, Наркомат вызывает меня в Москву… Через час-полтора я улетаю и хотел бы зайти к вам, если позволите.

– То есть как это… в Москву? – опешил Пермяков.

– Ну да, самолетом. Я вам все сейчас расскажу.

Назарьев вошел в столовую.

– Как это так… вдруг? – спросил директор, сердито глянув на скромный, потертый чемодан из коричневой свиной кожи, поставленный Назарьевым у дверей.

– Да вот, совершенно неожиданное дело, представьте, – начал Назарьев. – Фронт двигается на запад, и в связи с этим в наркомате готовятся к работе по восстановлению заводов, а значит и нашего Кленовского завода. Словом, наркомат вызывает меня в Москву.

– Гм… сколько же времени вам придется там пробыть, в Москве-то?

– Ничего не могу сказать. Как только узнаю что-нибудь определенное, я тотчас же свяжусь с вами по телефону. А сейчас я забежал пожать вам руку и проинформировать вас о тех делах, которые оставляю, так сказать, на ходу.

Как всегда немногословно и точно, Николай Петрович рассказал директору о всех делах на заводе и на стройке, которые теперь предстояло решать Михаилу Васильевичу одному.

– Ну, теперь как будто все, – закончил Назарьев. – Будем надеяться, до скорого!

– Вы уж того, Николай Петрович… не вздумайте Урал бросать! – неловко пошутил Пермяков.

– Что вы? – серьезно улыбнулся Назарьев. – Урал – это мое второе рождение, было бы вам известно… Урал наш общий…

Проводив Назарьева, Михаил Васильевич засиделся над оставленными ему материалами. В страничках назарьевского блокнота поражало обилие замыслов. Это не были часто встречающиеся у инженеров неразборчиво-широкие записи разных мыслей и проектов, это был продуманный, собранный, строгий свод мыслей и предложений. Он напоминал Пермякову сильное, ровное горение, легкую и красивую походку крепкого человека. Да, работа эта была крепкая и зоркая, из поля ее зрения ничего не терялось. На некоторых страничках назарьевского блокнота Пермяков обнаружил записи: «Мысль Михаила Васильевича», или: «Предложение директора» – и тут же нотабене: «Очень своевременно», «Важно для ближайших работ», или: «Сыграет большую роль в будущем», или: «Немедленно пустить и осуществить». Пометки на полях блокнота (а их было много) решительно и кратко показывали, что уже осуществлено. По этим пометкам, как по свежим вехам, директор узнавал пути следования своих мыслей и предложений, но уже в ином, преобразованном виде. Вспоминая теперь о многих успехах Лесогорского завода за последнее время, Михаил Васильевич видел в основе их и свои мысли и стремления, которые так во-время сумел подхватить и развить Назарьев. И удивительно: казалось, что только теперь он, старый уралец, узнал подлинную цену своему многолетнему хозяйственному опыту и умению руководить заводской жизнью.

– Чудно́! – довольно посмеивался он. – У этого математика все словно через обогатительную фабрику проходит!

И он закуривал новую папиросу.

– Ты что это, полуночничать собрался? – спросила жена.

– Сейчас, Варенька, сейчас, – отвечал он, отмахиваясь, и она понимающе отступила.

В наклоне его крупной сивой головы, в необычном посверкивании и раздумчивости взгляда, в тихо шевелящихся губах Варвара Сергеевна, с чуткостью верного человека, прочла жажду уединения. Она угадывала, что это связано с Назарьевым, перелому отношений с которым Михаила Васильевича она радовалась, как избавлению от тяжелой болезни. Тихонько притворив за собой дверь, Варвара Сергеевна пошла в спальню. От изразцов веяло теплом, и сверчок, незаметный житель, нежно, как детский заводной волчок, трещал где-то за печкой!

«Ох, на улице морозище… Поди, замерз совсем наш Николай Петрович в самолете-то?» – подумала Варвара Сергеевна.

И Михаилу Васильевичу виделся Назарьев, подремывающий около льдистого окошечка, мимо которого мелькают ночные облака. Едва ли он подозревает, что директор с увлечением читает сейчас его блокнот.

Только сейчас Пермяков понял с полной ясностью, что все то, что было внесено им самим, значило гораздо больше, чем он предполагал. А почему? Да потому, что его вклад в дело «нашего общего Урала» поднял именно Назарьев, поднял и по-штурмански определил его путь в стремительном движении военного времени. Конечно, у него, Назарьева, иная и куда более новая, чем у Пермякова, школа труда и управления – это бесспорно, однако не в ней только дело. Михаил Васильевич свою школу тоже, слава богу, честно прошел – и не легкую: в годы юности в кузнице ковал, позже работал вторым, а потом первым подручным сталевара; несколько лет «протрубил» мастером мартеновского цеха; после победы над колчаковщиной был назначен начальником цеха – опять же работа нескольких лет – и наконец стал директором. Он был «свой брат рабочий», как его называли лесогорцы, у него была честно заработанная популярность, он крепко знал жизнь завода, его кадры – от стариков до молодых. Чего же было еще желать, – ведь уж это как будто и все?

– Вот тут-то собака и зарыта: нет, это еще не все – для теперешнего времени еще не все, – бормотал Михаил Васильевич, закуривая новую папиросу. – Надо еще видеть перед собой будущее, видеть новое, все более совершенное… да!

Ему вспомнился один из первых его разговоров с «навязанным замом». Тогда в его душе все кипело, и каждое слово Назарьева казалось пустым, как шелуха. Но все-таки кое-что запомнилось. Вот что сказал тогда Назарьев:

– Иногда, имея великолепную основу для успеха, мы многое теряем, как расточители, потому что нам мешает своеобразная цеховщина в обычаях и понятиях. Мы ограничиваем свое поле зрения, мы видим «наш» цех, «наш» завод, видим его «на сегодня», самое большое – «на нынешний квартал», мы видим его  д л я  с е б я. Мы примешиваем в коллективный сплав труда наши мелкие страсти и привычки, все эти посторонние примеси, которые снижают качество металла. От этих посторонних примесей – ненужные испарения, дым, туман, который мешает видеть, смотреть…

Помнится, Михаил Васильевич тогда сердито спросил:

– Куда же это смотреть прикажете?

– В будущее, – последовал спокойный ответ. – Видеть не только то, что при нас, но и то, что и как будет после нас.

Пермякова тогда всего передернуло: смысл этих слов он понял по-своему («грубо-примитивно»), примерно так: «После тебя – это когда ты, старый корень, сойдешь со сцены, Лесогорским заводом буду править я, Назарьев».

– Даже вспомнить совестно, – бормотал себе в усы Михаил Васильевич и отмечал в назарьевском блокноте опять же что-то нужное и полезное для «нашего общего Урала».

Вот потому-то и победил Назарьев: как добрый жнец, бережно поднимающий с земли сноп тугих золотых колосьев, он высоко поднял фронтовой труд над неизбежной пылью, туманами, серостью «преходящего» и всяческой каждодневной «текучки».

«А может быть, он меня, так сказать, задним числом проучить хотел? Пусть почитает директор да посовестится: как он относился-де ко мне, Назарьеву… а?» – царапнула было Пермякова ехидная мысль, но, вспыхнув, он тут же отбросил ее. Во-первых, Назарьев ведь не мог знать, что его вызовут в Москву и что в его дневник придется посвятить директора, а во-вторых, во времени все сходилось, да и что там говорить – не найдется на свете человека, кому удалось бы со специальной целью «подмалевать» картину заводской жизни и обмануть его, старого уральца.

Опять вспомнился один из последних разговоров с Николаем Петровичем – о будущем.

– Пока что ближайшее будущее, до которого я, что называется, могу дотянуться рукой, видится мне в огне и дыме. Но как бы ни было трудно, я знаю, что работаю в великой орбите сталинской стратегии, живу и работаю для скорейшей ее победы, – сказал Назарьев.

Да, вот и этим он победил – будущим, которое он нес в себе просторно и легко, словно сердце свое.

Михаил Васильевич, бережно положив назарьевский блокнот в карман пиджака, еще долгое время сидел за столом, на своем обычном месте, спиной к синим изразцам печи, лицом к окну. В верхнем прямоугольнике окна сияла далекая, неизвестная Пермякову звезда, – он был не мастер читать небо. Но сейчас ему казалось, что не в морозном ветре, а уже в теплой, бархатной синеве весны летит к нему эта сияющая звезда.

* * *

Время шло, а Николай Петрович все не возвращался. Однажды утром он позвонил из Москвы, что приезд его в Лесогорск откладывается на неопределенное время. Телефонный звонок Назарьева из Москвы застал директора в кабинете Пластунова, который тоже успел перемолвиться с Николаем Петровичем. Положив трубку, Пластунов вопросительно посмотрел на директора:

– Что ж, Михаил Васильич? Придется пока что о заместителе вам подумать, а то ведь дело будет страдать.

– Д-да, придется, пожалуй, – угрюмо согласился Пермяков.

Дмитрий Никитич пустил вверх пышный клубочек дыма и, размышляя вслух, спросил:

– А вот Тербенев… как вам кажется? На мой взгляд – способный молодой инженер… да и, кстати, уралец.

– Это как раз мне все равно… – сказал Пермяков. – После Николая Петровича всякий мне будет казаться… и то, да не то.

Он помолчал. Потом заговорил медленно и веско:

– Какие уроки в жизни бывают, Дмитрий Никитич…

– А что? – живо спросил парторг.

– Да вот, поздно человека понимаешь. Иной раз безделка, чепуха какая-нибудь в глаза тебе бросится…

– И ты ее за главное примешь…

– Да… А вот настоящее, большое в человеке прозеваешь. Уж, кажется, жизнь видал, а вот не сознаешь сразу…

– Ничего, Михаил Васильич, ничего. Лучше поздно, чем никогда. А вообще осознать да понять – это самое главное. Кстати, помните вы наш с вами разговор, Михаил Васильич?

– А о чем же был разговор, Дмитрий Никитич?

– Разговор шел о сложном и многостороннем процессе приживания заводов друг к другу.

– Помню, помню… – раздумчиво протянул Пермяков. – А ведь это сращивание заключается прежде всего в том, чтобы люди сумели перебороть все внешние и внутренние трудности, всяческие неурядицы, отбросить все постороннее… и сработаться дружно, крепко, на пользу общему делу… гм… вот как и у меня было с Николаем Петровичем.

И Пермяков чистосердечно рассказал парторгу обо всем, что за последнее время произошло между ним и его заместителем Назарьевым: рассказал обо всех своих переживаниях в те дни, и о том, как оба наконец поняли друг друга, и как сердечно расстались, и как теперь ему недостает Назарьева.

– Теперь вот, подытоживая все пережитое в этой истории, понимаешь многое так глубоко и ясно, как в то время не понимал. Помните, как в августе прошлого года я упорствовал, ставя перед вами вопрос, у кого, мол, больше власти и так далее? Ну… конечно, помните…

Михаил Васильевич смущенно улыбнулся и продолжал:

– Так вот, говорю, не в том только было дело, что директорское самолюбие было задето или обижало меня, что с кем-то я должен, так сказать, делиться властью, – томило меня еще и другое. Это была особая, заводская наша ревность: неужели у нас, на старом уральском заводе, методы руководства, мастерство, рабочая хватка хуже, чем на молодом заводе, который по опыту своему нам, фигурально говоря, в сыновья годится? Чей опыт и метод работы оказывается более эффективным, кто больше помогает Родине в грозный час? Скорее наш опыт больше стоит, раз мы дольше живем на свете. А ежели это так, значит нам и верховодить… ну и тому подобные рассуждения… эх-х…

Михаил Васильевич покачал массивной головой и осуждающе усмехнулся.

– Стыдно обо всем этом вспоминать, честное слово. Теперь вот читаю и перечитываю записи Николая Петровича и думаю: «Эх, Пермяков, Пермяков, до седых волос дожил, а вот не скоро понял, в чем смысл перемен! Разве можно считаться, кто выше, старше да больше? Нет, надо общими усилиями создавать нечто совсем новое, что в грозный час требуется!..» Поглядел я в свою большевистскую совесть, взвесил все и пришел к выводу: Назарьев в этом направлении куда больше сделал, чем я. И записи его, вот прочтите любую, доказывают это: себя, свой опыт он видел вместе с моим опытом, с опытом всего рабочего класса, мыслил государственно… а значит – и партийно. И вот уже все это минуло, а мне, наверно, еще долго совестно будет перед вами, что вот я, многоопытный человек, терзался этими зряшными мыслями и настроениями…

– Ну, что старое вспоминать! – просто сказал Пластунов, и вдруг улыбнулся, весело, открыто, знакомой, всем так полюбившейся улыбкой. – Да ведь, и кроме того, меня радует итог, ваших переживаний, Михаил Васильич… Вы победили!

– Победил? – повторил Михаил Васильевич, испытующе посмотрев на Пластунова.

– Конечно, иначе и быть не могло. Я был твердо убежден, что именно так и будет. Наше общее дело, наш труд для Родины, все, чему нас учили и что вложили в наш духовный мир Ленин и Сталин, – все это такая могучая сила воздействия на сознание и волю человека, выше которой не бывало на земле!

– Совершенно верно, Дмитрий Никитич. Только слепец да сумасшедший не видят этого.

– И как знать, Михаил Васильич, – продолжал парторг, будто вглядываясь куда-то в даль, – как знать, может быть! Многие руководители и вообще заводские люди разных возрастов и специальностей переживали то же, что и вы, и также победили в этой борьбе с противоречиями и трудностями военного времени? Знаете, я часто думаю: только советская промышленность – тяжелая промышленность, еще следует добавить! – могла с честью выйти из этих испытаний. В самом деле, даже бегло обнять взором события, которые произошли за какие-нибудь полгода: великое переселение заводов на восток, перебазирование черной и цветной металлургии на новые места, все усиливающаяся работа ее для снабжения фронта, срабатывание многотысячных рабочих коллективов – да ведь все это совершенно невиданные явления в истории техники и промышленности, и не только нашей, но и международной!.. Гитлеровская шайка, конечно, рассчитывала, что эти сотни предприятий перестанут существовать…

– А мы им, фашистскому зверью, во какой кулак приготовили! – и Пермяков, не спеша собрав сильные пальцы, тряхнул своим тяжелым, как гиря, кулаком.

– Такого удара «гитлеровские дурачки» никак не ожидали… и смотрите, как ясно сознают это все, начиная, скажем, с Ивана Лосева и кончая такой заводской «зеленью», как Игорь Чувилев и его товарищи.

– Еще бы, Дмитрий Никитич, еще бы! Да и взять экономику нашего завода – интересные данные! Мы обогатились новой техникой, новыми, замечательными работниками, производственная мощность наша, естественно, возросла…

– Берите шире, Михаил Васильич! В истории Великой Отечественной войны эпоха перебазирования промышленности займет одно из почетных мест! – оживленно подхватил Пластунов.

Оба начали вспоминать многие необычайные случаи из жизни Лесогорского завода за последние месяцы, и Михаил Васильевич не однажды гордо усмехался про себя, а под конец сказал:

– В такое время, Дмитрий Никитич, особенно глубоко узнаешь цену человеку… Я вот опять о своем: уж как недостает мне Николая Петровича, так и вызвал бы его из Москвы!

– Но как его вызовешь, если наркомат держит в своем распоряжении… Да, Михаил Васильич, о заместителе вашем приходится теперь думать всерьез. Что ж, значит, остановимся на Тербеневе?

– Тербенева знаю. Я было даже приглядывался к нему тогда… осенью. Вот, значит, как судьба выпала. Ладно, попробуем.

* * *

– А тебе письмо, дочка! – весело встретила Таню мать. – С оказией пришло.

Таня схватила конверт и только хотела было запереть за собой дверь комнаты, чтобы, как всегда, остаться наедине с письмом, как в глаза ей бросился незнакомый почерк на конверте. Она тихонько вскрикнула, вскрыла конверт и прочла одним залпом, не дыша:

«Дорогая Татьяна Ивановна, лично я с вами незнаком, но Сергей много мне рассказывал о Вас. Мужайтесь, держитесь!.. Ваш муж, Сергей Алексеевич Панков, 20 января 1942 года погиб смертью храбрых. Я видел, как его танк запылал от фашистского снаряда. Сергея в тот вечер мы не дождались. Не увидел я его и в полевом госпитале… У нас с Сергеем было обоюдно условлено – на случай несчастья подать весть семье товарища. Проездом в отпуск, в Сибирь, буду на вашей станции, где и оставлю это письмо. Потеря Ваша невозвратима, но знайте: Ваш муж бесстрашно и гордо дрался с лютыми врагами нашей Родины и дорого отдал свою жизнь – в том бою он поджег два танка и истребил немалое число гитлеровских подлецов. Вас он очень крепко любил.

Уважающий Вас
Н и к о л а й  К в а ш и н».

Письмо выпало из рук Тани. Ее охватила слабость, холодная до озноба, будто бешеный ветер распахнул двери и окна в черную ночь. Эта черная ночь с ледяным ознобом продолжалась и утром и в полдень и грозила стать беспросветной.

Таня каждый день читала письма Сергея и не могла оторваться от них. Исписанные мелким и четким почерком, эти открытки и клетчатые листочки из тетрадки таили в себе ту часть его жизни, которую никакая сила не могла отнять от Тани.

Вглядываясь в каждую букву, Таня представляла себе, как его большая, теплая рука выводила их, как складывала исписанные листочки в конверт. Он писал ей и видел эту маленькую комнату с пестрым диваном, где они так любили сидеть по вечерам. Вот эту большую синюю подушку с цветами подсолнуха Таня всегда подкладывала ему под локоть, когда у него ныли плечо и рука. Он так и звал эту подушку «подсолнушек». Перед этим овальным зеркалом Сергей однажды надел на Таню свою танкистскую фуражку с черным бархатным околышем и восторгался, как идет она Тане.

Вот здесь, около полки с книгами, они перечитывали вслух любимые книги, спорили, шутливо сердись и упрекая друг друга в разных «ересях». Сергей, например, терпеть не мог сказок Андерсена, а Таня любила их с детства. «Этот Ганс-Христиан – доморощенный философ и нытик, каких мало», – насмешливо говорил он. Те книги, на которых их вкусы сходились, они перечитывали, а порой, вспоминая дурачества школьных лет, гадали по книгам: «Что меня ожидает завтра, послезавтра? Пятая строка сверху или шестая снизу». Иногда из этого гадания получалась такая чепуха, что оба заливались хохотом. Он тоже где-то таился здесь, этот басовитый хохоток Сергея, он жил где-то, как скрытое милое волшебство…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю