355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Караваева » Родина » Текст книги (страница 4)
Родина
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:24

Текст книги "Родина"


Автор книги: Анна Караваева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 65 страниц)

– Однако, Юрий Михайлыч, ведь невозможно же себе представить, что немцы в технике слабы?

– О-о, конечно нет, Артем! Все дело в том, что они не хотели тратиться на более дорогие дизель-моторы. К чему, скажите, пожалуйста? Гитлеровцы надеялись еще посуху дотопать до Урала, у них расчет был на короткую войну.

– Широка пасть, да и та подавиться может… Однако позвольте, Юрий Михайлыч: что же в таком случае думал немецкий конструктор, который этот танк создавал? – недоумевал Артем. – У них вроде против самой реальности получилось…

– Реальность! – негодующе воскликнул Костромин. – Как бы не так!.. Я не знаю имени того немца, который конструировал, этот танк, но то, что мысль этого техника опутана геббельсовской брехней, бензиновый двигатель мне это показывает совершенно неопровержимо! Понимаете, Артем, подлинная техника умна, прозорлива, любит свободу исканий. Техническая мысль, дорогой товарищ, не выносит тумана и всяких шаманских завываний.

Артем Сбоев уже ушел, а Костромин все сидел на крылечке еще не обжитого домика. После нервного возбуждения этого утра конструктором овладела грустная усталость. «Должно быть, старею», – вяло подумал он. И вдруг услышал песню, протяжную, проголосную, с переливами и вторами. Это была одна из старинных песен, которых на Лесогорском заводе знали много и умели петь. На просторе она звучала особенно задумчиво и чисто.

 
Вы вставайте, мои голубушки,
Высоко взошло красно солнышко,
Выше лесу, лесу темного,
Выше батюшкинова терема.
Обогрело красно солнышко
Мово батюшки высок терем,
Обогрело красно солнышко
Моей матушки новую горницу,
Обогрело красно солнышко
Мово братика нов-широкий двор…
 

Было что-то древнее в этом торжественно-тоскливом распеве, неповторимо свое, русское. И в том, что он, русский человек, только что побывавший в мертвой утробе вражеского танка, теперь наслаждался песней, было тоже что-то давным-давно знакомое, родное. Костромину вспомнились рассказы и песни, читанные в отрочестве. Смутные картины вдруг ожили, наполнились звуками, шумом, живой, играющей пестротой. Наверное, нечто подобное происходило и тысячу лет назад в днепровских и донских степях. Когда-то, в давние времена, после жаркой сечи с ордами кочевников, русские воины прилежно разглядывали отбитое у врагов половецкое или хазарское оружие: как мечи кованы, как сабли гнуты, как стрелы изострены… Глядели предки острым взглядом на боевую свою добычу, а жены их пели за работой. И песня была, наверное, такая же проголосная, широкая, как и эта старинная уральская песня.

Чей-то молодой и сочный голос особенно звонко и победительно выделялся в девичьем стройном хоре. И Костромину показалось, что этим голосом и дышит богатая, печальная и нежная песня.

 
Обогрело красно солнышко
Моей сестрицы крыльцо белое,
Обогрело красно солнышко
Моих кумушек-подруженек.
Как меня же да молоденьку
Да не греет красно солнышко,
Как оконце мое одинокое
Ярым светом не порадует,
Так и сердце мое бедное
Тоской-холодом повызнобит..
 

Последний звук взвился и замер, словно растаяв в голубом воздухе, а немного спустя тот же певучий голос звучно и смешливо сказал:

– Ну, девочки, домой-то мне все-таки надо же показаться!

Скоро из-за груды щебня вышла девушка среднего роста в сером пальто и синей шляпке с белым перышком, держа небольшой чемодан в руке.

– А ведь тяжелый, оказывается! – с досадой пробормотала она и, подняв синие глаза, увидела Костромина.

– Разрешите, я донесу вам, – попросил он, невольно засмотревшись в глубокую синеву ее взгляда.

Он протянул было руку к чемодану, но девушка резко отказала:

– Не надо, я могу сама.

Глаза ее были так сини, что он и не подумал обидеться.

– Простите, но было бы странно, что я, мужчина, пойду рядом с вами… Если угодно – моя фамилия Костромин, я заводской конструктор…

– А я Лосева Татьяна, – сразу смилостивилась она.

– Не дочка ли Ивана Степаныча?

– Дочка. А что?

– Да я вот имею удовольствие жить в вашей квартире. Вы, как видно, ездили куда-то?

– Ездила. Тетя Груня сильно заболела, я у нее почти два месяца пробыла, а теперь ей уже лучше.

– Разрешите все-таки взять ваш чемодан?

– Н-ну, берите.

Они пошли вместе.

– Вы сказали, что дома еще не показывались. Каким же образом вы сразу сюда?

Она объяснила неохотно:

– Ну… сошла с автобуса и увидела – народ к танку бежит. Потом, как женщина эта заплакала, меня что-то будто подтолкнуло, и мне захотелось сейчас же чем-то помогать всем.

– Вы увидели дорожную бригаду и отправились с ней?

– Ну да, поработала немного, а потом хором песню затянули, – подтвердила она, шевельнула круглой русой бровью и вдруг усмехнулась. – Поработала бы и еще, да девушки посоветовали скорее домой показаться: маме уж, конечно, сказали, что я приехала, она будет беспокоиться.

– А вы хорошо поете! – сказал Костромин.

– Это оттого, что в хоре, – сказала она холодно и небрежно.

– Да нет же, у вас прекрасный голос! – осмелел Костромин.

– А я почти и не пою, – уже совсем ледяным тоном бросила Татьяна, и он смущенно замолк.

Некоторое время шли молча.

– А какой он мерзкий! – сказала она глухо, кивая в сторону черного танка. – Если бы, как в сказке, в огонь мне превратиться и спалить их, всех этих…

– Огонь сжигает, вы бы сгорели.

– И пусть, пусть! – с детским упорством воскликнула она и даже сжала кулаки.

– Сколько вам лет? – улыбнулся Костромин.

– Девятнадцать… А что?

– Труд превосходно сжигает врагов, уверяю вас. Вы еще не работаете? – спросил Костромин.

– Нет еще. Я только в позапрошлом году кончила среднюю школу, два года училась на чертежницу…

– Да что вы! Так вы же можете работать… например, у нас в конструкторском бюро.

«Я, кажется, переборщил, – немного растерянно подумал он. – В бюро ведь все опытные чертежники. Что ж я ей предложу?» – но он твердо сказал:

– Да, несомненно, работа для вас найдется. Подумайте об этом.

– Хорошо, я подумаю, – согласилась она, обращая к нему теперь добрый, открытый взгляд синих глаз.

Они вышли к заводским воротам.

– Мне сюда, – и Таня подала ему руку, – До свидания! Когда-нибудь еще увидимся… – И вдруг рассмеялась, полуоткрыв пухлый рот с изголуба-белыми зубками: – Ах, да что я! Ведь мы же рядышком живем!

Пожимая ее тонкую теплую руку, Костромин подумал почему-то грустно и растроганно: «Она даже и не представляет, сколько в ней красоты!» Провожая ее взглядом, он вспомнил и другое выражение лица ее, гневный пламень ее глаз и порыв: «Сейчас же помогать всем…» Какой это слепец сказал, что красота спокойна, потому что ее дело только давать людям любоваться собой? Нет! Мы сильны и тем, что эта чудесная человеческая красота, забывая о самой себе, стремится скорее встать в общий строй…

Он вынул очки, протер их, надел на костистый, слегка вздернутый нос и, довольно бурча что-то, пошел к себе в бюро.

Домой он пришел поздно. Сережа еще не спал и капризничал. Стоило только Ксении Петровне положить его, как он, изгибаясь всем тельцем, вскрикивал и умоляюще протягивал к бабушке руки.

– Вот целый день сегодня так мается! – прижимая его к себе, вздохнула Ксения Петровна.

– Может быть, заболел он? А, Сереженька? – и отец осторожно поцеловал сына в теплый, чуть потный лобик. – Нет, жа́ра у него нет.

– Он этой фашистской образины испугался! И зачем только я брала его с собой?.. Днем он нет-нет и зальется плачем, а я ему говорю: «Не плачь, бэби, вот скоро наш папа такой танк построит, такой танк, что всех фашистов убьет…»

– Ну, едва ли ты его такой присказкой успокоишь, – усомнился Костромин.

Старая женщина помолчала и вдруг неловко погладила сына по редеющим светлым волосам.

– Ах, Юринька, сынок…

– Ну? – тоже неловко буркнул он.

– Знаешь, сегодня, глядя на тот танк, я подумала: как хорошо, что ты делаешь танки! Честное слово, я ужасно довольна!

Мать и Сережа уже спали, а Костромин еще долго сидел за столом.

Комната его была угловой, в два окна, и из них он видел россыпи заводских огней и пока реденькую их цепочку на стройке новых цехов. Он уже изучил направление и движение этих огней. Крайняя звездочка, что горит в конце широкой лесной просеки, – это фонарь на строящейся ветке. С каждым днем просека, прорубаясь все дальше в лес, открывала дорогу новым огням на ветке. Сегодня опять появилась новая звездочка над насыпью, которая далеко протянулась в глубь косматого, тысячи лет спавшего леса. По этой ветке пойдут на фронт колонны танков новой серии «ЛС»…

Прямоугольник огней горит над котлованом нового мартеновского цеха, стены которого встали уже по плечи, а в могучей кладке уже обозначились проемы широких окон.

Далее темная полоса – это место оставлено для заводской аллеи. А вон сильно вытянутый в длину прямоугольник огней – будущий сборочный цех. Оттуда, через установленное число минут, с нескольких цепей конвейера будут сходить все новые и новые боевые машины. Звонок – и вот он, грозный, неукротимый танк, несется на поле, а оттуда пробным пробегом по всем близлежащим горушкам и оврагам – и наконец выдержавший испытание новый посланец народной мести уже на вагонной платформе. Счастливый путь, сокрушай, истребляй врага!

– Значит, вот мы как преобразуем! – прошептал Костромин и взял с полки длинный свиток рабочих чертежей.

Осторожно шелестя толстой, рябоватой, как шагрень, бумагой, конструктор развернул чертеж коробки скоростей.

* * *

Придя домой обедать, Михаил Васильевич сразу заметил, что жена как-то необычно задумчива и рассеянна.

– Что ты, Варя?

– Ох, батюшки! – ответила она, вздрагивая и хмурясь. – Все у меня перед глазами этот танк так и стоит…

– А ты ходила его смотреть?

– Что ж, у меня сердца нету? Конечно, и я пошла. Своими глазами увидела, какие они, танки фашистские, что нашу землю терзают! Навстречу мне бабушка Таисья шла с женой этого сталевара с юга… черный такой…

– А, Нечпорук! Так что она?

– Бредет, как безумная, а бабушка Таисья поддерживает ее. Рассказала мне историю этой молодой женщины, как мать ее в станице погибла… под фашистским танком… Ох! – Варвара Сергеевна, опять вздрогнув, закрыла лицо руками и несколько секунд сидела так, словно опасаясь от страшных видений.

– Ну, Варенька, – ласково сказал Пермяков, – на войне каких ужасов не бывает…

– Кто спорит, Миша… Но ведь я собственными глазами вижу женщину, у которой мать гитлеровцы растерзали. Мы тут еще как спокойно живем, Миша!.. У меня вот совесть стала болеть. И, знаешь, мне сегодня показалось даже: увидели люди это чудовище – и будто что-то очень важное и страшное в их жизни произошло…

– А ты у меня, оказывается, нервная, – пошутил Пермяков, чувствуя, что в жене ему открылась какая-то смутно волнующая его новизна.

– Давай посидим маленько, – сказал он, притягивая ее к себе.

Михаил Васильевич любил эти несколько минут после обеда, когда он курил у окна, а жена, сидя рядышком, немногословно рассказывала что-нибудь или просто работала.

Сегодня Михаил Васильевич, как всегда, видел перед собой привычный мир своего старого дома. Дворик, с низенькими службами был такой же, как всегда осенью, – пожухшая от дождей полянка, увядшие лопухи у забора, лохматая морда Красавчика в круглом окне желтой будки. В распахнутую калитку виден огород с разрыхленными грядами, оголившиеся кусты смородины и малины. Все было, как всегда, однако было что-то и другое во всем этом. Жена сидела рядом, родная, привычная, как сама верность, но ее крупные деятельные руки сейчас растерянно лежали на коленях, а глаза туманились раздумьем. Да и он сам чувствовал, что и с ним что-то произошло, что-то сдвинулось, – и он еще не понимал, что именно.

Старая ива в огороде, свесив длинные ветки, раскачивала ими, как плакальщица рыжими космами. Михаил Васильевич вдруг с досадой подумал: «Вот раскоряка, зажилась на свете, зря только место занимает!» И он подумал, что при первой возможности надо срубить ее – только небо закрывает. Тут он поймал себя на мысли: собственно говоря, многое, к чему люди слишком привыкли, как эта старая ива, закрывает от них горизонт, небо и вообще свет и ширь земли. Да, небо, ширь… неужели же он не чувствовал их в своей работе? «Мы жили слишком спокойно». Неужели и он, старый уральский красногвардеец, тоже с годами пристрастился к спокойной жизни? Может быть, и сейчас все его обиды и волнения оттого и происходят, что эта спокойная жизнь теперь нарушена? Да неужели же он только этого и хотел, неужели только этим дорожил? Конечно, нет! Если бы он был таким, Серго Орджоникидзе не вызывал бы его в Москву и не приезжал бы к нему на завод. «Типичный старик-уралец, который так может омолодиться, что и не узнаешь!» – однажды полушутя сказал о Лесогорском заводе Серго. И самого Михаила Васильевича, он, случалось, называл тоже «стариком». «Ну, старик с Урала, как твои дела?» – раздавался иногда приветливый голос в телефонной трубке, – значит, не только во время совещаний, но и в часы своей текущей работы Орджоникидзе помнил о нем. Новые заводские корпуса, кузнечный и литейный, начали строиться «с благословения» Серго – значит, он ценил «старика с Урала». А почему ценил? Считал, что Пермяков работает правильно. Однако в 1935 году в короткой беседе с Пермяковым (она оказалась их последней беседой) вдруг по какому-то поводу Серго заметил: «Только, Михаил Васильевич, никогда не упивайся тем, что правильно делаешь, – сегодня это правильно, а завтра надо другое, уже нечто новое…» Да, новизна! Он ее чувствовал, конечно, – взять, например, те же новые цехи с их новой, высокой техникой и, значит, новыми методами работы. Они ведь сразу очень неплохо вступили в строй, и ему, директору, не стыдно было смотреть в глаза руководящим товарищам. Значит, он не тупица какой-нибудь, не бюрократ, у него есть «чувство нового», есть!

Почему же сейчас он чувствует себя так стесненно и тяжело? Уж не слишком ли много этого нового свалилось на его голову?..

– Ты что не куришь? – вдруг спросила Варвара Сергеевича.

– А… давай, давай, – почему-то смутился он.

Михаил Васильевич опять посмотрел на старую иву и надо решил – спилить этот корявый стволище! Да, за старое цепляться – света не видать. Ну, а если новое наваливается на тебя, как шумный пенящийся поток? Если вдруг ты свалишься с ног, захлебнешься? Значит, пусть тащит тебя в водоворот, в бездну, – ты не выдержал испытания? Нет, этакий позор хуже смерти, ясное дело! Надо не только удержаться на ногах, но и распоряжаться этим потоком. А тогда гляди в оба: вверх, вниз, по сторонам, вглубь. Не бойся неожиданностей, всматривайся зорче и острее, распознавай, что к чему, учись, черт возьми, учись!

Пермяков вдруг пружинисто, молодо поднялся и обнял жену.

– Ну, я пошел, Варя.

Уже смеркалось, но Пермяков сразу заметил на улице серую шляпу Назарьева и по привычке подумал:

«Вот он, математик, заместитель мой – кость в горле!»

Николай Петрович торопливо шел, неловко прижимая к груди какие-то свертки.

– Михаил Васильич… жена моя приехала! – радостно сказал он.

– Что ж, поздравляю.

Пермяков вдруг представил себе, какая жизнь была бы у него, очутись он без своей Варвары Сергеевны, и уже мягче спросил:

– Трудно, поди, ехалось ей сюда? Здорова ли?

– Спасибо, – ответил Назарьев, – здорова… Вообразите, она вместе с учениками заводского ремесленного училища приехала. Она ведь создавала эту заводскую школу. Сколько они пережили в пути! Их состав бомбили еще в Кленовске. Попали в окружение, месяца полтора жили с партизанами, потом вышли; наша армия помогла. Ученики Маши в том отряде с разведчиками ходили. И она тоже чуть ли не в каких-то операциях участвовала. Уж она у меня, знаете, такая!

Один из свертков покатился было вниз. Пермяков подхватил его и положил поверх других. Назарьев, смешно вытягивая шею, придерживал его подбородком.

– Фу ты, батюшки… Тяжела ты, шапка Мономаха! Оказывается, я кое-что еще не получил в нашем магазине, – это все дочка нашего квартирохозяина Зиночка Невьянцева заботится о моих: «Надо, надо их подкормить».

Тут Пермяков заметил солидно шагающую рядом фигурку девушки-подростка в черном плюшевом пальто и белом берете.

– Никак это Зина Невьянцева? – всматриваясь, спросил он.

– Она самая, Михаил Васильич, – звонко отозвалась Зина. – Вот, несем всякую всячину!

– Большая уже ты стала, большая! – похвалил Пермяков.

– Ну как же!.. Уже два года, как весь дом на мне, – не без важности заявила Зина. – Я сегодня и Марию Павловну встретила.

– О, Зиночка – просто наш добрый гений! – воскликнул Николай Петрович и опять чуть не уронил что-то.

– Давайте-ка я приму, а то вы все растеряете! – строго сказала Зиночка.

У перекрестка Пермяков простился с Назарьевым и Зиночкой.

– Передай, Зинуша, от меня поклон Степану Данилычу. Здоров ли отец-то?

– Здоров. Вы давно у нас не бывали, Михаил Васильич, а мы бы вас яблоками угостили.

– Вот как зазывает! Молодая хозяйка, одно слово! – засмеялся Пермяков.

– Конечно, хозяйка, – серьезно согласилась Зиночка.

Когда, нагруженные всякой снедью, Николай Петрович и Зиночка появились на пороге, Мария Павловна с детьми сидела на полу посреди комнаты.

Детей было четверо. Двое – Вовик и Ниночка – собственные, доставленные столь счастливо Тимофеем-сундучником, двое же – Валя и Петя – недавние приемыши, их подобрала Мария Павловна при эвакуации в Кленовске: мать их убило на вокзале осколком бомбы во время посадки.

Вовик, худенький мальчик с тонким личиком и длинными серыми, как у отца, глазами, прыгая козленком, закричал с бурной радостью:

– А мама Пепшу привезла!

– Да вот он, Пепша! – и Мария Павловна, как трофей, подняла вверх рыжего плюшевого медвежонка в проволочных очках.

Она совершенно машинально сунула его в Кленовске в чемодан, пока горевала в опустевшем доме, – и вот Пепша опять среди своих.

– Видишь, я уже чиню его! – сказала Мария Павловна.

В плюшевом боку Пепши торчала толстая игла. Его живот опять округлился, и тупоносая морда задорно смотрела на мир сквозь проволочные очки.

– Мамочка, дай мне его! – требовала Ниночка и хлопала в ладошки.

Валя и Петя, тоже разрумянившиеся, восхищенным взглядом следили за последними стежками иглы, которая возвращала Пепшу к жизни.

– Сидит! – в безудержном восторге взвизгнула Валя, да Мария Павловна, откусив последнюю нитку, посадила Пепшу на пол, в самый центр детского кружка.

Да, теперь он сидел, маленький мохнатый божок детских игр, важный и лукавый, полный обещаний и еще не рассказанных сказок. Его черно-желтые пуговичные глаза, поблескивая сквозь очки, будто говорили с великолепной уверенностью неизменного любимца: «Ну, вот я и с вами, – да разве может быть иначе?»

– Вот, смотри! – засмеялась Мария Павловна, указывая Николаю Петровичу на детей. – Оказывается, до чего же силен у меня педагогический рефлекс!.. Захватила этого очкастого, а он, смотри, как сразу объединил ребят…

– Как ты думаешь, Маша, хватит у нас умения воспитать и этих новых?

– Хватило бы сердца! – ответила молодая женщина, бросив на него взгляд, полный веселого упорства и задумчивости.

– Неугомонная ты моя! – прошептал Назарьев и прижал к себе ее узенькое плечо.

Он чувствовал, как она похудела и стала хрупкой, как девочка. Ее лицо с тонким задорным носиком и пухлым подбородком теперь заострилось, как у больной; в линии рта, в подергивании бровей появилось новое, страдальческое выражение. Все, о чем она залпом рассказала ему в первые минуты встречи, говорило об упорстве человека в страдании и горе. Он вдруг вспомнил ее – нарядную, счастливую, в ее любимом палевом платье с черным кружевом, когда в прошлом году они справляли, как шутила Маша «свой супружеский юбилей короче воробьиного носа» – пять лет их совместной жизни. Маша тогда была особенно в ударе: шутила, пела. Пухлый ее подбородок, хорошенькие, ровно закругленные зубки, черные глаза – все искрилось весельем и полнотой жизни. Теперь на ее похудевшем лице лежали тени, тонкая шея жалостно, как определил про себя Назарьев, белела из примятого воротничка будничного платья. Но никогда еще Маша не казалась ему такой родной и необходимой, как сейчас, когда не было у нее ни палевого платья, ни пышной, красивой прически. Назарьев не удержался и сказал ей об этом. Она посмотрела на него нежно улыбающимися глазами и положила голову к нему на грудь.

Он ощущал щекой шелковистую мягкость ее тяжелых волос. Узенькая, легкая, как листочек, рука согревалась в его руке. Далекий огонек на трассе – так казалось сейчас Назарьеву – летел вперед, сквозь лохматый мрак леса, в холод осенней ночи. Он летел вперед, пронзая ночь, осенний ливень, мрак, время, стремился, вперед, как сама надежда и уверенность.

– Знаешь, Коля, – будто почувствовав то, что он сейчас видел, заговорила Мария Павловна, – сколько раз, когда мы сидели в партизанской землянке…

– А вокруг тьма кромешная…

– Да, тьма… А мне виделся Урал, – очень похоже, как я сейчас вижу… И тебя видела – то на заводе, то вот так, в комнате, у окна, и себя видела рядом с тобой… Ну и вышло, как я верила!

Уложив детей спать, Мария Павловна спросила за ужином:

– Коля, а что будет с этим трофейным танком?

Николай Петрович сказал:

– Отправим в шихту. Вообще есть договоренность с командованием, что все приведенные нашими снарядами в негодность немецкие танки будут после осмотра направлены на заводы и пойдут в шихту.

– В печь, в огонь! Знаешь, это даже как-то символично выходит… верно?

– Да, я то же самое думаю, Маша: как ни трещи сейчас наши кости, как ни лейся наша кровь, а я уверен, убежден: в огне этой войны сгорят они, а не мы.

– А мы, Колечка, хоть и намучимся, а жить будем!

– Конечно, Маша, мы будем жить!

После ночного большого дождя, ближе к рассвету, взошла луна. Небо сразу раздвинулось, поднялось выше, и с каждым мгновением все ярче стали обозначаться клубистые облака. Потаенный свет, то там, то здесь пробиваясь сквозь густую мглу, охватывал края облаков, и они загорались чистой кромкой, белой, как нежный мох ягненка. Свет все пробивался сквозь облачную мглу, словно подбадривая небо и готовя его к встрече неприветной осенней зари. И верно: она встала, неласковая, холодная, в тусклой синеве тумана. Холодный крупный дождь падал на землю. В канавах и колдобинах на пустыре однообразно журчала вода, разбрызгиваемая ветром.

Небо уже становилось бледно-сизым, лениво светлело, солнце где-то еще пряталось. Но все-таки это была заря, и все живое уже готовилось к приходу нового дня. Стайкой вылетели из леса воробьи, а за ними мелкие, как цветики, серозеленые пеночки. Тенькая и чирикая, они покувыркались в сизоватом воздухе, словно обмениваясь впечатлениями:

– Чувить-тень-тень! Серовато, холодновато!.. Но все-таки скоро будет светло!

– Чувить-тень-тень! Ветер, ветер!.. Отврати-ти-ти-тельная погода! Но скоро будет день, день, день!

Над краем пустыря действительно становилось светлее, и скупое солнце нехотя, бледно улыбалось в прорезах между хмурыми облаками.

Птичьи стаи заметили грузную массу металла с задранным языком. Они подлетели к ней и любопытно закружились. Крохотная пеночка вспорхнула было на уродливо торчащий подшипник разбитой гусеницы, но сейчас же взвилась вверх и больше уже не возвращалась. Кругленький воробей влетел внутрь танка, но, будто задохнувшись, тоже взвился вверх, к небу, к чистому воздуху. Как к испытанному другу, понесся он к старой березе и укрылся среди ее поникших, мокрых ветвей.

Старый ворон, иссиня-черный, с длинным, твердым, как железо, клювом глянул в черную, беззвучную пасть танка, потом камнем упал на его запекшийся язык, впился в него крепкими когтями и застыл, оглашая утро хриплым карканьем.

Вдруг, властно заглушив переклики птиц, посвисты ветра над пустырем, мертвым танком и вороном на нем, пронесся густой, пронзительный звук утреннего гудка. Ночная смена кончилась, и широкое горячее горло заводского глашатая звало утреннюю смену к печам, к молотам, к станкам. Гудок пел, звал властно, неотразимо, и могучий его бас разносился далеко, далеко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю