Текст книги "Крушение империи"
Автор книги: Михаил Козаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 65 (всего у книги 68 страниц)
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Дело № 0072061
Перед Петром Лютиком, историком-следователем особой комиссии Временного правительства, лежала груда писем, вытащенных из шкафов военно-цензурного комитета. Это были письма пленных русских солдат и переписка с ними их родных.
Он быстро пробегал глазами каждое письмо, наиболее интересное тут же передавал сидевшему напротив Асикритову.
«Дорогой Митя, вы пишете из плена, чтобы я снялась на карточке в платье с розочками, но как узнала про то ваша мамаша, то сильно обиделась. Я, говорит, заботюсь о нем и шлю ему всего, а он еще что там выдумывает: чтоб ему портреты!»
«…Ты, тятька, не признавайся, что сдался в плен, а говори, что от армии отстал».
«…Брата твоего Лейзера привезли без обеих ног и одной руки. Положили в кровать и никому не показываем».
«…Может быть, есть уже которые ранены и возвратились домой, то, вероятно, рассказывают фактически все походы солдатского житья во время военных действий и про офицер-подлецов. Пущай только война кончится, так мы всех разделаем под орех».
«…Я узнал, что вы продали мою гармонию за 8 рублей, а она стоила 22 рубля. Если вы не отберете гармошку, вы мне не родители будете, а собаки. Посылайте сухарей. Жив, здоров, чего и вам от господа желаю. Как покидаем плен, обязательно делать бунт будем, хозяев и помещиков до конца выстругаем».
«…Дорогое дитя наше, Ильюша! Сегодня мы послали тебе маленькую посылку, состоящую из восьми с половиной фунтов ржаных сухарей и одной сатиновой черной рубахи. Дитя наше, с получением сухарей даем тебе наставление, чтобы ты не жадничал, то есть не ешь сразу помногу, а так приблизительно по 3 или 4 сухарика в день, а в первый раз съешь только 2 сухарика и то с горячей водой. А если ты сразу съешь много сухарей, то ты заболеешь и умрешь».
«…Посылаю тебе пару портков и рубах. Смотри же, Сеня, ходи в баню почаще».
«…Соберите, Евгений Амосович, мои фотографии и письма с моими лучшими чувствами вашей бывшей невесты и устройте маленький костер. Я с вашими сделала то же самое. Вам, может быть, это будет обидно, но ничего не поделаешь. Будьте счастливы с другой!»
«…Те приятели, которых ты знаешь по заводу, Вася, так они то по тюрьмам, то погнаны на позиции, а кто и задушен веревочным галстуком. Придет время – расчет сделаем. Так что ты, Вася, держись и знай, что там в бараке делать. Россия будет наша, как есть самое главное рабочие и народ».
«…У нас царь пьянствует, а молодая царица б…ует. Дела твои, господи! А по им да буржуям из пушек стрелять – да и то мало!»
Человеческие документы говорили сами за себя.
Если Фома Матвеевич хочет писать статью, ему мало что останется добавить, чтобы нарисовав уголок жизни вчерашнего исторического дня. Да и сам он, Петр Михайлович Лютик, не отказывается, признаться, от этого намерения. И не только статью там для газеты, – он мечтает, если на то пошло, написать целую книгу. Даже заглавие для нее наметил: «Канун свободы».
Кому же, как не ему, Петру Лютику, историку-обозревателю, да к тому же хорошо знающему армию и ее людей, – кому же легче всего написать такую книгу сейчас? Вот нагрузили только работой в этой самой «особой» правительственной комиссии – передохнуть некогда!
Сам Керенский вызвал и приказал заняться всеми политическими архивами. А их-то сколько, – шутка сказать! А часть работы нужно делать быстро: обнародовать списки провокаторов, на чем очень настаивает Совет рабочих депутатов.
Вот сиди и сверяй все сам. Целая подкомиссия работает, а ты вот один и сверяй все сам: ничтожная, скажем, ошибка в инициалах – и можно опозорить невинного человека и упустить виновного. Ответственность-то какова?
А потом ведь – надо разобраться и по существу деятельности того или иного сотрудника департамента полиции: иной действительно подлец и много дел натворил, а другой – только в списках значится в силу тяжелой, например, случайности. Такие случаи надо проверить и зря не губить людей: они могут еще принести пользу. Без году неделя прошла, а вот уже есть добровольные заявления от лиц, умоляющих разобраться в их связях с органами павшего режима.
…Штабс-капитан Лютик – человек, по собственному уверению, занятой, обремененный важными государственными обязанностями, – не спешил, говорил обо всем медленно и обстоятельно, по-лекарски, и только иногда казалось его собеседнику, что рассказчик медлителен, потому что сам охотно прислушивается к своим собственным словам – приятным ему и запоминающимся.
Рука его не расставалась, играя всеми пальцами, с квадратной русой бородой, спускавшейся с наполовину выбритых щек – полных, мячеобразных. Глаза, веселые и внимательные, были светлы, как голубые капли из прозрачного, искрящегося на солнце озера.
«Толстяк… оптимист по природе», – нехотя доброжелательно следил за его лицом Фома Матвеевич.
И в то же время он чувствовал, что этот спокойный, мягкий человек может стать вдруг – почему-то – чужим и враждебным, – стоит только им разговориться на другую тему. Встречаясь с ним у Карабаевых, Фома Матвеевич не раз испытывал это же самое чувство неясного внутреннего предубеждения, но причины, чтоб укрепиться в этом чувстве, настоящей причины, не находилось.
– Я к вам по важному делу, – сказал Асикритов.
Историк штабс-капитан ласково и предупредительно кивнул головой, но не счел нужным осведомляться, какое именно дело привело к нему журналиста.
– Я советую своим сотрудникам: будьте внимательны ко всем тем, кто добровольно пришел покаяться, – говорил он. – Проверьте сие показание и потом доложите мне: подлеца покараем, а запутавшегося человечка… – И вместо слов Петр Михайлович пренебрежительно махнул рукой, на секунду отняв ее от бороды. – Медленным, трудным путем, господин Асикритов, восходит человечество к своему совершенствованию, и не один крест суждено ему нести на этом пути. Его удручают и тяжесть недугов телесных и материальных, и мучения совести, терзающейся за ошибки против морали, религии или против дружбы, в том числе и политической, и – страх, всегдашний страх перед законной карой! Полагаю, господин Асикритов, что у каждого в жизни были минуты, когда, усталый, надломленный, теряющий надежду, склоняется он под тяжестью своего креста, а вокруг такого человека теснится… готовая растоптать и смять все встречное… человеческая молва. Не правда ли? Свались только с ног, а за тычками дело не станет. И вот, чтобы поднять, поддержать, оградить такого падшего, существуют своего рода санитары на поле жизненной борьбы. Врачи – для недугов телесных, духовник – для облегчения угнетаемой совести, адвокаты – для защиты от грозного меча закона.
– Ну, а следователи для чего? – посмотрел на него в упор Фома Матвеевич.
– Следователи в наших условиях раскрепощенного государства должны совмещать в себе обязанности и того, и другого, и третьего, плюс еще – прокурора, конечно, – заулыбался, спокойно отражая вопрос журналиста, Петр Михайлович и, словно только сейчас услышав его просьбу, все так же предупредительно спросил: – Чем могу служить вам, кроме вот этой экзотической корреспонденции?
И он положил свою короткопалую, пухлую, с глубокими ямочками, белую руку на пачку отобранных писем.
– Мне нужно проверить, при вашем авторитетном содействии, одного человека! – шел прямо к своей цели Асикритов.
– Для чего? – стал внимателен и серьезен Лютик и почему-то посмотрел на часы и приложил их для проверки к уху.
– Для того, – быстро нашелся Фома Матвеевич, – чтобы поступить так, как вы столь разумно советуете: зря не шельмовать человека!
– Я очень рад, что мы сошлись во взглядах.
– Я – тоже! – стараясь всячески скрыть свою иронию, сказал Фома Матвеевич: причина давнего, но неясного раньше предубеждения была найдена.
– Что за человек это? – заинтересовался следователь особой правительственной комиссии, назначенный «самим» Керенским, и взял в руки тоненький карандаш, готовясь записать фамилию, неизвестного.
Но фамилию журналист сразу не назвал. Он предпочел вкратце рассказать о своих подозрениях, сопоставить неожиданные всегда встречи свои с этим «неизвестным» и всегда в одном и том же доме на Ковенском, отметить весьма странное поведение этого человека в день обыска на секретной квартире департаментского «кита» Губонина и, рассказав об окурках в губонинской пепельнице, вытащил из жилетного кармашка завернутую в бумажку папиросную гильзу с маркой «Стамболи» и показал ее Лютику.
– И все? – спросил тот, выслушав рассказ.
– Если не считать того, что этот человек, эсер, несколько лет назад отбывал каторгу на «колесухе», а теперь – правая рука одного фабриканта! – выпалил Фома Матвеевич и, словно ужаленный своими же словами, соскочил со стула и пробежал вдоль длинного письменного стола штабс-капитана Лютика.
– Странно… – задумчиво сказал Петр Михайлович и снова посмотрел на часы. – Никакая медленность не велика, когда речь идет о человеческой жизни, – все так же задумчиво, как будто что-то перебирая в памяти, произнес Петр Михайлович, пряча свой взгляд от возбужденного собеседника.
Нет нужды спрашивать у журналиста, кто таков этот «неизвестный» человек: штабс-капитан Лютик обо всем догадался.
…Два дня назад неожиданно заехал Лев Павлович Карабаев.
Друзья обнялись, расцеловались, поздравили друг друга с «нарождением новой России» (впервые после революции увиделись), и после десятиминутного Разговора на злободневные политические темы министр Временного правительства неожиданно сказал:
– А я ведь к тебе, Петруша, с просьбой.
И старый друг, Петруша Лютик, конечно же, ответил, что нет такой просьбы, которую он не выполнил бы для Левушки.
– Керенский сказал мне, что к вам в комиссию поступили, в числе прочих, архивы департамента полиции?
Лютик, широко раздвинув руки, показал жестом, как велики все эти архивы.
Лев Павлович вытащил свою записную книжку, нашел в ней нужный листок и, держа его перед глазами, сказал:
– Пожалуйста, голубчик, заметь себе: среди дел от номера 72000 и до конца этой тысячи. И даже верней всего – в первой сотне этой тысячи. Дело Ивана Митрофановича Теплухина. Ну… в общем, человек близкий брату Георгию. Был настоящим революционером. Да и когда?.. В самые суровые годы, брат! И никогда не кичился этим… не в пример теперешним! – раздраженно прохрипел Карабаев.
И лицо вдруг стало тоскующим и сострадательным. Ах, ни у кого не было таких вдумчивых и тоскливых серых глаз, не было такого вздоха усталости и искренности, словно из настежь развернутой груди, как у всем известного думского депутата Льва Карабаева…
– Ай-ай… Его очень преследовала полиция? – сочувственно спросил давний либерал, штабс-капитан Лютик.
– Очень! Она топтала сапогами его душу. Но вот… пришла свобода, а человек опять должен мучиться.
– Почему? – недоумевал уже друг Петруша.
– Потому что у революционеров существует глупый… какой-то глупый арифметический закон для оценки человеческих поступков. Причина поступка не принимается во внимание этими дервишами духа! Понятно тебе?
Лютик выжидающе молчал, не смея утвердиться еще в своей догадке.
Он закурил и пустил очень густое дымное кольцо. Оно поплыло, волнообразно раскачиваясь в воздухе, высоко вверх и потом распалось на несколько маленьких растаявших колечек.
– Мастак! – залюбовался его уменьем Лев Павлович. – Понимаешь, Петруша, вот так и это дело, о котором я тебе говорю. Не дело – а дымное колечко, которое, ей-ей, должна превратиться в ничто! Он был у меня, рассказал всю правду.
– Кто?
– Да сам Теплухин! Стал бы человек приходить ко мне, министру, человеку новой власти, если бы чувствовал, что его совесть действительно не чиста?
«Стал бы!» – захотелось ответить Лютику, но он промолчал.
– Ты вникни в это дело, Петруша. Очень прошу, тебя, вникни! – продолжал Карабаев. – Ты ведь сам знаешь… У каждого в жизни бывают минуты, когда, усталый, надломленный, теряющий надежду, склоняется он под тяжестью своего жизненного креста, а свирепая всегда молва человеческая…
И тут он своим грудным, проникновенным голосом, снискавшим ему немало поклонников на думских хорах, произнес краткую речь о санитарах на поле жизненной борьбы – ту самую речь, которую Петр Михайлович впоследствии повторил от своего имени нетерпеливому журналисту.
Но сдержанный штабс-капитан, несколько чуждый патетики своего старого друга, пропустил в его речи несколько фраз:
– …Этой потребности в сочувствии, – убеждал его Лев Павлович, – соответствует обязанность свято хранить услышанные признания. Горе духовнику, Петруша, выдающему тайну, которая ему доверчиво сообщена. Ему, как говорил в древности Номоканон, надлежит «ископать язык»!.. И потом, знаешь, Петруша, – ох, все правы и все виноваты. На то и страна у нас такая – Россия!.. А к тому же, – Лев Павлович оглянулся по сторонам, проверяя, одни ли они сидят в кабинете, не переступил ли в эту минуту порог кто-либо третий. – К тому же, Петруша, имеет смысл иметь с нами каждого лишнего человека, которого «советчики» спасти и не подумают, а погубить – захотят. И он будет знать, кто его спас.
Лютик невольно улыбнулся в свои нависшие пшеничные усы.
– Я так занят, так занят, родной Петрусь, а приходится вот чем заниматься, – менял искусно Карабаев тему разговора. – В мое министерство поступают отвратительные сведения.
– Да что ты?
– Анархия!.. Началась бесшабашная мужицкая конфискация помещичьих земель. Никакого политического рассудка, никакой политической программы – сплошное беззаконие… Черт знает что! Это гибель для продовольственного дела. Помещик был, и помещик, как хороший хозяин, должен остаться. Яровые посевы неизбежно резко сократятся, – вот увидишь. Они и без того уже сокращаются. Особенно – на юге, особенно – специальные культуры. И в частности – свекла. (Он произносил это слово – «свекла»).
– Брат писал? – осторожно спросил Лютик и пустил последнее колечко дыма.
– Да, брат, – немного смутившись, сознался Лев Павлович. – Но и официальные донесения вполне совпадают! – желчно откашливаясь, изменил он в третий раз тему беседы. – Они все – анархисты. Ты знаешь, они все нас терпеть не могут, – я в этом убежден, Петруша… Все эти мастеровые, матросы, солдатня ненавидят нас и… вызывают в нас взаимное чувство. Мы в правительстве постановили вызвать сюда генерала Корнилова: популярен в армии и может прибрать к рукам! Скажу по секрету: Павел Николаевич предлагает вывести как можно скорей гарнизон на передовыё позиции. Я – целиком за! Целиком! А не то… Ох, боюсь: вызвали мы из волшебной бутылки духов, которые, того и гляди, погубят все наше дело. Боже, если бы чудо! Хороший монарх и хороший парламент, – честное слово, если ты хочешь знать! И потом… появились эти самые… ну, как их… большевики-ленинцы – люди с завязанными глазами, они ничего не хотят видеть, кроме своей фантастической партийной программы. С меньшевиками сговориться в любой час можно, а вот эти!.. Они разрушители, соблазнители… Да, соблазнители!
– Так… сделаешь? – прощаясь, сказал Лев Павлович и сделал жест рукой, как бы желавший смять и уничтожить ненужную бумажку. – Надо, Петруша, спасти человека. Люди в нашей стране не валяются… Революция, революция!.. Как будто какой-нибудь Теплухин, сын моего земского фельдшера какой-то, мог вредить этой самой революции?!. – презрительно спорил он с кем-то чужим ему, невидимым. – Я успокою Теплухина, – правда? Ну, спасибо, Петрусь, спасибо. Конечно, он и догадываться не будет, что я был у тебя… Если хочешь, я, напротив, скажу ему, кто его подлинный благодетель?
– Нет! – твердо и поспешно ответил штабс-капитан Лютик. – Ни в коем случае.
– Как прикажешь. Я тебе позвоню, Петруша. Ладно?
– Звони, дорогой.
Он проводил Карабаева до самого вестибюля, и обоим было приятно видеть, как многочисленные сотрудники и посетители сената, встречавшиеся на пути, с почтительным любопытством провожали глазами всем известного нового министра и, очевидно, – его закадычного друга, потому что тот вел Карабаева под руку.
…Это было два дня назад. А сейчас «Дело № 0072061» на имя Ивана Митрофановича Теплухина, «штучника» под секретной кличкой «Неприветливый», лежало прочитанное Лютиком в его портфеле на служебном столе, вдоль которого, заложив руки в карманы, нервно шагал низкорослый, пучеглазый журналист.
– Фамилия этого человека? – вспомнив о том, что нужно все же спросить о ней, наклонил выжидательно голову Лютик.
– Иван Митрофанович Теплухин.
– Хорошо, прикажу проверить, – пообещал следователь особой правительственной комиссии представителю прессы и распрощался с ним приветливой улыбкой голубых веселых глаз и пожатием далеко вынесенной вперед теплой руки.
Часы показывали ровно пять, когда на письменном служебном столе раздался телефонный звонок и в снятую с рычажка слуховую трубку – знакомый и жданный голос Льва Павловича:
– Петр Михайлович?
– Да, Левушка. Ты очень аккуратен.
– Ах, ты, Петруша? Здравствуй, милый. Звоню из Мариинского, пользуюсь перерывом в заседании… Опять о том деле, помнишь?
– Ну, как же!
– Человек этот сам на себя не стал похож. Он может ехать спокойно? Как?
– Я полагаю.
– То есть?
– Никакого дела у нас нет, – сказал Лютик, а сам зажмурил глаза, как будто кто-нибудь в этот момент мог увидеть, что они лгут.
– Как понимать тебя?
– Буквально, Левушка. Нет – значит нет.
– А где же оно?
– Оно сгорело.
– Ах, так… Спасибо, Петруша. Большое спасибо…
– Чего там «спасибо»? – немного покоробила эта чересчур откровенная благодарность осторожного Петра Михайловича. – Оно сгорело при поджоге здания революционной толпой.
– Вот оно что?! Ну, ведь это в конце концов все равно, – не правда ли?
– Конечно, Левушка.
– Значит, ты выяснил?
– Что значит: выяснил? Оно не одно, надо думать, горело. Сотни! В том числе и это…
– Очень любопытно, какие это другие сгорели? Правда? Ну, спасибо тебе, голубчик.
– Не за что, Левушка. Я лично не поджигал, не уничтожал.
– Что ты, Петрусь? Кому и в голову придет такое? В воскресенье жду тебя к нам.
– Буду очень рад, Левушка.
«Кому и в голову придет… А как полагал, – спросить бы его? Уничтожить дело кто должен был бы? Ведь я, именно я, никто другой! Или как? Пришло это ему в голову или нет? – досадливо размышлял Петр Михайлович, положив на место телефонную трубку. – Нет, на всякий пожарный случай мы не так поступим. Дружба – святое дело, но…»
Папка № 0072061 лежала в портфеле и вместе с ним доставлена была на квартиру Лютика.
Из портфеля она перекочевала в один из накрепко запирающихся ящиков массивного бюро павловских времен, где историк и военный обозреватель, Петр Михайлович Лютик, хранил немало ценных и еще не обнародованных документов.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Восторженное сердце
Предварительное дознание по этому делу велось так.
Следователь. Вы знали и раньше Пантелеймона Кандушу?
Федя Калмыков. Знал, но не так давно. Совершенно случайное знакомство, товарищ следователь.
Следователь. И вы тогда же знали, с кем имеете дело?
Калмыков. Конечно, нет! Об этом я узнал только в конце прошлого года, но с тех пор я его ни разу не видел.
Следователь. От кого узнали?
Калмыков. Мне об этом сказала… моя хорошая знакомая.
Следователь. Кто именно?
Калмыков. Высланная из Петербурга под надзор полиции Людмила Петровна Галаган. (Не мог упрятать счастливую улыбку при упоминании ее имени.)
Следователь. А департаментского чиновника Губонина вы не знали?
Калмыков. Откуда же? Естественно, нет!
Следователь. Теплухин знаком был с Кандушей?
Калмыков. Мне казалось раньше, что нет.
Следователь. Раньше? А теперь?
Калмыков. Теперь мне кажется многое странным. Да и не только уже странным, товарищ следователь.
Следователь. А что именно?
Калмыков. Одно то, что арестовали мы этих людей в его квартире… Почему они оказались там, да еще приехали с запиской от него? Затем я вспоминаю об одном письме…
Следователь. Каком?
Калмыков. В Петербурге как-то Кандуша в пьяном виде бахвалился, показывал мне письмо… То есть не показывал, а читал письмо, якобы адресованное ему, а на самом деле оно было адресовано Ивану Митрофановичу Теплухину. Почему это письмо оказалось у него?
Следователь. Можете вы подозревать Теплухина в причастности к охранке?
Калмыков. Это было бы чудовищно! Он был революционером прежде, на каторжных работах…
Следователь. Расскажите, как произошел арест.
Калмыков. Чей?
Следователь. Губонина и Кандуши.
Калмыков: Вкратце вы уже знаете из протокола, обставленного в пикете на Фундуклеевской улице, в редакции «Киевской мысли». А было это так… Когда я увидел Кандушу, каюсь – я попятился назад от неожиданности. Я ничего не понимал, но в то же время скорей почувствовал, чем понял, что нельзя дать ему улизнуть. Я, представьте, вынул вот этот браунинг и что-то крикнул… и довольно громко, вероятно. Кандуша остановился на одном месте, а на мой крик прибежала из соседней комнаты теплухинская экономка.
Следователь. Губонин не вынимал оружия?
Калмыков. Нет.
Следователь. Как он держал себя?
Калмыков. Насколько мне помнится, он все время оставался сидеть на диване, не двигался с места.
Следователь. Игра на спокойствии… та-ак. Продолжайте.
Калмыков. Я потребовал от экономки, чтобы она сдала мне немедленно все ключи от парадной двери и сама вышла на площадку.
Следователь. И что же? А ключи от черного хода?
Калмыков. Нет.
Следователь. Не догадались в тот момент?
Калмыков. Как видите, обо всем догадался… Я знал, что в квартире нет черного хода.
Следователь. Ага… Ну, дальше.
Калмыков. Она тряслась вся, но выполнила мои указания. И довольно проворно.
Следователь. Чем вы объяснили ей всю сцену?
Калмыков. Напугал, что это громилы!.. С браунингом в руках я отступил в прихожую, потом в открытую уже дверь выскочил с ключом на площадку, захлопнул и закрыл на ключи парадную дверь.
Следователь. Никто из них не пытался вам помешать?
Калмыков. Кажется, Кандуша метнулся куда-то в сторону, но это мне не помешало выскочить за дверь.
Следователь. Ну, и как же дальше?
Калмыков. Я кликнул народ со двора, люди привели солдат с улицы. Дальнейшее вы знаете.
Следователь. Еще один вопрос. Вы знаете адрес госпожи Галаган? Где она теперь?
Федя смущенно заулыбался:
– А что собственно?
– Имеется возможность, вероятно, поставить ее в известность об одном немаловажном для нее обстоятельстве, – глядя вбок бесцветными, водянистыми глазами, осторожно сказал следователь.
Федя (горячо). Вот оно что!.. Вы допрашивали уже обоих. И Губонина?..
Следователь. Неужели думаете, коллега, за четыре дня не успел?
Федя. И что же?
Следователь (не отвечая на вопрос). Где она живет?
Федя. Сейчас – здесь, в Киеве.
Следователь. Где именно, будьте любезны?
Федя. Тарасовская, тридцать восемь…
Следователь (взглянув на лежащий перед ним листок). Та-ак. В том же доме, где и бы? А номер квартиры?
Федя (подчеркнуто спокойно). Номер?.. Номер – один.
Следователь. Значит, в той же квартире, где и вы?
Федя (с той же интонацией). Да, значит!
Следователь. Давно?
Федя. Второй день. Она приехала из провинции, из деревни… Ну, а что такое, товарищ следователь?
Но тот уже не счел нужным продолжать допрос, – протянул длинную костлявую руку на прощанье: она оказалась твердой и жесткой в рукопожатии.
– Мы, вероятно, через день-другой уезжаем из Киева, – сказал Федя, стараясь вызвать следователя на разговор.
– Добрый путь вам, коллега. А кто это «мы»?
– Людмила Петровна и я.
– Учту, – кратко ответил следователь и погрузился в какие-то бумаги, лежавшие у него на столе.
– До свидания… – криво усмехнулся Федя.
Следователь был из новых – назначенных Общественным комитетом из адвокатского сословия, пополнившего теперь прежнюю магистратуру.
Федя знал это и, выйдя за дверь, почему-то обиделся на него:
«Скотина, юридический крючок!.. Что за тайны? Мог бы сказать мне, зачем ему нужна Людмила? Кажется, революцией поставлен на место, а не Щегловитовым! Так какие же тайны теперь могут быть от другого революционера – от меня? Хорош гусь, нечего сказать! Был бы на его месте какой-нибудь рабочий – ей-богу, убежден, совсем другой разговор был бы!..
Я ему: «товарищ следователь», а он морщится, нос воротит, неприятно ему… Формалист! Кадет!
Впрочем, он не мог бы утверждать, что тот действительно морщился при слове «товарищ» или вел себя как-нибудь плохо. Но раздражало, вызывало насмешливое к себе отношение впалолобое, удлиненное лицо этого человека, и неприятны были выдвинутые вперед и собранные, как для свиста, его губы.
«Карикатура!» – мысленно издевался над ним Федя, вспоминая только что оставленного следователя.
Вчера утром, едва он успел одеться, нежданно-негаданно приехала Людмила Петровна.
Он услышал ее вопрошающий знакомый голос в прихожей и чье-то глуховатое короткое покашливание. Федя стремглав выскочил в прихожую с криком:
– Я здесь… Дома! Ура!.. Как я рад!
Позади Людмилы Петровны он увидел, к удивлению своему, смирихинца Геннадия Селедовского. В ногах его стоял на полу желтый кожаный чемодан.
– Людмила Петровна!.. – назвал ее Федя по имени-отчеству и приник к руке, целуя ее сквозь лайковую перчатку.
– Зачем же так? – ласково смеялась гостья и, быстро стянув перчатку, вновь протянула Феде руку, и он почувствовал, как, задержавшись откровенно в его руке, она интимно и нежно зашевелила пальцами по его ладони. – Ну, ведите… Это ваша комната?
– Эта, эта… – пропускал он ее вперед, позабыв о Селедовском.
– Вы чего-то ошалели… Почему вы с Геннадием Францевичем не здороваетесь?
– Ах, простите… – жал ему руку торопливо Федя. – Да вы в пальто, в пальто проходите, – чего там? Давайте чемодан!
– Нет, уж я до конца выполню свою обязанность сопровождающего, – чуть-чуть гнусавя, похохатывал длинный Селедовский, внося в Федину комнату чемодан. – Людмила Петровна, насколько я понимаю, теперь я свободен? – все с тем же смешком обратился он к ней.
– От меня – да. Но ведь вы хотели о чем-то с Федором Мироновичем? Дела какие-то?
Она быстро оглядела комнату, сняла пальто и шляпу и повесила их на вешалку, рядом с Фединой тужуркой.
Оказалось, они в Смирихинске сели в один вагон с Селедовским, разговорились, познакомились, и вот – Геннадий Францевич любезно довез ее на извозчике до Тарасовской и помог втащить сюда чемодан.
– Вы не беспокойтесь, Федор Миронович, я ведь на часок только: как землячка, покуда достану номер в гостинице. Я перееду в отель, – чуть прищурила она серые большие глаза свои, глядя на суетившегося хозяина комнаты.
«Так-то я тебя и отпущу!» – ответил Федя быстрым горячим взглядом и своевольно нахмуренной бровью.
О, как мешало ему и сковывало его присутствие этого ни к селу ни к городу приехавшего Селедовского!
«И надолго ли он? Неужели думает здесь остановиться? Вот ужас! Нет, это невозможно!»
Сели пить чай, заботливо предложенный и посланный из столовой квартирной хозяйкой. Она же через минуту прислала еще коржики, усыпанные маком. Федя выложил на стол охотничьи сосиски, франзоль и, вспомнив о шоколадной халве на этажерке, подал халву.
Она лежала, как на блюдце, на… затылочной кости (остатки давно приобретенного для науки чьего-то черепа из анатомки). Федя, устыдившись своего «хозяйства», швырнул кость к печке, но Людмила Петровна заметила этот воровской жест, подбежала к печке, подняла желтый, в извилинах, черепок и, громко хохоча, показывала часть Федина «чайного сервиза» Селедовскому, трепала Федю за уши.
– Видали, видали? И после этого он думает, что станем есть?
– Завернуто же было… в бумажке! – оправдывался Федя, хватая для поцелуев ее руки, не в силах скрыть и свое смущение и чувства более острые, владевшие им. – Людмила… Людмила Петровна, поймите же!
Она много хохотала, рассказывая о снетинских жителях, испуганно принявших весть о революции, была очень весела, незаметно для Селедовского лукаво и нежно поглядывала на Федю, подталкивая его колено своим, – и он, чувствуя, как кружится от этой ласки голова, страстно и угрюмо ненавидел уже Селедовского. А тот очень медленно допивал свой чай, уплетая сосиски и свежую франзоль, и столь же медленно и подробно повествовал о смирихинских политических новостях.
В другое время все заинтересовало бы Федю. И то, что исправник Шелудченко 2 марта арестовал и посадил в «холодную» мельника Когана за «распространение слухов» о петроградских событиях, а уже 3-го числа, освободив своего пленника, побежал укрыться у него на квартире и, – здоровенный, тучный: без помощи городового не мог снимать сапог, – упрямо и приниженно не покидал крошечной и пыльной когановской кладовки, хотя хозяин, из непонятного гостеприимства, звал его посидеть за общим столом…
И то, что скрюченный, полупараличный Ловсевич, объявивший себя украинским социал-демократом, избран председателем смирихинского Совета рабочих депутатов, а бухгалтер городской управы Ставицкий, эсер, назначен временно городским головой, так как прёжний неожиданно умер от разрыва сердца, второй член управы болен, а третий оказался агентом жандармского ротмистра. О, для Смирихинска это была настоящая революция!
И то, что комиссаром средних учебных заведений назначен Общественным комитетом не кто иной, как златоусый адвокат Левитан («Бесструнная балалайка!» – иронически подумалось Феде), а помощницей Левитана – прекрасный человек, Надежда Борисовна.
Однако новостью, искренно рассмешившей Федю, было то, что дядя, Семен Калмыков, единодушно почему-то избран в начальники смирихинской милиции.
– Да не может быть?! – воскликнул Федя. – За что же это? Не иначе, как за высокий рост, тяжелый кулак и уменье отлично, по-ямщицки ругаться!
Но это было то единственное известие, которое на минуту отвлекло его мысль в сторону. Он продолжал думать только о любимой женщине и сильно досадовал на то, что они еще не наедине.
Он излишне-сухо, несдержанно спросил Геннадия Францевича:
– С какой целью и надолго ли вы приехали в Киев?
Оказалось, что у Селедовского – ряд дел. Он приехал договориться с экспедициями газет о значительном увеличении количества экземпляров, отпускаемых для отцовского киоска, выписать новые газеты – как столичные, так и киевские. У него были еще кое-какие поручения, не говоря уже о том, что просто захотелось «подышать воздухом» такого крупного города, как Киев.
Но самое главное – не это. Селедовский приехал на совещание старых социаль-демократов (он произносил это слово мягко) посоветоваться с ними, получить подробную партийную информацию. В Смирихинске он уже организовал группу эсдеков-«мартовцев». Работы, конечно, – по горло. Но необходимо наше влияние в Совете, надо устраивать лекции и доклады, организовать профессиональные союзы, которых никогда в городе не было, надо подумать о создании рабочей кооперации, и много всяких других дел.