355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Козаков » Крушение империи » Текст книги (страница 15)
Крушение империи
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:50

Текст книги "Крушение империи"


Автор книги: Михаил Козаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 68 страниц)

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Так было в Петербурге

Ни ротмистр Басанин, ни исправник Шелудченко не уследили, когда и каким путем выбыл в июле из Смирихинска Савелий Францевич Селедовский, находившийся под надзором полиции.

Газетный киоск его отца, Франца Юзефовича Селедовского, занимал особое место в жизни смирихинских горожан. Старик выписывал газеты всех политических направлений – киевские, петербургские, московские, и у его магазинчика на центральной Гимназической улице собиралась в час доставки с вокзала газет немалая толпа покупателей. Распространял Селедовский по преимуществу «левую», либеральную печать. И потому, что ее, конечно, больше всего читало население; но и потому, что этим выбором газет старик воспитывал, как признавался друзьям, общественное мнение жителей города. Да, да, пускай и члены окружного суда читают только эти газеты, и все чиновники, которых так много в Смирихинске, и гимназические учителя пусть читают, и военные, и даже сам исправник, и жандармский ротмистр пусть… Правда, последним двоим он обязался доставлять шульгинский «Киевлянин», «Новое время» и погромное «Русское знамя», но старик с удовлетворением заметил, что в последнее время оба представителя правительственной власти не берут этой черносотенной газетки, а присылают городового за «Русским словом» и «Речью».

У старика были свои счеты с русским правительством и его чиновниками. После революции 1905 года, когда в киевской судебной палате слушалось нашумевшее тогда дело «смирихинской республики», три сына Селедовского и он сам сидели на скамье подсудимых. По приговору суда он отбывал двухгодичное тюремное наказание, а сыновья получили по четыре года тюрьмы.

Эта польская, обрусевшая социал-демократическая семья даже за обеденным столом была разделена на фракции: самый старший сын был плехановцем, средний – Савелий – большевиком, а третий – Геннадий – признавал только Мартова.

С Геннадием Францевичем дружил Федя Калмыков и этой дружбой гордился. Это потому, что ни с кем из гимназической молодежи Геннадий Францевич не якшался, был замкнут, ходил одиноко по городу – очень высокий, длиннорукий, всегда в толстовке с черным бантом, всегда с какой-либо книжкой в руке и хлебным шариком – в другой, который он вечно мял, покручивая большим и указательным пальцами. Ни шляпы, ни картуза летом не носил, голову держал прямо, придерживая на ветру всей пятерней густую шапку своих волнистых черных волос с серебристыми – не по летам – прядями; темные глаза его казались тоже черно-серебристыми.

Он был бы очень красив, если бы не утолщенный, примятый в кончике нос: словно, появляясь на свет божий, Геннадий Францевич, идя из утробы лицом вперед, наткнулся носом на что-то твердое. Брат Савелий уверял шутя, что это революционный марксизм больно нащелкал по носу Геннадию за его упрямство, книжность и близорукое восприятие жизни.

– Его теоретическая позиция, – весело говорил о брате Савелий Селедовский, – напоминает мне такой анекдотический случай. В начале семнадцатого века, знаете ли, один из начальников иезуитского ордена, которому какой-то монах хотел показать в зрительную трубу недавно открытые солнечные пятна, отказался от этого, заявив: «Напрасно, сын мой, напрасно, я, голубчик, дважды прочел всего Аристотеля и не нашел ничего подобного. Пятен нет! Они проистекают от недостатка твоих, сын мой, стекол или твоих собственных глаз». Таков и наш Геннадий: «пятен нет». Поговорите с ним – он не дважды; а трижды поклянется обеими бородами: и Марксовой и бородой Энгельса. Но он не понимает того, что теория, не доказанная революционным В наши дни опытом, – все равно, что святой, не совершивший чуда.

О старшем брате, плехановце Болеславе, земском статистике, Савелий Селедовский отзывался так:

– Ну, с этим в поход не тронешься: насыпь ему кажется горой!

– Что ж, каждый со своей свечой ходит в жизни, – рассуждал примирительно старик Франц Юзефович, деля свои отцовские симпатии между всеми тремя сыновьями.

Но нет, «свеча» в жизни не устраивала Савелия; он давно уже держал в своих руках светильник иной силы и яркости и, когда, тайком покидая город, распрощался с родными, – сознался им:

– За границу, к, Ленину…

Это случилось в начале июля 1914 года. В Петербурге Селедовского уже ждали. Он покидал Россию с ведома ЦК партии. Вместе с Савелием Францевичем должна была перейти нелегально шведскую границу разыскиваемая охранкой молодая чертежница-большевичка, родители которой эмигрировали еще год назад в Париж. Ее звали товарищ Магда.

Разве могли они оба думать в первую встречу, что жизнь обручит их друг с другом? А так произошло вскоре.

Опасаясь неудачи (охранка могла арестовать кого-либо из них) или возможных происшествий в нелегком пути, каждый из них – и Селедовский и Магда – повезли с собой по экземпляру большого информационного письма, которое направлял через них Петербургский Комитет партии Центральному Комитету за границу. В этом обзорном информационном письме сообщалось:

В середине мая в Петербурге была организована большевиками забастовка протеста против приговора обуховским рабочим, участникам прошлогодней стачки. Наряду с политическими забастовками происходили и экономические. Одной из наиболее крупных и упорных, сильно обеспокоивших правительство, была стачка в Колпино, на Ижорском заводе, принадлежавшем морскому ведомству. В Колпино была направлена казачья сотня – однако это не запугало рабочих. После трехнедельной стачечной борьбы ижорцы добились удовлетворения своих требований.

Пример питерского пролетариата послужил толчком к чрезвычайному подъему рабочего движения по всей России. Стачки – как экономические, так и чисто политические – перекатывались из одного промышленного города в другой. Шла пробная мобилизация сил, уже открыто угрожающих ненавистному режиму. Бастовали текстильщики Московского района, текстильщики Костромы и Владимира.

На далеком юге, в Баку, произошли события, о которых в письме Петербургского Комитета рассказывалось особенно подробно. Непосредственным поводом для объявления бакинской забастовки послужили несколько случаев чумного заболевания вблизи нефтяных промыслов. Угроза страшной болезни была чрезвычайно велика: по свидетельству виднейших русских ученых, обследовавших жилища рабочих-нефтяников, условия жизни бакинских рабочих были ужасны.

Профессиональный союз промысловых рабочих потребовал от нефтепромышленников постройки новых жилищ, но получил в ответ не только отказ, но и полицейские репрессии: ряд деятелей профессионального союза был арестован. Тогда рабочие объявили всеобщую забастовку, в которой приняли участие пятьдесят тысяч человек. Стачечный комитет возглавлялся большевиками. Несмотря на пестрый национальный состав: азербайджанцы, русские, армяне, татары, персы, – вся масса бакинских рабочих единодушно объединилась для борьбы с нефтепромышленниками. Стачечники потребовали увеличения заработной платы, улучшения квартирных и продовольственных условий на промыслах, допущения представителей от рабочих в организации медицинской помощи, устройства поселков, постройки народных домов, введения всеобщего обучения и проч.

На все эти требования союз предпринимателей ответил локаутом. Всем забастовщикам был объявлен расчет, паспорта уволенных были переданы в полицию, к рабочим было предъявлено требование немедленно очистить занятые ими «казенные» квартиры. Судебные инстанции с завидной быстротой штамповали многочисленные иски владельцев нефтепромыслов. Промысловая администрация свирепствовала: выбрасывала из рабочих казарм мебель, ломались в квартирах печи, приостанавливали подачу электрического тока, накладывала пломбы на водопровод.

Бакинский градоначальник превратил город в военный лагерь: после восьми часов вечера запрещено было выходить на улицу. Шесть казачьих сотен готовы были пустить в ход свое оружие. Профессиональный союз нефтяников был разогнан, тюрьма не могла вместить всех арестованных. И тем не менее в последних числах июня рабочие-бакинцы устроили двадцатитысячную политическую демонстрацию!

Недобор нефти, добыча которой прекратилась вследствие забастовки, начал беспокоить ряд крупных промышленников и в первую очередь влиятельных судовладельцев: гляди, приостановится движение судов… Для борьбы с неукротимыми стачечниками царь послал в Баку товарища министра внутренних дел – известного жандармского генерала Джунковского.

Бакинцы обратились за помощью к рабочим других городов. В Петербурге начались денежные сборы, на ряде фабрик и заводов рабочие отчисляли определенную часть своего заработка. Узнав об этом, петербургский градоначальник издал «обязательное постановление», воспрещающее сбор денег «на цели, противные государственному порядку и общественному спокойствию, какими бы то ни было способами, в том числе и путем печати в виде объявлений, воззваний, открытием редакциями газет и журналов сборов денег на поддержание забастовщиков, в пользу ссыльных, на уплаты взысканий, наложенных судом или административной властью и других недозволенных сборов».

С первых чисел июля массовое движение на петербургских фабриках и заводах начало быстро нарастать. Первого июля забастовали рабочие заводов Лангезиппена, Трубочного, Лесснера, Эриксона, Сименса и Шуккерта, Айваза: «Товарищи бакинцы, мы с вами», «Победа бакинцев – наша победа!»

3 июля произошли события, эхо которых прокатилось по всей стране, – так же как и бакинские дела. Шел двенадцатитысячный митинг дневной смены путиловцев. Решено было по предложению ораторов-большевиков усилить сбор в пользу бакинцев и объявить однодневную забастовку солидарности. Митинг происходил на заводском дворе, – расходясь, рабочие подошли к воротам и потребовали от охраны открыть их. Но не успели ворота распахнуться, как во двор ворвались отряды пешей и конной полиции. Были пущены в ход нагайки. Рабочие ответили камнями. В ответ последовали ружейный залп и конная атака на толпу. Выстрелами, полицейских было ранено пятьдесят человек и двое рабочих убиты. Свыше ста путиловцев были брошены в тюрьмы…

На другой день большевистская газета «Трудовая правда» вышла с подробным сообщением о расстреле. Не забастовки протеста, а забастовки гнева и возмущения охватили на следующий день рабочий Питер. С утра забастовало девяносто тысяч человек. Рабочие и работницы с красными флагами и пением революционных песен высыпали на улицу.

– Особенно бурно прошли демонстрации в районе Путиловского завода, – рассказывал Селедовскому снабжавший его различными документами большевик по фамилии Ваулин. – По требованию рабочих были закрыты все трактиры и казенки. На Путиловской ветке толпу встретил отряд полиции. По демонстрантам дали несколько залпов, но толпа не расходилась, она булыжником разогнала «средиземную эскадру»… полицейских: у нас их так почему-то называют. Другое, крупное столкновение произошло в тот же день на Выборгской стороне, на Сампсониевском проспекте, около завода «Новый Лесснер»… Петербургский Комитет наш обсуждал дальнейший план действий, – продолжал свой рассказ Сергей Ваулин, а Савелий Францевич старался не пропустить ни одного слова, дабы со всеми подробностями передать товарищам в Швейцарии о питерских делах. – Нашей задачей было соединить разрозненные еще покуда выступления рабочих и превратить их в единое, мощное движение. Решено было, товарищ, продолжать массовую забастовку еще на три дня и организовать новые, уличные выступления. Приурочили к седьмому, ко дню приезда сюда Пуанкаре, французского президента. Если раньше партия обращалась с призывом выступить на поддержку бакинской забастовки, то теперь основным нашим лозунгом – протест против расстрелов рабочих в Петербурге.

Седьмого июля не узнать было многих питерских улиц. Уже первые трамвайные вагоны, вышедшие из парка, были остановлены демонстрирующими рабочими. У вагоновожатых отбирались ключи и ручки от моторов, пассажиров высаживали, вагоны опрокидывались. В середине дня многие трамвайщики присоединились к бастующим. Во многих частях города рабочими были закрыты все лавки и магазины. Буржуазные газеты С крайним удивлением писали об абсолютной трезвости, царившей в те дни в рабочих районах.

Савелий Селедовский покинул Россию в тот день, когда в ее столице бастовало уже сто пятьдесят тысяч человек, когда на проспектах, улицах и в переулках Петербурга появились баррикады и на многих из них развевались красные флаги.

Готовились к революционному штурму самодержавия, но пришла – война…

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Война! Царь и петербуржцы

В этом году в Европе, как утверждали политики, скопилось много свинца и очень много неразрешенных и принципиальных вопросов.

Война, кружилась над государствами Европы, как коршун над дворами заботливых и стерегущих свое добро поселян. Выхвати коршун чьего-либо цыпленка, – и пойдет среди дворов жестокая кутерьма.

Нужен лишь был повод для войны, и он был найден. Безусому сербскому юнцу суждено было стать известным народам всего мира: гимназист Гаврила Принцип, юнец с аллегорической фамилией бросил, смертоносный свинец в австрийского эрцгерцога Франца-Фердинанда и его светлейшую супругу, герцогиню фон Гогенберг.

Бедный эрцгерцог! Еще недавно, как сообщали петербургские дипломаты, он мечтал вместе с Вильгельмом германским в замке Конопишт об осуществлении идеи триализма, – монархия должна стать трехчленной: сербохорваты, сербы и словенцы «ждали» своего объединения под скипетром Габсбургов.

Нужен был только повод для войны с этим мелким, провинциальным Белградом!..

Бедный эрцгерцог! Судьба решила, чтобы искомым предлогом сделалась его собственная смерть.

Так говорили в Санкт-Петербурге сдержанные и скупые на слова дипломаты в знаменательный день объявления австросербской войны.

Дипломаты оправдывались, дипломаты возмущались, дипломаты сконфуженно разводили руками… Да помилуйте, кто же из честных и следующих международному, что ли, «этикету» политиков мог предполагать, что упрямая и коварная Вена престарелого Франца-Иосифа решится в это время начать столь опасную и непроверенную игру?! Ведь между преступлением 15 июня и попыткой наказать родину Гаврилы Принципа прошел почти целый месяц!

И правда: всей Европе казалось, что при всем возмущении поступком сербского гимназиста дело пойдет обычным путем и расследование убийства не перейдет с юридической почвы на политическую. Да разве можно в каникулярное время для королей и дипломатов… начинать войну?

Наступило летнее затишье, и чем не мирны и спокойны прогулки утомленных за год европейцев?.. Французский президент Пуанкаре в сопровождении премьера Вивиани прибыл в Петербург, и почти в то же время, немного раньше, великобританский адмирал Битти пришвартовал свою дружественную эскадру к берегам Невы. Император австрийский поехал в дачный Ишль и вызвал туда же своего министра иностранных дел. Сербский премьер объезжал страну для выборной агитации, а старик главнокомандующий, генерал Путник, лечил, как говорили, свой суставной ревматизм в австрийском курорте.

Полный штиль!

Дипломаты недоумевали, дипломаты возмущались: Извольский – из Парижа, Свербеев – из Берлина, Шебеко – из Вены приехали к себе на родину, в Россию, и вдруг – пожалуйте! Добро, что можно оправдать невольную несвоевременность своего отъезда примером, поданным другими: английский посол уехал из Берлина (куда? – на родину!), французский – из Белграда и хитрый Сан-Джулиано (министр иностранных дел!) – из Рима на курорт Фуиджи.

И вот уж, наконец, и сам творец европейской политической погоды – император Вильгельм – отправился в обычную прогулку, в норвежские Шхеры!

Европа напоминала самоё себя в то воскресенье, в которое согласно военному роману Вильяма Лe-Кё произошла внезапная высадка германцев в Англии, и нельзя было достать ни одного из министров, так как все они были на даче, а воскресенье, как известно, – день неприсутственный…

Так говорили в Санкт-Петербурге дипломаты.

Поздно ночью Фома Асикритов, вооруженный всеми этими сведениями об австрийском коварстве, сообщенными ему в «хорошо осведомленных кругах», возвращался на извозчике в редакцию газеты. Нужно было сдать собранный материал в уже верставшийся номер.

Редакция помещалась на одной из боковых улиц в районе Загородного, а ехал Фома Матвеевич с конца Каменноостровского.

Извозчичья лошаденка попалась никудышная, вялая, и Асикритов с досадой подумал о том, что так, пожалуй, пройдет добрый час, прежде чем он доберется в редакцию. Он хотел уже сменить извозчика и пересесть к другому, на вблизи ни; одного не оказалось. Все же он решил это сделать, как только доедет до бодрствующего всю ночь «Аквариума», у подъезда, которого дежурили всегда «лихачи».

Нетерпение еще усиливалось потому, что Фома Матвеевич хорошо знал, что в редакции он узнает последние телеграммы, которые должны были известить весь мир о судьбе сербского ответа, врученного за пять минут до истечения срока, установленного правительством «его апостолического величества» Франца-Иосифа. (Международные дипломаты в это время уже были все на своих местах, и пять оставшихся минут они выигрывали друг у друга, как ловкие и не стесняющиеся друг друга шулера – карту: с переменным успехом, редко, однако, не вызывавшим бы в конце концов скандала и побоища…)

– Ну, гони ты, ради бога! – понукал Асикритов извозчика. – Гони, гони! – повторял он, хотя сам сознавал, как нелепо и смешно звучит это слово в обращении к хозяину такой никудышной лошаденки.

– Подстегиваю, барин. Но-но, ты… работничек, – лениво-меланхолически отозвался извозчик и задергал вожжами, но тотчас же вновь опустил их. – Пролетария моя серая: какова кормежка – такова и побежка! – И он оглянулся с чуть лукавой улыбкой на седока.

Седок был так же невзрачен и хил, как и состарившаяся, плохо накормленная лошаденка: уважения к нему не было, но какое-то глухое сочувствие и доброжелательство все же звучало в голосе плоскогрудого, бородатого извозца.

– Конторский? – неожиданно спросил он.

– Что? – не понял Асикритов, думавший в эту минуту о своем.

– Конторский вы, спрашиваю, или каких других занятий, – пояснил извозчик. – Если конторские, – хотел объяснений насчет одного дела спросить.

– Конторский… – согласился Фома Матвеевич, хотя никак не понял, какое содержание вкладывает тот в это слово. – Ну, так что?

Извозчик бросил еще один – пристальный, проверяющий – взгляд на Асикритовц и живей, чем обычно, сказал:

– Конторские, думаю, присоединятся или им это дело без интереса?

– К кому присоединятся?

– Известно, к кому! К заводскому народу… Говорят, двести тысяч забастовку держат? Два брата мои у «Феникса», на Полюстровой.

«А-а, – усмехнулся про себя Асикритов, – вот оно где прищемило…»

– Не идут мои братья на завод, – откровенничал извозчик. – К чертовой матери, говорят, за копейки потом исходить! Пора, говорят, кадыки вырывать – воевать будем…

– С кем?

– Да известно, с кем… Не с австрияком же, а со своими, натурально, русскими – кадыками! Н-н-но, ты! – неожиданно хлестнул он лошаденку и замолчал.

Лошаденка – по обязанности словно – сделала неловкий и неуверенный перебой в своем скучном шаге и вновь сонно пошла по гладким и тихим торцам проспекта.

Извозчик, не оборачиваясь, сидел молчаливо на козлах, выставив Асикритову свою длинную узкую спину, перетянутую ремнем. Согнутая, она походила на спину рыболова, понуро застывшего в своей вынужденной позе ловца и созерцателя.

«А причем же здесь «конторский» я или нет? – подумал Фома Матвеевич, вспомнив об этом уже тогда, когда новый извозчик, лихач, мчал его по Троицкому мосту. – Человек просто ощутил потребность заговорить со мной и сказать то, что самого его сейчас интересовало. Воевать будут, – раздумывал Фома Асикритов, – да не с австрияками же… Хэ-хэ!.. А что, если именно с австрияками, господа?»

Но, прежде чём успел пересесть на лихача у освещенного, брызжущего огнями кафешантана, пришлось задержаться против воли еще на несколько минут.

В тот момент, когда договаривался с лихачом, из подъезда «Аквариума» вышла компания в несколько человек – мужчин и женщин.

– О-о!.. Фома Матвеевич! – окликнул кто-то развязным, подвыпившим голосом и, неизвестно почему, захлопал в ладоши.

Асикритов оглянулся: отделившись от компании, шел на него, слегка покачиваясь и встряхивая высокие плечи, студент Леонид Величко.

– И вы, почтенный, были здесь? Вот что-о? А я не видел вас… Жаль… Господа! Эй, послушайте, господа… Куда вы спешите? Господин Теплухин, Калмыков, Зиночка!.. Знакомьтесь, господа, с з-замечательным человеком. Это – приятель моего брата…

Леонид держал за руку Фому Матвеевича и оттаскивал его от извозчика.

– Бросьте, я тороплюсь, – досадливо поморщился журналист. – Нигде я здесь не был, а просто на перекладных вот еду в редакцию. Кланяйтесь Михаилу Петровичу… Давно не был я…

– Запарились с «политикой»… м-да? А мне наплевать!

– Ну, да – запарился. Пустите..

– А мы славим Петербург… м-да. На радостях… земляки собрались… ну, и девочки, конечно. Гриша Калмыков! Гри-и-ша! Ушел, ч-черт! С Зиночкой ушел… А вот господин Теплухин, хотя и не студент и даже… тово… м-да… идейно…

– Перестаньте, Леонид Петрович! – оборвал подошедший незнакомый Асикритову человек и оттянул, захмелевшего студента.

– Знакомьтесь, Фома неверующий… м-да. Сие – земляк мой… коммерсант: Теплухин, Иван Митрофаныч… Простите, господа, я пьян…

– Я очень рад, что так случайно встретил вас, – протянул руку подошедший Асикритову.

– А в чем заключается ваша радость? – не без легкого раздражения поинтересовался Фома Матвеевич и кивнул посмеивающемуся лихачу: «Сейчас едем».

Белые перчатки на руках у лихача, блестящие, лакированные крылья экипажа и массивные раздутые шины обещали молниеносную езду.

– Я привез вам привет и письмецо от Софьи Даниловны Карабаевой.

– От кузины Сони? Вот оно что… А у Льва Павловича были?

– Был.

– А ко мне не заходили?

– Н-нет… то есть…

– Да как же? Постойте, Иван Митрофанович, – так, кажется.

– Совершенно верно.

– Ко мне: на Ковенский тринадцать, квартира девятнадцать?.. Да, конечно же… Или я ошибаюсь… Да нет: чай, нелепой!

Фрма Матвеевич с любопытством всматривался в своего нового знакомого. Право же, он где-то встретился однажды с этим человеком… На днях это было, совсем недавно.

– Вы не слепой… – глухо откашлялся Теплухин. – По редакционному адресу я к вам не заходил, но по домашнему – был, но не застал дома, – солгал, не опасаясь быть пойманным, Иван Митрофанович и торопливо вынул из пиджачного кармана письмо Карабаевой.

– Да, да… не застали дома, – подтверждал Асикритов, принимая письмо. – Разминулись, ах, досада! Вы, наверно, от меня спускались… я-то в этот момент подымался по лестнице. Вот тут-то я вас и приметил.

– Я тоже вспоминаю.

– Как же, как же, – озабоченно посмотрел Асикритов на поджидавшего лихача, дававшего прикурить пьяному Леониду. – К кому же вам еще в этот дом ходить… Как же, как же, – бессмысленно повторял он, не зная, как поскорей отвязаться от повстречавшихся. – Ну, спасибо. Будьте здоровы… Заходите… потолкуем: новости могут быть интересные… Еду! – решился он, наконец, и вскочил на подножку экипажа.

Лихач тронул с места.

– Удрал-таки, жулябия! – крикнул вслед студент и подхватил об руку застывшего на месте Ивана Митрофановича.

– Какой же я «коммерсант», в самом деле?! – вдруг желчно сказал тот, но студент пропустил мимо ушей его восклицание.

Черный, без крапинки, громадный жеребец в одну минуту домчал к Троицкому мосту и здесь только убавил скорость. Асикритов даже обрадовался этому. Черный рысак несся с шальной быстротой, и никто и ничто, казалось, не могло его остановить. И Фома Матвеевич с благодарностью посмотрел на широкозадого, с тяжелой мясистой спиной «лихача», когда тот, раздвинув локти в стороны, натянув вожжи, заставил жеребца пойти по мосту осторожной, выверенной рысью.

«Фу, хоть подумать можно!» – сознался сам себе Фома Матвеевич и откинулся всем своим худеньким тельцем на спинку экипажа.

Вихревая езда захватила его, лишив на минуту способности думать и следить за чем-либо другим. Он переставал даже чувствовать весомость своего тела: от усиленной беготни по приемным разных министерских учреждений, от голода (он вспомнил, что не удалось сегодня даже пообедать) и вот теперь из-за этой бешеной езды у Фомы Матвеевича закружилась голова. Думать, о чем хотелось, не удалось.

Пока проезжали по мосту, мысли приходила в голову случайно, без связи друг с другом – как съемщики в пустую, свободную квартиру.

«О чем пишет Соня? – подумал он, вспомнив о письме, полученное несколько минут назад. – Поехать бы к ним туда, в провинцию, отдохнуть… Знает ли она, что Левушка ее болен… Фу, черт, понесся!» – выпрямился он вдруг на сиденье, почувствовав, как рванулся опять рысак.

– Эй-эх, птица! – выкрикнул лихач, в тысячный раз любуясь своим жеребцом, классически выбрасывавшим бабки.

Проплыло куда-то необъятное, пустынное Марсово поле, отброшенное в сторону на повороте; мелькнул окруженный рвами замок и темная узенькая улица; лег навстречу длинный проспект букинистов – Литейный.

Через десять минут Асикритов был у подъезда редакции.

– Хорош конь! – хвалил он, покуда лихач отсчитывал сдачу.

– Орел, барин, – кровный!..

– Война будет – забрать могут, – неожиданно подумал вслух Фома Матвеевич.

– Кто? – недоверчиво спросил лихач. – Чай, своих, военных, мало?

– Всяко может случиться… Жеребец твой – генералу под стать.

– Угоню… – нахмурился лихач и отвернул лицо от освещавшего его фонаря… – В деревню угоню! Да разве можно такого отдать. Искать мне веревку тогда, ей-богу!

«Гм… прищемило!» – вторично подумал Фома Матвеевич и с какой-то нелепой, неясной, назойливой усмешкой вбежал в подъезд.

Еще на лестнице, подымаясь в кабинет ночного редактора, он столкнулся с бежавшим вниз шустреньким остроносым метранпажем, державшим в руках широкий лист.

– Война! – крикнул метранпаж и взмахнул перед собой листом, словно отгоняя рой наскочивших на него ос.

– Давай… прочту! – схватил его за ру у Асикритов.

– Уж будьте благонадежны – антракт окончен, действие начинается!.. Иван Степаныч подмахнул к печати…

– Ну-ну, скорей…

«Вена. Срочно, – читал Асикритов жирные, зловещие строки. – Так как королевское сербское правительство не ответило удовлетворительным образом на ноту, переданную ему австро-венгерским посланником в Белграде, императорское и королевское правительство вынуждено само выступить на защиту своих прав и интересов и обратиться с этой целью к силе оружия. Австро-Венгрия считает себя с настоящего момента на положении войны с Сербией».

– …А Россияне Австро-Венгрией, – добавил Асикритов вспомнившуюся фразу, сказанную сегодня одним из дипломатов.

– А я – никак вовсе! Пошли они все… – И метранпаж зло и горячо послал кому-то рассыпную ругань.

– Аминь! – сказал Асикритов и засмеялся.

Уже несколько часов стотысячная толпа стояла перед дворцом.

Все было известно, что вчера германский посол, граф Пурталес, не добившись отмены мобилизации русских войск, вручил ноту об объявлении войны.

Весть о том, что царь обнародует сегодня манифест о войне, еще с раннего утра пронеслась по столице. Тысячи петербуржцев устремились к Зимнему, наполнили собой громадную, глубокую, с отогнутыми концами подкову Дворцовой площади, набережную и все прилегающие к Зимнему улицы.

Для романиста важные события истории, – считал легкомысленно всем известный Александр Ддема, – это то же, что для путника – огромные горы: он смотрит на них, приветствует мимоходом, но не взбирается на их вершину.

Так ли это? – законно, усомнится русский писатель нашего века, привыкший понимать историю, пользуясь вершинами научного объяснения ее событий? И это познание истории становится тем точней и ясней, чем поколения людей восходят все выше и выше на высоты передового, реалистического понимания жизни народов и государств.

Граф Пурталес неизбежно должен был вручить вербальную ноту министру иностранных дел Сазонову об объявлении войны России, потому что Германия стремилась отнять у нее Польшу, Прибалтику и, если удастся, то и Украину. Россия могла предвидеть этот «визит» Пурталеса к Сазонову, потому что сама готовилась к захвату Галиции – части Австро-Венгрии, союзницы Германии, и мечтала об отобрании Константинополя и Дарданеллских проливов у Турции, о чем знал союзный с Турцией кайзеровский Берлин.

Другими врагами Германии были Англия и Франция. Только в войне надеялись англичане разбить своих опасных немецких соперников: построив Багдадскую железную дорогу на Ближнем Востоке, Германия угрожала в этом районе господству Великобритании. К тому же немцы стремительно стали увеличивать свой флот, свои морские вооружения, чего признанная «владычица морей» ни в коем случае не могла допустить. Английские купцы и промышленники с тревогой Следили за тем, как германские, более дешевые, товары стали вытеснять на мировом рынке манчестерские и шефильдские фирмы. Надо было срочно принимать военные меры. Они необходимы были Англии и для того, чтобы отторгнуть у Турции Месопотамию и Палестину и навсегда обосноваться в Египте.

Империалистическая Франция стремилась вернуть себе Эльзас-Лотарингию, отнятую у нее немцами в 1891 году, и заодно уже захватить у них Саарский бассейн, богатый железом и углем.

Россия вступала в войну не потому, что были задеты и оскорблены ее «славянские» чувства, и не только потому, что с 1907 года входила формально в «Антанту» вместе с Англией и Францией: она пошла с ними рука об руку именно потому, что находилась в финансовой и экономической зависимости от этих крупнейших империалистических стран.

Оба брата Карабаевых отлично знали (торгово-промышленные круги вели свой учет), например, что важнейшее металлургические заводы России находились в чужих руках: 55 процентов – в руках французов, 22 процента – у немцев, 10 процентов – в руках смешанных франко-немецких фирм. В каменноугольной промышленности французы владели почти 75 процентами продукции. Нефть почти на 20 процентов находилась в руках англичан, и до 50 процентов ее принадлежало англофранцузским компаниям. Значительная часть прибыли русской промышленности шла в заграничные банки: преимущественно – французские.

Война преследовала своей целью капиталистический передел мира. Ее виновники – империалисты всех стран, – вот та правда, которую скрывали от народа не только императорский двор, но и Государственная дума русских буржуа и помещиков.

Руководя уже Россией экономически, торгово-промышленный класс не управлял, однако, ею политически: власть оставалась в руках самодержавия, трона и его опоры – в руках дворянства, помещиков. И отечественная буржуазия не спешила разрешить это противоречие между своей экономической силой и политической недостаточностью. Не в ее интересах была решительная схватка с царем. Отстранить самодержавие, взять государственную власть в свои руки и… остаться один на один с рабочим классом? О, слишком велика опасность! 1905 год уже показал, чем может закончиться такое единоборство. И потому русское самодержавие продолжало оставаться наилучшей защитой для русских промышленников, финансистов и купцов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю