Текст книги "Крушение империи"
Автор книги: Михаил Козаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 68 страниц)
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Поезд идет на север
Поезд на север шел с явным опозданием: теперь стоять бы уже в Гомеле, а до него еще – добрых два часа!
Часто умывавшийся в дороге, голубоглазый, с черными, щеточкой подстриженными усиками, с мягкими, дрябло спустившимися щеками француз, хорошо говоривший по-русски, время от времени раскрывал карту путеводителя, находил в ней первую ближайшую станцию, на которой предстояло сделать остановку, и оповещал своих спутников:
– Здесь готовы кормить.
Или:
– Здесь не рассчитывают на наш аппетит.
– Тем хуже! – откликался каждый раз одной и той же фразой верхний сосед его, полковник с кожаной скрипучей протезой вместо левой руки. – Приятно наблюдать, сударь, такой аппетит. На что уж мы, русские, но и то…
– О да! Я люблю покушать, люблю хорошо покушать, – сознался француз. – Бывают у каждого свои peches mignons… привычные слабости, грешки.
Он вез с собой чемоданчик с провизией (в нем было немало всяких вкусных вещей), но на больших остановках выскакивал из вагона, бежал к буфету, и, глядя в окно, Теплухин видел, как энергично он расталкивал на перроне устремившихся туда же остальных пассажиров. Все три соотечественника: Теплухин, Георгий Карабаев и калека-полковник – так и окрестили его: «месье Обжор».
Поезд шел лесистыми и болотистыми местами, в открытое окно купе текла приятная прохлада, исчезавшая тотчас же, как только поезд прибывал к станции. Тогда вагон наполнялся запахом жженого угля, всяческих отбросов, валявшихся на путях, мокрой, гниющей соломы, положенной на подстилку скоту в товарных вагонах.
Встречались на остановках воинские эшелоны, военносанитарные бани-поезда, платформы с артиллерийскими орудиями: на их зеленых дулах важно, но поглядывая трусливо по сторонам, ходили вперевалку слетавшиеся бог весть откуда сплетничающие галки.
На верхних полках санитарных летучек видны были пергаментно-желтые, бородатые лица больных и раненых солдат. Некоторые из них, свесив головы, заглядывали, окно в окно, в синий, первого класса, вагон, ставший рядом, – и Теплухин видел их горящие, разливавшиеся во весь помутневший глаз, лихорадочно зажигающиеся зрачки. Любопытство, зависть, недоверие, злобу, скуку, – кто знает, что должно было прочесть в них…
Как медленно подымающаяся ртуть в градуснике, отмечал поезд свой путь вверх по маршрутной карте француза. Он стоял у открытого окна и, вздыхая, обращаясь словно к самому себе, говорил:
– Россия – страна ползущая… Есть страны шагающие, есть страны бредущие, есть бегающие, прыгающие, а Россия – страна ползущая. Громадный это мировой глетчер. Утомительная страна.
Георгий Павлович поднял голову, насторожился. Француз продолжал:
– Никакое общество не доступно чувству скуки в такой мере, как общество русское. О, я никого не хочу обидеть! Мое сердце отдано России… Но ни одно общество не платит такой тяжелой дани этому нравственному бичу. Я наблюдаю это изо дня в день. Леность и вялость, оцепенение и растерянность, утомленные движения, зевота, внезапные пробуждения и судорожные порывы, быстрое утомление от всего и в то же время жажда перемен, потребность развлечься и забыться, – разве это не свойственно России?.. Безумная расточительность, любовь к странностям, к шумному, неистовому разгулу, отвращение к одиночеству, непрерывный обмен беспричинными визитами и бесчисленными телефонными разговорами, расточительное излишество в милостыне, пристрастие к болезненным мечтаниям и к мрачным предчувствиям, фатализм. И все эти черты характера и поведения представляют лишь многообразные проявления одного чувства – скуки!
– А у вас как? – гмыкнул полковник и обвел, как заговорщик, глазами обоих своих соотечественников. – А у вас всюду так-таки весело всегда, месье… (Он чуть-чуть не выпалил: «Обжор!»)
– У нас? – повернул голову француз. – Конечно же, не всюду и не всегда… – Вы во всем ползете глыбой, страшной, невероятной тяжести и высоты глыбой, и не многие в Европе могут взлететь умом ввысь догадок и знаний, чтобы попытаться разглядеть оттуда, что остается позади этой глыбы.
– Позади – это не важно, – бросил Георгий Павлович. – Вот… что впереди – это действительно… – горько усмехнулся он своим собственным словам и мыслям.
Он сидел у самого выхода из купе, заглядывая, в коридор, где, высунувшись в окно, стояла молоденькая соседка по вагону, еще во время посадки, в Киеве, привлекшая к себе внимание неравнодушного к хорошеньким женщинам Карабаева. Он охотно слушал француза, мог бы его во многом поддержать, а кое о чем и поспорить, но лень было, не хотелось ввязываться сейчас в политические разговоры, и гораздо предпочтительней было наблюдать хорошенькую соседку, с которой не прочь был свести знакомство: у каждого человека, говорил француз, есть свои грешки!..
– Вы правы, естественно, – откликнулся француз. – Но для того чтобы предполагать, что впереди, надо очень хорошо стране знать свой сегодняшний и вчерашний день. Вы хотите мне возразить?
– Нет! – быстро сказал Иван Митрофанович, да так решительно, что полковник, желавший было возражать французу, приумолк на минуту: не то озадаченный, не то из солидарности с Теплухиным.
– Ищь ты! – вскрикнул он вдруг, схватив что-то на подушке француза. – И жирная, смотрите, как корова!.. Так и есть: хлеб с глазами, как говорится, вино с игрой, сыр со слезами, а постель с блохой…
Он упорно и долго растирал, сжав пальцы, пойманное так удачно насекомое и, когда раздавил его, нимало не смущаясь и ничуть не брезгуя, показал свой большой палец с пятном от блошиной крови.
– Фи, гадость! – поморщился француз, и его брезгливо растянувшийся рот пополз книзу.
– А если человека так, – ничего?! – неизвестно почему вдруг серьезно и хмуро спросил полковник, отогнув для еще большей выразительности все тот же палец.
Вопрос был прост и неизвестно почему задан, и все потому промолчали. Француз, захватив несессер, побежал мыться: а ведь полчаса назад бегал!.. Возвратился он, однако, быстрей обычного: мыл только руки, как будто не полковник, а он сам запачкал их только что.
В Гомеле накупили последних петербургских и московских газет и журналов, и минут на двадцать наступила в купе тишина. Все четверо углубились в чтение, прерываемое частенько восклицаниями и короткими комментариями то одного, то другого из спутников: в газетах были новости, по-своему интересовавшие каждого из них.
Рескриптом царя был уволен министр иностранных дел Сергей Сазонов, на его место назначался Б. В. Штюрмер.
«Так, так… «ушли» единственного, пожалуй, «европейского» министра, который был приятен стране и союзникам за границей», – Георгий Павлович недовольно покачивал головой.
– «В лице Сазонова, – читал он вслух выдержки из «Русских ведомостей», и все слушали, – мы имели опытного руководителя нашей иностранной политики, пользовавшегося полным доверием как русского общества, так и наших союзников, и недаром его положение в министерстве считалось исключительно прочным… Не меньшее значение имеет, пожалуй, факт замены С. Д. Сазонова именно Б. В. Штюрмером, человеком, бывшим до сих пор совершенно чуждым ведомству иностранных дел. Очевидно, что на Б. В. Штюрмера, сохраняющего к тому же должность председателя совета министров, возлагается не простая миссия заведования текущими делами министерства, а руководства иностранной политикой России в определенном направлении», – многозначительно, следуя курсиву передовой статьи, которая совпала (он улыбнулся) с его собственным мнением, закончил Георгий Павлович.
Француз выжидательно молчал: сжал губы, вжегся голубыми глазами в Карабаева. Полковник здоровой рукой поправил свою скрипучую протезу, повернул на винте кисть, ударил себя с отчаянным видом по багровой щеке, закачался всем туловищем и «с сердцем» сказал:
– Вы простите, господа, грубость военного человека, но… вы представляете себе пьяный публичный дом в темную ночь… горит он, пожар, а кругом еще наводнение?!.
И никто не порицал его, все ответили:
– Да, да, это верно, господин полковник.
А француз добавил теперь, медленно, задумчиво пощипывая черную щеточку своих усов:
– История знает такие случаи. Они известны… Своевольный Калигула назначил ведь своего любимого коня римским сенатором! Вот и вы теперь подражаете чужой «античности».
– Вы, вы! – огрызнулся полковник. – При чем здесь мы? Где это вы видите в самом-то деле? Кто из здесь сидящих повинен в эдаком б…ке? Вы все, сударь, только-с насмехаетесь… Вы, наш союзник!
– Нет, нет, я не насмехаюсь, – придвинулись к нему голубые, чуть-чуть выпуклые глаза. – Я очень все сердечно, поймите вы меня. Я француз, а не немец, которого назначают имперским министром, у меня жена русская, и у нас трое детей…
– Ну, вот, сами же должны чувствовать…
– Я не насмешник, – усмехнулся он. – Но они действительно существуют: я их видел в вашей стране там, где вы не предполагаете. Знайте: насмешники часто делаются пророками. И – в своей собственной стране, вопреки старому изречению!
В газетах было еще:
На фронте без особых перемен (уже недели две писали так).
Сообщалось, что в Петрограде, на улице Гоголя, в помещении общества Гартман, состоялось оживленное совещание представителей нескольких крупных банков по вопросу об издании новой большой газеты «Русская воля».
Петроградская судебная палата постановила уничтожить «Железную пяту» Джека Лондона, так как комитет по делам печати усмотрел в ней призыв к бунту, предусмотренный 129 статьей уголовного уложения.
Во всех газетах – фотографии А. Д. Протопопова в связи с его поездкой в Ставку царя.
Предсказание о холодной, суровой зиме в Петрограде и заметки о стараниях Городской думы обеспечить столицу дровами и продовольствием. Покупка той же думой большого каравана верблюдов (лошадей не хватает) для перевозки грузов.
Очерк о сербском короле, престарелом Петре Карагеоргиевиче, удалившемся на остров Эвбею.
Рецензии на «Современную Аспазию» Гамильтона Файфа в театре Яворской и на «Дипломата» в Палас-театре. («Надо посмотреть», – запомнил это Георгий Павлович.)
Карикатура: поезд – парламентский «прогрессивный блок», на перевозе два фонаря, отбрасывающие свет: общественные организации и прогрессивная печать. Бородатый мужик в поддевке отскакивает от железнодорожного полотна, и – подпись: «Несмотря на все попытки злоумышленников, пользующихся тьмой, поезд избежит крушения на Романовской железной дороге».
– Хорошо сделано! – весело перемигивались в купе. – Гм, «темные силы», – понятно?
– Сходства в лице не дали, но поддевка, поддевка-то и борода! Как это не конфисковали еще?!
– Язвительно сделано и… не зря!
– А хотите, что-то покажу? – по-мальчишески высунул полковник кончик языка из приплюснутой щели рта и – колени в колени в узком проходе – придвинулся к сидевшему напротив Ивану Митрофановичу.
И, не дожидаясь ответа, полез в свой чемодан и вытащил оттуда, со дна, несколько журналов. Один из них оказался немецким «Lustige Blatter».
– Вот! – причмокнул полковник и, развернув его, показал своим спутникам.
На цветной карикатуре Вильгельм измерял метром высоту германского орудийного снаряда. Рядом, стоя на коленях, русский царь вымеривал аршином… громадного мужика в поддевке – Григория Распутина!
– Комментарии, как говорят, не требуются.
В том же номере журнала, на «распашке», помещен был красочный рисунок, изображающий Тиргартен. Небо густо усеяно звездами. Вдали видна колонна Победы, а на первом плане – колоссальный, уродливый, ощетинившийся гвоздями деревянный идол – фигура фельдмаршала Гинденбурга (перед рейхстагом). В этого идола, как известно было всем, каждый берлинец, посетитель Siegesallee, мог, приветствуемый музыкой инвалидов, вбить за особую плату гвоздь: за одну марку – железный, за десять – посеребренный, за сто – позолоченный. У одного из ботфортов истукана стоит Христос-младенец с молоточком в одной руке и с гвоздем в другой. Шляпкой гвоздя служит сверкающая звезда. Под рисунком стихи, – Георгий Павлович перевел их вслух:
– «В тихую святочную ночь младенец Христос извлек из небесного свода звезду-гвоздь, которую принес на землю. Воздавая по заслугам истинному героизму, готовому пожертвовать кровью, Христос-младенец вколачивает гвоздь в почетную броню фельдмаршала, прославившего германское оружие».
– Вот тебе и дружба с господом богом!
– Погибели предшествует гордость и падению – надменность: царь Соломон имел в виду немцев, когда говорил это! – скорчил гримасу француз. – А это что у вас, господин полковник?
В русском иллюстрированном журнале какой-то анонимный бездельник предсказывал окончание войны в следующем, семнадцатом году. Почему? Да потому, что сумма порядковых цифр имен прусских королей, всех Фридрихов и Фридрихов Вильгельмов вплоть до Вильгельма Второго, – равна была 171. И то же число получалось, если сложить «державные цифры» всех воюющих сейчас европейских государей: Николаев – русского и черногорского, Петра сербского, Альберта бельгийского, Виктора Эммануила итальянского, Франца Иосифа, Фердинанда болгарского, Георга Пятого и Вильгельма Второго. Вот как тут не верить такому совпадению?!
Полковник написал на бумажке:
Жо | Фр
_______
Фр | енч
Пут | Ник
________
Ник | олай
и засмеялся:
– До этой символики у нас в дивизии один офицер додумался. До царя дошло: повелел благодарить за смышленость… Ничего, интересно выходит, – а? Воевода сербский Путник и Николай, Жоффр и Френч: все союзники, – каково?
Теплухин сидел, откинувшись в угол, касаясь головой металлической рамы вещевой узенькой сетки, скрывал от солнца и спутников свое лицо.
На стыках вагон подбрасывало, и Теплухина ударяло слегка по затылку: сидеть было не очень удобно, но он не менял своей позы. Он был зол (у него свои причины к тому!..), презирал глупого, разболтавшегося багрового полковника с лиловой паутиной жилок под глазами, с неопрятными, неровно подстриженными, с плешинкой под носом, серыми усами, со скрипучей, при каждом движении, ручной протезой; раздражал, неизвестно отчего, и француз.
Сердился (уже и по другой причине) на Георгия Павловича: ну, не надоело разве слушать этого пехотного либерала?! Морда такая, что кирпича просит, а голос жидок, как у скопца!
А полковник, обрадовавшись, внимательному слушателю (хорошенькая соседка по вагону ушла к себе), говорил, словно насыщался:
– Вот вы о кавалерии изволили спросить. Хм, кавалерия!.. Позовите честного офицера, понюхавшего пороху как следует, и он вам расскажет, что делается. Была-с лишь система нагуливания тел к смотрам и парадам. Не больше! Генералы-чистоплюи ограничивали свои смотры тем, что вытирали круп лошадей носовым платком и тыкали платок в нос подчиненным, если он после этого не оставался белоснежным. Вот что-с!.. Показная сторона.
Через минуту критикнул какого-то генерала:
– Хм, командовал корпусом, помню, в мирное время. О чем же, главное, заботился, – а? Подумайте, только: обращал особое внимание на знание каждым солдатом дня своих именин, престольного праздника их деревенского храма и жития святых, изображения которых висели, знаете ли, в казарме и над кроватями. А больше – ничего его не трогало, ничего не доходило до сердца. «А что, масло есть?.. А что, Гродно взято?» – о том и другом, о мелочи и о важнейшем – флегматично, одним и тем же тоном. А приедет начальство, – он благочестиво улыбается!
«А ведь он, кажется, нё так уж глуп, – невольно прислушиваясь к разговору, снисходительно подумал о полковнике Иван Митрофанович. – Но уж если полковники так открыто критикуют, куда ж тут дальше?!»
Он мельком взглянул на Карабаева, потом еще раз и еще – и уже не отводил от него из угла свой резкий, рысий взгляд.
Георгий Павлович, заложив ногу на ногу, облокотившись на валик диванчика, слушал словоохотливого, тонкоголосого полковника. Слушал так, как привык делать это, когда собеседник или внушал ему особое уважение, или рассказывал такое, что до сего времени не было известно, но было интересно Георгию Павловичу, или, напротив, не возбуждало никакого интереса, но не мешало думать в этот момент о чем-либо другом. Слушал он, застыв в одной позе, хорошо и удобно выбранной, сосредоточенно, молчаливо, следя неразгаданным, проверяющим взглядом за своим собеседником. Если тот почему-либо терял нить в разговоре и на минуту умолкал, не досказав еще всего, Георгий Павлович умелым подсказом или вопросом помогал ему продолжать рассказ; или, если не был уже заинтересован в том, заключал беседу какой-нибудь безразличной фразой, в которую можно было вложить любое содержание, – фразой, подготовленной в уме задолго до конца беседы: «А вы говорите – купаться!» Или: «Вот так, дорогой друг (следовало имя-отчество или фамилия, если человек этот был попроще)… вот так оно и происходит в жизни!»
Под этим великолепным по своей бесформенности «оно» можно было подразумевать все, что ни заблагорассудилось бы! Ох, как хорошо узнал за эти два года своего шефа Иван Митрофанович!..
Ехали они сейчас в Петроград по телеграфному срочному вызову вдовы Галаган: согласие на продажу сахарного завода дано, – надо немедленно оформлять эту сделку. Получив телеграмму, Георгий Павлович сказал Теплухину: «Вы едете со мной. Сегодня же».
Гора сытого благоденствия и удач уже не казалась, как в молодости, такой крутой и трудно одолимой: Георгий Павлович шел «в гору», как говорили о нем в Киеве, да и не только в Киеве – в широких промышленных кругах, – шел на гору легким, неустающим шагом «счастливчика», и перед ним услужливо расстилались не видимые снизу, но давно проторенные другими тропы и тропинки известности, богатства и успеха. Он был теперь владельцем нескольких промышленных предприятий, разбросанных на юге и на западе России.
Карабаев приобретал все, что считал по тем или иным причинам выгодным купить. Так, он по дешевке приобрел фанерную фабрику и лесные участки в восточных губерниях Белоруссии, хотя это было рискованно, так как место было не так уж далеко от линии фронта, но зато трусость продавца он оплатил до удивления малой денежной суммой!
Еще три-четыре года назад он мечтал: эх, ему бы не здесь, не в маломощном Смирихинске, быть, – ему бы распоряжаться рудниками и шахтами, сталелитейным гигантом или богатейшей мануфактурой где-нибудь под Москвой или в самом Петербурге… Разве не хватит умения, разве не станет распорядительности, энергии и воли?.. Он не переоценил своих сил – и он доказал это: в донецком бассейне он приобрел, в компании с одним промышленником, два рудника, в Смирихинск вывез и оборудовал фабрику грубых сукон, перекупленную у беженца-еврея из Волыни, в самом Киеве, выдав половину деньгами и половину векселями, купил на Пушкинской пятиэтажный дом в тридцать квартир и таким же образом ртал владельцем завода гвоздей на Демиевке. Но… то ли еще обещало быть впереди!
Еще недавно, говоря о своей смирихинской махорочной фабрике, приносившей, кстати, большие доходы, он тем не менее снисходительно-иронически отзывался о ней: «Большая коробка нюхательного табаку!» Серая крестьянская махорка, раскуриваемая простонародьем – мужиками, извозчиками, рабочими, – недостойна была того, чтобы на ее «копеечной» упаковке помечалась фамилия ее высокомерного фабриканта!
Но теперь… махорка в новенькой зеленой упаковке, аккуратно сложенная пачками в фанерные белорусские ящики, заколоченные демиевскими гвоздями, раз в три дня грузилась в вагоны военного ведомства и, испытав бог весть какие легкомысленные приключения по пути, попав в липкие руки всяческих интендантов, прибывала в армию, а еще раньше того – в лавки и лавчонки разных городов, сел и местечек. Она заметно, как и все на рынке, вздорожала: оттого ли, что была в новой упаковке, оттого ли, что Георгий Павлович разрешил поставить на ней свою громкую фамилию фабриканта, или, может быть, по другой причине, о которой единодушно молчали безвестные интенданты, и мог, пожелай он, догадаться Иван Митрофанович Теплухин, ставший во многих делах правой рукой своего шефа.
Вместе с махоркой Георгий Павлович Карабаев поставлял военному ведомству кожу, сукно и гвозди, а донецкие рудники выбрасывали железным дорогам свой уголь.
Когда в доме пошли разговоры о покупке еще сахарного завода наследников генерала Величко, Татьяна Аристарховна шутливо сказала мужу:
«Жоржа, у тебя получается какой-то громадный магазин колониальных товаров! И то, и другое, и третье…»
«У нас с тобой!» – поправил он ее, так же шутливо отвесив поклон признательности и услужливости, и горделиво провел рукой по своему смолянисто-черному цыганскому усу.
«Хм, большой магазин колониальных товаров…» – вспоминал он теперь ее шутливое замечание, занятый своими делами: он слушал словоохотливого полковника, но совсем не вдумывался, – как и мог предположить Теплухин, – во всю эту болтовню.
«Ну, что ж, Танин, – разносторонняя деятельность! Это не так уж плохо, право. Надо понимать, что такое сахар, дорогая моя! – мысленно обращался он к ней. – Да еще сахарный завод на левобережье Днепра, а не на правобережье, где каждый день угрожают тебе военные неприятности. Ну, да что говорить! Получу запродажную, и тогда действительно можешь меня поздравить… Хм, сахарный завод! – ухмыльнулся он, и ноздри его дрогнули, и беззвучно шевельнулись губы, едва не уронив горячее восклицание. – Шутка ли дело? Если он им такой доход дает (подумал о Людмиле Петровне и ее брате) – это при полном-то неумении хозяйничать, при страшном обворовывании на месте, – то что говорить, когда в моих руках будет! Надо понимать, Танин! – был он настойчив, словно она ему когда-либо могла перечить. – Это давно другие поняли, и какие люди поняли!..»
Вчера он говорил о том же Теплухину:
– В нашем крае сахарная промышленность будет фаворитом после войны. Мы еще поборемся с австро-венгерскими конкурентами – сахарными Круппами! Грешно сказать, – у нас есть образцовые хозяйства, Иван Митрофанович… Вы, вероятно, не очень-то в курсе, кому они принадлежат? Бродский и Бабушкин – это еще не все. Множество имений, свекловичные плантации, интенсивные хозяйства и заводы – знаете, в чьих руках? Ого, сэр… У владельцев герб – первый во всей стране! У императрицы Марии Федоровны и других членов царской семьи прекрасно поставленные заводы в Подольской губернии. Не хуже, смею вас уверить, оборудован сахаро-рафинадный в курском имении великого князя Михаила Александровича. Из биржевых и банковских кругов идут сведения, что ряд самых влиятельных дворцовых лиц ищет для своих капиталов все тот же сахар – прекрасное белое золото! Вы понимаете, – я не буду скупиться! – сделал он логический вывод. – Собирайтесь в путь!
Но вот именно этого: ехать сейчас в Петроград – и не хотелось Ивану Митрофановичу. У него были на то свои причины.
За день до телеграммы Людмилы Петровны он получил письмо от «инженера Межерицкого». Он предлагал настойчиво выехать, под каким угодно предлогом прервав служение Карабаеву, на несколько дней в столицу «для важных, очень важных переговоров».
«Не вздумал бы он только отказываться!» – писал Вячеслав Сигизмундович, ибо «потеряет больше, чем может приобрести уже на всю свою спокойную (было подчеркнуто в письме), мирную жизнь» – загадочно сообщалось в нем.
«Подлец!.. Еще интригует… – выругался Теплухин, пряча письмо (а может, оно пригодится?..). – Обычный, уже испробованный прием. Торопиться некуда, тем паче что недавно виделись. Не поеду!» – твердо решил он.
И вдруг – телеграмма и карабаевское распоряжение, от выполнения которого никак не отказаться было, – всю дорогу Иван Митрофанович был хмур и недоволен.
«Какого черта в самом деле?!»
Протест был наивен и бессилен, – Иван Митрофанович и сам сознавал свою беспомощность перед обоими: и перед Георгием Павловичем Карабаевым и перед «охранником» Губониным.
…Спутники, выйдя в коридор, курили. Полковник залез на свою верхнюю полку и, лежа на животе, обдумывал, писал что-то на длинном синем телеграфном бланке.
Поезд набирал скорость, вагон мчался так сильно, что, казалось, его вот-вот сбросит с насыпи, и он ударит, загнувшись на миг, хвостом по стенке своего переднего, убегающего по рельсам соседа. В коридоре шла обычная беседа. Женщина, пугаясь такого сильного покачивания, признавалась, под снисходительный смех мужчин, что боится и не хочет умереть сейчас: ее ждет в Петрограде муж и заново отделанная квартира. И философствовал в ответ француз, до удивления хорошо владевший русским языком и, – как заметил Иван Митрофанович еще раньше, – дока по части иностранных изречений и поговорок:
– О мадам, это не одна из тех настоящих смертей, о которых говорит старая турецкая пословица!
– А какая? Если старая, говорите, – так у них не было тогда, у турок, противных железных дорог… Ай, как бросает! И чего это сумасшедший машинист!..
– Тем не менее, мадам, только четыре случая дают настоящую смерть: ждать – и не видеть, что уже идут к вам. Просить – и не получить. Трудиться – и безуспешно. Ложиться – и не уснуть… Такова восточная мудрость.
– Новоявленный горьковский Лука какой! – сказал громко Иван Митрофанович. Он все еще был раздражен.
– Лука? – поднял голову лежавший наверху полковник и перестал писать. – Лука? – переспросил он, не поняв, очевидно, теплухинской реплики. – Нет, не Лука, сударь мой, а… – вдруг убежденно сказал он, но запнулся и тотчас же замолчал. А через секунду продолжал уже по-иному: – Образованный он господин. Очень образованный. Такие, я думаю, у них, во Франции, поэты бывают. Такие, – а?
«Круглый идиот!» – обругал окончательно Иван Митрофанович багрового полковника и вышел из купе в коридор.
На станции Орша стояли долго: меняли паровоз, да и общий железнодорожный беспорядок не позволил двигаться по расписанию.
Медленно к закату уходило солнце, готовясь погрузиться в громадный рыхлый мешок вздутых дождевых облаков. Воздух парной. Духота садится на плечи, и тащишь на себе ее незримую липкую тяжесть даже в тени.
В вокзале и окрест, у деревянных, грязно-серых базарных лавчонок, торгующих кислым студнем, кружочками чесночной колбасы, напитками, махоркой, папиросной бумагой, баранками, огурцами и крутыми яйцами, – длинные беспорядочные очереди.
Кружится рой мух над прилавком – хватай их полную горсть… Собаки с опущенными хвостами и высунутыми мокрыми языками бродят около лавчонок, неподвижно лежат в тенистых углах, откинув в сторону как будто отрезанные, сонные морды, путаются под ногами суетливых пассажиров в буфете вокзала, оглашая гулкий, забитый людьми зал проницательным, долгим жалобным воем, если кто-нибудь случайно наступит на лапу.
В тарелках с отбитыми кусками вокзальная еда. Высоко подняв руки, все время выкрикивая почему-то извозчичье «берегись, берегись!», пробирались сквозь потоки снующей толпы вспотевшие, быстроглазые официанты, разнося по длинным дубовым столам щи и супы, биточки и рыбу. Кричит – уши затыкай! – младенец в одеяльце на чьих-то уставших покачивающих руках.
В коридоре вокзала перед билетной кассой – перебранка и ругань из-за места в очереди. Наскакивая на разбросанные вещи пассажиров, томящихся в ожидании поезда, и ударяя их самих, катят носильщики багажные тележки. Хуже мух – надоедливые, слезливые нищие: старухи с растрепавшимися грязными волосами, в полосатых красных чулках, с неутертыми сизыми носами; босые, тонконогие дети и подростки в заплатанной одежде из мешков; инвалиды – ползающие и на костылях; со стыдливо протянутыми руками: евреи, поляки, белорусы – с мученическим клеймом «беженцев».
Били на перроне в колокол, звонил колокольчиком в зале первого класса престарелый швейцар, извещая о том, куда и когда уходит поезд. Настораживал, пугал только что выскочивших из вагона недоверчивых пассажиров случайный паровозный гудок, и они бросались обратно, хотя им сказано было кондуктором, что стоять тут придется порядочно и: что могут, не торопясь, прогуляться на привокзальный базар.
Была обычная теперь сутолора русских станций, нагруженных к тому же беспокойством и хаотичностью прифронтовой полосы.
Иван Митрофанович потолкался в буфетном зале, выпил с жадностью целую бутылку ситро и от нечего делать вышел из вокзала на прилегавшую к нему пыльную «толкучку». Поглядел, побродил минуты три. Ничего интересного здесь не было («Зачем зря болтаться?..») – и он повернул обратно со скучающим видом.
На крыльце, у входа его обогнал солдат с рукой на перевязи, оглянулся, заворчал на какого-то долговязого парня, неловко налетевшего на него впопыхах, и… остановился вдруг, воззрясь на Теплухина.
– Иван Митрофанович, кажется?.. – нерешительно сделал шаг навстречу солдат.
И Теплухин взглянул на него: «Какое знакомое, но, очевидно, изменившееся лицо. Кто бы это мог быть?»
– Ай в самом деле – Иван Митрофанович! Вот встреча!
И где только?! Не узнаете? Нет?.. Ну, Токарева, Николая Токарева – помните? Колю – иначе? Ну, вот видите… В Смирихинске, в Ольшанке, на заводе?.. – старался напомнить солдат..
– Фу-ты! Тебя я не узнать сразу, – обрадовался, сам не зная почему, оживился сразу Иван Митрофанович и, секунду подумав, пожал здоровую руку солдата.
– Ну, как же, – в Ольшанке, на заводе!.. Еще помните, про каторгу нам, молодым, рассказывали? Помните? – тише обычного, но все так же быстро, забрасывая словами, продолжал Токарев, как будто ему мало было того, что узнан, а хотелось непременно напомнить уже все, что его связывало с Иваном Митрофановичем, – подосадовал теперь последний.
– Отойдем в сторонку, – прервал он его. – Только, на всякий случай, поближе к перрону. – И они двинулись туда.
– А хочешь, пройдем к поезду? – решил Теплухин. – Мой на втором пути, петроградский. А твой где? Или ты, может быть, вообще здесь обретаешься? – расспрашивал он его на ходу. – Хотя нет… зачем же тебе тащить эту колбасу?..
– Нет, что вы! Чего мне здесь быть?.. Мой состав на четвертом, Иван Митрофанович, через путь от вашего. Постойте, зачем обходить? Лезьте прямо через площадку… Вот сюда, через площадку чужого вагона. Не бойтесь: поезд еще когда тронется!.. Ну, лезьте сюда…
Они укоротили свой путь и очутились у поезда, в котором ехал Иван Митрофанович.
В узком проходе между двумя составами они ходили минут десять взад и вперед вдоль поезда, но от своего синего вагона, находившегося в хвосте, Иван Митрофанович держался подальше и поворачивал каждый раз, как только они к нему приближались. Он хотел, – еще по неясной самому причине, – скрыть от Токарева, что едет не один.
– Угораздило? – показал он глазами на подвязанную руку.
– Так точно! В плечо, навылет. Лежал сколько… А теперь ничего: трехмесячный на излеченье дали. Домой еду. Не приходилось вам, Иван Митрофанович, видеть меня таким. Оттого и не узнали сразу. Глядите…