355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Козаков » Крушение империи » Текст книги (страница 28)
Крушение империи
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:50

Текст книги "Крушение империи"


Автор книги: Михаил Козаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 68 страниц)

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Сельди Андрея Громова

На Клинском рынке, что у Забалканского проспекта, в поздний послеобеденный час торговля почти замирает, и редкая хозяйка или прислуга с кошелкой, а еще того реже – с корзиной в руках, обходит ряды выстроившихся здесь ларьков, лавочек, рундуков. Торговцы, сидя у прилавка, пьют чай, – теперь кирпичный чаще всего, подогревая в очередь медные тяжелые чайники на жаровне соседа. Это – зеленщики, мясники, рыбники, бакалейщики. Еще час торговали и – шабаш: на рыночной площади останутся тогда бездомные, бродячие собаки, босяки-грузчики, ломовые извозчики, торговки крендельками и баранками, под которыми на дне корзины лежат бутылки и бутылочки с «ханжой», и еще прикорнувший в тени навеса, ждущий смены городовой.

В этот поздний послеобеденный час из-за угла Серпуховской вышел к рынку низенький, полный человек в длинном не по росту вельветовом пиджаке и в полотняной кепке, сдвинутой на затылок так глубоко, что открывался упрямо взбитый кирпично-рыжий хохол на голове. И, как этот петушиный тупей, огнем горели под широким мятым носом неровно подстриженные во всю губу усы – густые и колкие. Он шел, держа в одной руке желтый деревянный баульчик, – широко размахивая им: так, что стучала плохо державшаяся на одной петле фанерная крышка. Другую руку он держал в кармане застегнутого пиджака.

По быстрому шагу, по вспотевшему лицу, по неаккуратно упавшей набок тулейке его сдвинутой на затылок мягкой кепки, по всему его внешнему виду можно было безошибочно сказать, что человек этот очень торопится. Но торопливость эта не покидала его лишь до того момента, как завернул в один из торговых рядов, где от прилавков шел сильный запах рыбьей сырости и овощной плесени, куда заходящее солнце уже не проникало, где густо отдавало холодком открытого погреба даже в самый жаркий час.

В этой торговой уличке, где было теперь не больше десяти – пятнадцати покупателей, не спеша переходивших от ларька к ларьку, ощупывая каждую репу, пересчитывая количество редисок в каждом пучке прежде, чем их купить, – человек со взбитым хохолком и кирпично-рыжими усами, сделав несколько быстрых шагов, изменил вдруг свою походку и, уподобившись другим, стал медленно, вяло слоняться. Так, еще ничего не, купив, он дошел до самой крайней лавчонки торговца зеленью и сельдями Андрея Громова.

На минуту он задержался здесь, окинул безразличным взглядом хозяина и его жену, прикурил от папиросы одного из двоих собеседников Громова – соседа по торговле – и удалился куда-то за угол.

– А тут и думать не надобно: ясность полная, Иван Осипович, – вел разговор Громов.

– Я вам даже прочитаю, судари мои. Собственноручно писано, с самих позиций доставлено.

– Ну-ну, читайте прокламацию, – усмехнулся Громов, перетаскивая одну из корзин с овощами с прилавка в лавчонку.

– Какая така прокламация, Андрей Петрович? Оскорбляете ей-богу! Чай, не уплетюшить хочу, а истинный документ показываю…

Это было продолжение разговора, начало которого не слышал только что удалившийся человек с желтым баульчиком.

– А ну-ну, позвольте взглянуть, Иван Осипович, – заинтересовался второй громовский сосед и протянул руку к письму, которое тот вынул из огромного кошелька, туго набитого деньгами и какими-то бумажками.

– Мы сами, – отстранил его Иван Осипович и, щелкнув затвором кошелька, водворил его обратно в брюки, а письмо расправил и стал читать:

– Вот, пожалуйста, судари мои… «Письмо от известного вашего квартиранта, Петра Ивановича. Многоуважаемый Иван Осипович и вы, Клавдия Алексеевна, и вы, Егор Иванович. («Намедни забрали того Егора Ивановича в кутузку», – сокрушенно сообщил он…) Уведомляю вас, что я пока жив, слава богу, затем кланяюсь, значит, вам всем вообще, вам, Клавдия Алексеевна, и вам, Иван Осипович, и вам, Егор Иванович, и Паше и Мише, и желаю вам от господа бога нашего доброго здравия и всего хорошего в вашей жизни. И передайте Дуне моей, ежели не забыла своего русского солдатика, что, ежели я, бог даст, буду в добром здравии, и приду домой, то я дома жить не буду, а уйду на должность. А еще очень рад, что прописала Дуня, что скоро возьмут полицию и которые остались по болезни».

– Насчет полиции не слыхать что-то! – подал реплику Громов.

– «А мы ждем миру, – продолжал Иван Осипович. – Верно, ждать замирения нечего, его и не будет. Каждый день много наступаем, а еще очень много отступаем. Он («Немец, значит», – пояснил Иван Осипович) наш полк разбил в пух-прах. Только одна пехота мается, а батареи все молчат, нечем стрелять, а он более бьет нас из пушек. Пропишу насчет пятнадцатого года молодых солдат. То их пригнали на позицию, прямо в бой. Когда по немцам стали стрелять из орудий, то зелёные парни, которые пятнадцатого года, то они все стрекача дали и стали сами себя стрелять больше в правую руку. Так ежели старых солдат не будет, то немцы всю Россию пройдут. Затём, Егор Иванович, я пропишу вам…»

Короткая пауза, – Иван Осипович поглядел по сторонам, заметил у своего рундука какую – то покупательницу в синем жакете, с новенькой корзинкой, крикнул жене: «Клава! Отпусти барыне, что есть свежего, – слышь!» – увидел, что Клава и сама не даст промаха, и продолжал чтение:

– «…Затем, Егор Иванович, я пропишу вам про бунты в России, на дорогой родине. Так чтоб все сделали в полной исправности насчет этого самого, чтобы, делали бунт, чтобы делали скорее замирение, Мы только ждем, как начнутся бунты, так мы и забастуем, более не будем воевать. Все дела стоят за Россией. Ежели не будет бунтов, то не останется в России хорошего народу. Пропишу вам про то, Егор Иванович, что понятливый вы, Егор Иванович, заводский человек и сами знаете, конечно, кто войну сделал, чтобы убивать хороший народ. Пропишу я вам еще про одного нашего прапорщика, хучь офицера, а солдату сочувствие дает. Дело говорит тот прапорщик, по имени Николай Ильич, мир можно самим сделать всем войскам, ружья к ноге, довольно, пошти два года полных побили нашего брата безо всякой пользы. Половина России калек и сирот».

Иван Осипович опять посмотрел по сторонам и снизил голос:

– «Надо писать прокламации во все части войск, чтобы все войска порешили больше не стрелять, тогда, может, скорый мир будет. Пишите на все фронты нашим знакомым, чтобы они про то передавали друг другу, и тогда будет согласие. Засим прощайте, Иван Осипович с семейством вашими друзьями, и прошу вас, как отцов и мать родную, помолитесь господу про дарование жизни известному вашему квартиранту, значит мне, Петру Ивановичу, рядовому Салфеткину, Дуниному жениху, ежели не забыла своего любимого солдатика, какие слова прописала мне сюда на передовую позицию».

– Вот и вышло по-моему, – сказал Громов, подмигивая чтецу.

– Чего так? – не понял Иван Осипович.

– А насчет прокламаций! – поспешил выказать свою сообразительность второй громовский сосед. – Благодарствую, Надежда Ивановна, – отвлекся он в сторону, принимая из рук громовской жены вскипевший на жаровне чайник и тщательно обматывая тряпкой горячую ручку его, чтобы не обжечься. – Пошли, соседушка, что ли? Первый прокламатор и есть, Иван Осипович, – так и вышло… Ну, и пошутить уже нельзя, в сам деле! – переменил он тон, заметив, как испуганно помрачнело одутловатое, с нездоровой желтизной лицо Ивана Осиповича. – Ну, чего буркулами хлопать-то? Пошли, пошли, соседушка!

Узенький, сухожилый, с загнутыми кверху усами льняного цвета, в кончиках которых торчали порознь, как у кота, иглы-волоски, и с такими же кошачьими, жмурящимися глазами, не позволяющими взглянуть в себя, – он фамильярно подталкивал растерянно смотревшего Ивана Осиповича, терся запанибрата о его грузную, широкую фигуру, приговаривая:

– Ну, и фатюк же вы, Иван Осипович, ай, какой фатюк, в сам деле! Капиталы даже имеете, а такой…

Не досказав, он чихнул неожиданно – крепко, дважды подряд – и сам себя поприветствовал:

– Будьте здоровы, Илья Лукич!.. Апчхи! Салфет вашей милости… красота вашей чести!

– Я не про политику, – отозвался теперь Иван Осипович и строго посмотрел на него. – Мне политика ни к чему, мое занятие – рыба, и человек я приставу известный.

– Сальных свечей не ест Иван Осипович, чернил не пьет и стеклом не утирается, – что и говорить напраслину! – подсказал пословицу Громов и ухмыльнулся.

– То-то и оно, – оживился Иван Осипович. – Не такой я человек, чтобы!.. Квартирантово письмо, судари мои, читал для обыкновенного интересу. А обыкновенный интерес, думаю, воспретить никто не может.

– Пристав-то и может! – бесстрастно бросил реплику Громов и тем же спокойным, деловым тоном спросил: – С той недели торговать сельдь как будем, купцы святые?

– Уже промеж себя андреевцы и лейхтенбергцы, известно мне, совет держали: делать накидку или нет? – еще больше оживился теперь Иван Осипович, задержавшись у порога.

– Рынок рынку не приказ, – засуетился и узенький, с кошачьими повадками Илья Лукич. – Обговорить надо завтра по всему ряду: как и что, Андрей Петрович. Я так думаю, – кругляк-медяшку справа поставить к довоенной цифирке: для ровного счету.

– То есть? – спросил Громов.

– Двадцать семь сей день отпускали, – так? А два года назад, известно, – три копейки цена. К цифирке круглячок, нолик поставим: он и даст удобный, ровный счет. Нолик – это, скажу вам, самая главная цифра-командир бывает: смотря, какое место ей дашь. Не гляди, что дырка это, не выразительна цифра… Благодарствую, Надежда Ивановна! – откланялся он и за себя и за своего соседа.

И, когда отошли оба, Громов вполголоса сказал жене:

– Надя! Видала «чиновника»?

– Нет, где это? – удивилась она.

– Эх, в твоей работе глаза собрать надо, не то что!.. – Громов не договорил и укоризненно посмотрел на нее: – Становись, душа, к прилавку, – придет обязательно. Передачу перетащи поближе. Приготовь.

Ну, раз сказал «душа» – значит, не сердится. Надежда Ивановна поспешила выполнить распоряжение мужа.

Тот, кого он ждал, появился у лавчонки минут через пять. Все так же размахивая порожним баульчиком, он быстро шагал вдоль ларьков и, только приблизившись к громовскому торговому месту, замедлил шаги и поднял голову, мельком оглядывая редких прохожих.

– Почтеньице, хозяин! – громко сказал он, остановившись у прилавка. – Моркови мне, селедочки и прочего…

– Здоров, браток, – тихо, дружески отозвался Андрей Петрович, принимая из рук пришедшего желтый баульчик и передавая его жене. – Посылочку принес или тебе брюквы, салатца?..

– Выгружаю сейчас, Андрюша…

– Дело, Бендер!.. Так вам, господин, шотландку или астраханскую позволите? – сует Громов в кадку длинные деревянные щипцы и вытаскивает оттуда несколько штук сельдей и кладет их на оторванный полулист газетной бумаги. – Еще чего изволите? Морковочки, брюквы, салатца?

– Не морочь голову, Андрюша! – исподлобья усмехается одними глазами тот, которого назвали Бендером. – Чего изволите, чего позволите! – передразнивает он Громова.

– Сыпь скорей да у меня забирай, а то, гляди, карман прорвет.

– А ума не хватает парусиновый или холстовый сшить?

– А пиджак-то мой? Ты узнай раньше! Или в чужой карман пришивать, – скажешь тоже!

– Эх, ты… «чиновник»! – насмешливо, но без всякой злобы поддразнил приятеля Андрей Петрович. – Ну, чисто чиновник! Хохол бы свой, коллежского регистратора, срезал да сбрил, а то посмотри, каким петухом ходишь. Сколько раз сказано тебе? Пристало разве такое украшение нашему брату?

– Ты меня в солдаты бы сдал, лишь бы причесать по-своему! Мало что! А мне, может быть, твое горбатое, петушиное горло не нравится… кадык твой пономарьский! А не высказываю я, молчу ведь.

Начав свою встречу неожиданной и необидной пикировкой, они между тем делали каждый то, чего требовала от них эта встреча.

На дно баульчика легла пачка каких-то листков, заботливо уложенных рукой Надежды Ивановны; поверх пачки, накрытой куском рогожки, Громов положил сельди, завернутые в газету, потом пяток картошек, пучок луку, щавель; а кирпично-рыжий Бендер вынул из кармана какой-то продолговатый, правильной четырехугольной формы столбец, аккуратно обернутый плотной серой бумагой и крест-накрест стянутый в два ряда шпагатом, и, перешагнув порог лавчонки, вручил его – с предостерегающим словом «осторожно» – Надежде Ивановне, сразу же удалившейся в темный угол, где стояли ящики и кадки.

– Какой шрифт? – спросил Громов.

– Латинский мелкий, кегль десять, Андрюша. Что на прошлой неделе.

– Голова одним, а хвост другим, – фу-ты!

– Не взыщите, – что под руку попалось. И за то спасибо скажете.

– Да я ничего. Не в красоте суть, а в смысле.

– То-то и оно. Приходить, что ли? Или сами управитесь?

– Сами.

– Швед что? – спросил Бендер.

– У меня он. Полагаю, ищут…

– Наверно, Андрюша. Еще узнать хотел: двух девчонок видал на прошлой неделе у тебя тут, – проверены?

– А что?

– Не навели бы по дурости или по другой причине, – а? Что за девчонки? Лицом приятны, а, между прочим, не в лице суть, а в голове.

– Швед прислал: ему видней!

– Ну, Швед так Швед! – пожал плечами Бендер, беря в руки наполненный баульчик. – Кланяюсь всем, прощайте.

– Да ты хоть, браток, вид подай! – остановил его Громов. – Осторожности больше! Набрал – и айда?

– А-а… – вспомнил забывчивый «покупатель» и, порывшись в кармане, сделал вид, что платит деньги.

– Душа человек! – сказал о нем Андрей Петрович, оставшись вдвоем с женой.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Что делает Сергей Ваулин

Рука быстро перенесла необходимую цитату на мелко исписанный листок тетради в клеточку.

«Что же является существенным двигателем человечества? – заносил в нее Сергей Леонидович Ваулин. – Научное познание действительности устраняет несбыточные утопии, содействуя построению достижимых идеалов. В то же время оно придает мужество и силы в великой жизненной борьбе».

«Проанализируем»… – написал от себя Ваулин, но вместо того чтобы продолжать свое занятие, которым был поглощен вот уже три часа подряд, да, пожалуй, и еще два отдал бы ему, так как увлечен был работой, – он отложил вдруг ручку в сторону, приподнялся со стула и, взглянув мельком в окно, уже не переставал теперь глядеть в него – в широкую щель раздвинутой занавески.

Напротив, на подоконнике наполовину раскрытого двустворчатого окна, держась ручонками за раму, стояла белокурая девочка лет четырех-пяти. Подайся вперед рама или один неосторожный шаг, закружись голова, – и ребенок, слетев с пятого этажа на камни двора, разобьется насмерть! Да сколько таких случаев бывало!..

Казалось, кроме него, Ваулина, только еще одно живое существо было свидетелем происходившего, но это живое существо… дымчатая кошка, дремавшая, вытянувшись во всю длину, в углу того же подоконника! Девочка, присаживаясь на корточки, гладила неподвижно лежавшее животное, девочка и сама ложилась на подоконник, свесив голову вниз, и вновь подымалась, со смешной деловитостью, тщательно оправляя свое коротенькое розовое платьице, из-под которого торчали, как у больших кукол, кружевные топорщащиеся панталончики.

На ней был широкий кожаный пояс темного цвета – совершенно излишний, как решил вдруг в ту минуту Ваулин: он подумал, по ассоциации, о своей собственной дочурке, ему припомнилось, в чем она ходит, как одевает ее бабушка… Но все это – на одну секунду, на одну терцию, потому что мысль целиком, напряженно отдана была маленькому белокурому существу, стоявшему сейчас, как убежден был, на краю гибели.

И никто не видит этого, кроме него, Ваулина! Никто не может предотвратить неизбежное несчастье, которое должно вот-вот произойти… Вероятно, в квартире никого нет сейчас, ребенка на время оставили одного, а когда возвратятся, будет уже поздно.

– Ай… ну, что она, в самом деле! – выкрикнул он и, забыв обычную свою осторожность, отдернул занавеску, распахнул окно и высунулся в него. – Назад, девочка! – крикнул он, но, понял сам, не так громко, чтобы ребенок мог его услышать.

Половинка закрытого до сих пор окна оттолкнута ручонками девочки, а сама она лежит животом вниз на подоконнике, болтая поднятыми босыми ногами: потерять равновесие было делом одного мгновения.

– Слезай, Лялька! (так звали его дочку) – не сдержался Ваулин и замахал руками, и голос его гулко разнесся по всему двору.

Девочка подняла голову, ища глазами кричавшего. Она увидела Ваулина.

– Ах, ты… Разве можно так? Убьешься! – грозил он пальцем и быстрыми жестами показывал, что она должна сделать.

Девочка отодвинулась немного, но не изменила своей позы. Задрав голову и надув недоуменно и капризно губы, она поглядывала на незнакомого человека, вмешавшегося не в свое дело. Что это еще за дяденька такой?

«Кончится тем, что она убьется», – нервничал Ваулин, не зная, как дальше следует ему поступить.

На один момент мелькнула мысль, что надо сбежать вниз, подняться в квартиру, где живет девочка, позвонить, предупредить о грозящей ей опасности, любого, кто откроет дверь, и тем спасти ребенка. Но он тотчас же отклонил эту мысль: стоя здесь и наблюдая за девочкой, он по крайней мере сдерживает ее поступки, он, видимо, влияет на нее своим присутствием, а что может случиться за то время, покуда добежит до ее квартиры?!

Девочка быстро вскочила, повернув голову назад.

– Ох, ты!.. – вздрогнув, уронил Ваулин.

Девочка откликнулась, по всему видно было, на чей-то зов. В глубине комнаты Ваулин увидел теперь голову, плечи и руки рыжей женщины, державшей сковородку. «Ну, слава богу…» Он был убежден, что мать (в этом он не ошибся) немедленно бросится к ребенку и снимет его с подоконника, и на том, наконец, кончатся его, Ваулина, собственные волнения. Однако женщина ничего подобного, к его возмущению, не делала. Она возилась со сковородкой, разжигала керосинку, выходила несколько раз из комнаты и вновь появлялась, что-то говорила v девочке, а та, не отвечая, не покидала своего опасного места.

С громким мяуканьем спрыгнула с подоконника встрепенувшаяся дымчатая кошка, – на теплый зов приготовлявшейся еды.

«Избить мало такую мать!» – расстраивался Ваулин.

– Сударыня! – закричал он, когда та приблизилась к окну. – Девочку заберите… разобьется!

Рыжая женщина улыбнулась ему, кивнула головой, что-то сказала дочке. Девочка посмотрела на Ваулина, сделала вдруг реверанс и, приложив ручку к губам, послала ему воздушный поцелуй. Мать взяла ее на руки и, все так же улыбаясь – снисходительно и со сдержанным лукавством, сняла с подоконника. И тогда только Ваулин закрыл свое окно, задернул занавеску и сел к столу.

Вся эта сцена продолжалась минут пять или того меньше, перерыв в работе был незначителен, но продолжать ее, – почувствовал Ваулин, – он уже не мог. Ваулин понял теперь, только теперь, как сильно устал, как глухо шумит в ушах и тяжелы руки от локтя до пальцев. Он зевнул – несколько раз в течение минуты: это лишний раз говорило о его усталости и в то же время о том, что она уже проходит, – его организм был крепок, и какие-нибудь полчаса отдыха возвращали ему силы.

Тетрадь с листом в клеточку, казавшаяся до того теплой, живой, наполненной сосредоточенной энергией его мыслей, вобравшая в себя весь «сок» ее, лежала остывшей, позабытой словно. Порыв ветерка (когда распахнул окно) перевернул без счету, напроказничав, ее страницы, и на открытых чистых листах тонким слоем серела налетевшая, набившаяся пыль, еще больше омертвившая страницы.

Он смахнул пыль, отбросил вправо поваленные ветром страницы и нашел ту, последнюю, на которой так случайно оборвалась его мысль.

Но все – напрасно… Работу не сдвинуть было с места, – не клевало.

Так часто случалось с Ваулиным, и, зная эту особенность своего характера откладывать работу, когда она не спорилась, ибо выходила она в противном случае не такой, какой хотелось, – он захлопнул книги и тетрадь и улегся на кушетке. Через минуту ему стало неудобно на ней: клеенчатая, с твердым подголовником кушетка была коротка, и, чтобы не свисали ноги и не надавливало в затылок, он приставил к ней стул, а из соседней комнаты принес подушку, – словом, расположился так, как делал это всегда, укладываясь здесь на ночь.

Наконец, тело его обрело покой.

Он лежал и думал – беспорядочно, не останавливаясь долго на одном и том же.

Мысли его шли примерно так:

«Ничего, ничего, вот только отдохну немного и допишу статью… Ах, какое глупое дитя: ну, еще один шаг – и такое несчастье! А я ей, кажется, «лялька» крикнул? Да, да – «лялька»… Солнышко ты мое, Лялька моя родная, девочка родненькая… Какой ужас был бы… Где это комар звенит?.. Надо матери сказать, чтобы внимательно следила за ней. Тоже ведь высоко живут. Ну, счастлив, что они обе здоровы… А рыжая (это про женщину в окне) – дура!.. И если бы я только мог… Кажется, никто, кроме нее, не видел, но все-таки надо быть осторожным… Лялечка, солнышко мое родное, девонька моя ясная. Ничего, ничего… «Вырастешь, Саша, узнаешь»… Бедная, бедная Надя…»

Здесь, подумав о жене, он вспомнил (какой раз за эти годы!) день, которому суждено было, вероятно, всегда стоять в памяти неповторимым, острым до мелочи знаком.

…Роды наступили раньше, чем оба они ожидали. Это случилось четыре года назад, летом, в Царском селе, в дачном домике Надиного отца, полковника в отставке. Ваулин лежал в гамаке в саду, читая газеты. «Молодой человек, делом займитесь!» – услышал он взволнованный голос тестя. Ваулин вскочил и побежал в дом, – жена сидела на диване, глубоко откинув голову на его массивную овальную спинку красного дерева, упершись руками в сиденье. На первый взгляд – то ли она хотела осторожно сползти, то ли, напротив, упиралась, влекомая книзу тяжестью круглого, выпячивающегося живота. Она стонала, в лице ни кровинки, и коричневатые, растекающиеся пятна на скулах, как это бывает у многих беременных женщин, еще больше темнили сейчас ее широко раскрытые плачущие глаза.

Через четверть часа, когда прекратились первые схватки, Ваулин доставил ее в местную больницу: возвращаться домой, в Петербург, – и думать не приходилось. В вестибюле больницы схватки возобновились с еще большей силой, жена приседала, хватаясь за живот, и не стонала уже, а кричала громко, пронзительно, – и Ваулину было почему-то стыдно за ее крики; он испытывал неудобство и в то же время огромную жалость к ней, сострадание, которое – в суете – не знал, как выразить.

Ее положили на носилки и быстро понесли по паркетному коридору, – он не успел попрощаться с женой. Она протяжно, на разные голоса продолжала кричать, руки ее вцепились в ребра носилок, а голова приподнималась с подушечки, не забирая с собой («Как странно!» – подумал Ваулин) лежавших без движения плеч.

Ваулин остался один. Держа в руках поднятый с пола женин голубенький шарф, он вышел на улицу. Он слышал крик жены, крик этот преследовал его все время, много часов подряд: на улице, в поле, в лесу, куда забрался, чтобы никого не видеть, в дачном домике угрюмого, молчаливого тестя. Крик неумолчно стоял в его ушах, как жалоба и укор.

…Ваулин повернулся на бок и усилием воли заставил себя думать сейчас о другом.

Бедные люди, а Надежда Ивановна какая чистоплотная, аккуратная (это – об остекленном светлом шкафчике перед глазами, на полках которого в чинном порядке стояли чашки, тарелочки, чайник, вазочки)…

Скоро будут дома. Что, интересно, принесут?.. На углу газетчик… ну, что может быть нового в газетах?

Он лежал на разбросанных на кушетке газетах, – первую попавшуюся из них он вытащил из-под себя и стал читать. Верней – просматривать. «А-а…» – улыбнулся он тотчас же, взглянув на ее название. Скомкать и бросить под стол? Нет, врага надо знать, надо следить за ним.

Это была газета «Русский рабочий», издававшаяся фактически, – что являлось секретом полишинеля – департаментом полиции. Редактировала ее «писательница» Елизавета Бор-Шабельская – мясистая, полнощекая женщина в боярском костюме и кокошнике: такой она изображалась на всех помещавшихся неоднократно в газете фотографиях.

Тут же, из номера в номер, рекомендовались читателю «увлекательные» романы ее: «Сатанисты», «Красные и черные», «За стенами германского посольства». На первой полосе Ваулин прочитал стишки, написанные «путиловским рабочим» Шуваловым:

 
Если вся уничтожится рать,
То пойдет хлебопашец и плотник,
Ткач и слесарь пойдут умирать
И последний домашний работник!
 

«Так, так…» – усмехнулся Ваулин.

Кажется, это были последние строки, которые прочитал: он заснул. Спал он крепко и глухо: он не слышал, как открыли парадную дверь, как вошли в квартиру хозяева, заглянули в его комнату, как возились они по соседству, разговаривая полным голосом… Он проснулся от прикосновения к плечу чьей-то подталкивающей руки. Ого, он проспал немало: в комнату вползал розовато-серый свет сумерек.

– Вставайте… вставайте, – будил его хозяин квартиры, Андрей Громов. – Обед давно готов, чаевать будем. И еще кое-что…

– Чудесно! – вскочил Ваулин, потягиваясь, протирая глаза. – Вы принесли конец набора? Я не ошибся. Андрей Петрович?

– Совершенно верно. В ночь отпечатаем.

Обедали в этой же комнате: их всего было две в громовской квартире – столовая и спальня.

Надежда Ивановна разливала суп, и Ваулин заметил, как старалась она положить в его тарелку побольше картофельной гущи, и единственный, кажется, кусок мяса, плававший в кастрюле, был поделен между мужчинами так, что Ваулину досталась большая его часть.

Он запротестовал, и Громов, погрозив пальцем, шутливо сказал:

– Партийный наказ такой… слушаться надо. Надежда знает, что делает.

За обедом он рассказал о Бендере, наборщике типографии «Просвещения», о последних новостях вечерней «Биржевки»: думский Протопопов из Стокгольма вернулся, и что-то много о нем писать стали, да еще о том, что в той же газетке меньшевики-оборонцы напечатали опять свое заявление.

– А что там? – заинтересовался Ваулин и глазами стал искать газету.

– Сейчас! – И Надежда Ивановна мигом принесла ее из спальни.

– На второй полосе, – ткнул пальцем Андрей Петрович.

Ваулин прочитал вслух:

– «…Раздающееся в известных кругах обвинение нас в подстрекательстве к забастовке – нелепо, ибо мы считаем, что они обессиливают рабочий класс и дезорганизуют страну, а мы стоим за организованность. Обвинение нас в «скрытом пораженчестве» мы считаем гнусной клеветой, ибо, если бы мы не стояли на точке зрения обороны страны, то не вошли бы в военно-промышленный комитет».

– Каково, а? – взглянул он на Громова, дожевывавшего мясо.

Андрей Петрович утер рот серым носовым платком и сказал:

– Об чем речь! Давно известно: господа оборонцы, с Гвоздевым и компанией во главе, блином, масляным блином в коноваловский рот лезут, прихвостни.

Он говорил спокойно, может быть, чуть-чуть угрюмо, все время одним и тем же тоном – ровным и сдержанным, хотя, как знал это Ваулин, терпеть не мог оборонцев-меньшевиков, был непримирим к ним, своим политическим противникам.

Та же сдержанность покоилась на его маленьком и круглом, как яблоко, серокожем лице с розовыми и тонкими просвечивающимися ушами; и только в светло-голубых глазах его, опущенных книзу, держалась всегдашняя хитринка.

По отзывам товарищей из организации, да и сам Ваулин в том убедился, Андрей Петрович был незаменимым беседчиком-агитатором (может быть, и лучшим среди питерских рабочих-большевиков), и Петербургский Комитет партии им очень дорожил. Он входил в ПК вместе со старыми подпольщиками рабочими, сторонниками Ленина в социал-демократическом рабочем движении.

Громов был одинаково осторожен и выдержан на любой конспиративной работе, а вести ее приходилось в разных местах. В трактире «Лондон», на углу Лиговки и Курской, прозванном «Капернаум», где за бутылкой портера всегда можно было встретить свою, рабочую публику всяческих профессий; в литовском народном доме, часть помещения которого заняли под сборный мобилизационный пункт, что привело сюда немалое количество ругающихся и плачущих жен с детьми, быстро поддававшихся антивоенной агитации; на собрании участников больничной кассы завода «Парвиайнен» на Чугунной, где не работал, но куда надо было обязательно попасть, чтобы умудриться всучить «колеблющимся» листовки большевиков; в лесу, на сходке в районе Благовещенской и проспекта Петра Великого, куда в проверенную, в общем, компанию партийных единомышленников могли затесаться, уже наверно, агенты царской охранки, – всюду и всегда спокойствие и осторожность не покидали Андрея Громова.

За эту черту его характера да еще за уменье путем толковой беседы внушить к себе доверие слушателей и влиять на них кто-то в шутку назвал его «Лекарь», и это стало его партийной кличкой; так же как Ваулина, по внешнему облику его, многие товарищи называли «Швед».

Андрея Громова Ваулин не только уважал и питал к нему приязнь, но и считался с его суждениями, прислушивался к ним, проверяя тем правильность своих собственных.

Ваулин был одним из тех немногих партийных литераторов-интеллигентов, уцелевших от ареста, кто составлял главную литературную силу разгромленной в войну петербургской организации. Надо было писать листовки, прокламации, статьи в изредка выходившие номера подпольной газеты, составлять конспекты речей рабочих-большевиков, которые те должны были произносить на безобидных, на первый взгляд, собраниях, писать сводки-корреспонденции в заграничный орган ЦК – «Социал-демократ», – за последние полгода на Ваулине лежало немало обязанностей. И Андрей Громов бережно, любовно, – замечал Ваулин, – хранил до поры до времени листки его рукописного имущества (и, чтобы не оставалось никакого следа, уничтожал их после печати; однако он часто вносил в них свои поправки. Он вчитывался в написанное Ваулиным, хвалил, но тут же прибавлял:

– А не разменять какой рупь на медяки?

И безобидная, ласковая хитринка светилась в его глазах.

Вначале Ваулин не понимал иносказаний Андрея Петровича:

– То есть… какие-такие медяки? – но вскоре усвоил эту манеру речи своего приятеля.

– Разменять рубль на пятаки? А это вот что: написать надо просто. Громкие рублевые слова разменять на простые, на понятные всему нашему брату. Для кого пишем? Для рабочих пишем, – значит…

И он делал выразительный жест рукой, быстро раскрыв до отказа кулак, натянув ладонь и отогнув далеко в сторону большой палец: сами, мол, понимаете…

Чувствуя всю справедливость указаний Андрея Петровича, Ваулин соглашался с ним, старался писать листовки проще, выбирал слова точные, знакомые читателю подпольных прокламаций, и только удивлялся каждый раз, насколько метки и правильны были всегда замечания этого типографского рабочего, умудренного опытом повседневной партийной работы. Прокламацию, посвященную аресту думских депутатов, писал Сергей Леонидович совместно с Громовым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю