355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Козаков » Крушение империи » Текст книги (страница 23)
Крушение империи
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:50

Текст книги "Крушение империи"


Автор книги: Михаил Козаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 68 страниц)

Ему аплодировали, и от шума тоненькими переливами звенела хрустальная бахрома княжеских люстр и канделябров, – это так запомнилось Льву Павловичу!

За резолюцию о необходимости сближения с левыми демократическими партиями высказалось сорок шесть участников заседания, воспротивились ей двадцать семь и уклонились заявить свое мнение четырнадцать. По мнению Карабаева, то была большая победа сторонников его речи, хотя резолюцией признавалось необходимым устраивать лишь «на местах» совещания с представителями «демократических партий», и то «в зависимости от выяснения сил и внутренней ценности последних».

Его поздравляли.

Но когда кто-то из провинциальных соратников, ободренный его речью, назвав ее «прекрасным новым кодексом партийного поведения», предложил выйти из августовского «прогрессивного блока», где, как выразился, «на ногах партии тяжелые гири октябристов и шульгинцев» («О, sancta simplicitas!»[17]17
  О, святая наивность! (лат.)


[Закрыть]
– шепнул ему насмешливо искушенный в латыни и политике сосед-москвич…), рука Льва Павловича первой протестующе поднялась на виду у всех, чтобы опуститься немедленно вниз косым и быстрым взмахом шашки, без раздумья, гневно рубящей чью-то глупую башку.

«Разве можно бросать спичку в бочку с порохом?!» – воскликнул он в кулуарах, но не все поняли: партия – «бочка», или весь августовский «блок», или что-то другое!

А когда в ответ на неосмотрительный призыв съезда городов (в котором участвовал Карабаев) требовать «ответственного министерства» голосовали в громадной княжеской гостиной решение партии и порешили согласиться на «министерство, пользующееся доверием страны» («Синицу в руки, чем журавля в небе!» – рассудительно подсказал и напомнил своим друзьям либеральный князь давнюю народную поговорку), – Карабаев и вовсе не поднял своей руки. Он просто не желал огорчить кого бы то ни было из сидевших здесь партийных единомышленников и приятелей, хотя не прочь был бы узнать, что страна получила, наконец, министров, ответственных в полной мере перед ее представителями, то есть в том числе и перед ним самим.

«Что же вы так, Лев Павлович?..» – спрашивали его сторонники разных течений, разных крыльев, укоризненно покачивая головой от плеча к плечу.

И тогда, как и сейчас: отвечая своей дочке Ирише, он сказал вдруг:

– Ах, господа, все правы и все виноваты. На то и страна у нас такая!

И тогда, как и сейчас, он обескуражил и покорил всех усталым и примиряющим вздохом, вылетевшим словно из настежь разверзнутой груди.

Никто не был столь лиричен, как знаменитый думский депутат буржуазии Карабаев. Ах, ни у кого не было таких вдумчивых и тоскливых серых глаз!

…Птица может лететь, расправив оба своих крыла и взмахнув ими одновременно.

…Ну, о чем тут спорить, люди добрые?!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
«Это детская сказка, приноровленная к уровню политическим младенцев»

Спустя несколько месяцев по возвращении Карабаева из-за границы к Льву Павловичу зашел Асикритов.

Как всегда, подмигивая (пучеглазый чертик!), он положил на стол какую-то газету необычного формата и шрифта и, ухмыляясь, сказал:

– Нокаут. Всему думскому словоблудию – нокаут.

– Не понимаю, Фома Матвеевич, – вопросительно посмотрел на него Карабаев, привыкший уже к неожиданным и «странным» суждениям и известиям своего родственничка.

– На обе лопатки. И вас вместе с вашим Павлом Николаевичем Милюковым, и правительство, и всех своих партийных противников, – всех на обе лопатки!.. Знаете, чья тут статья? – ткнул в газету пальцем журналист. – Ленина! Небось слыхал про такого?

Лев Павлович поморщился. А когда чрезмерно экзальтиррованный, по его мнению, Асикритов воскликнул: «Пусть напечатают у нас эту статью – тогда народ узнает настоящую правду! Гарантирую – революция!..» – Лев Павлович с сердцем выкрикнул:

– Идите к черту с вашей революцией! Она нужна только черни. А этого самого Ленина и его сподвижников… его надо…

Он не досказал, что «надо» сделать с Лениным, но схваченная в этот момент со стола вывезенная из Англии американская зажигалка-браунинг была красноречивей слов.

– Нет, нет, вы будете в конце концов министром его величества! Не сомневаюсь теперь, – рассмеялся Фома Матвеевич и взял из его руки «браунинг», чтобы зажечь папиросу.

Статью большевика Ленина Лев Павлович Карабаев – не хотел он никому признаваться – прочитал несколько раз. А журналист перепечатал ее, бог весть для чего, с несколькими машинописными копиями.

«Война, – разъяснял вождь социал-демократов большевиков, – порождена империалистскими отношениями между великими державами, т. е. борьбой за раздел добычи, за то, кому скушать такие-то колонии и мелкие государства, причем на первом месте стоят в этой войне два столкновения. Первое – между Англией и Германией. Второе – между Германией и Россией. Эти три великих державы, эти три великих разбойника на большой дороге являются главными величинами в настоящей войне, остальные – несамостоятельные союзники».

«Англия воюет за то, – писал далее Ленин, – чтобы ограбить колонии Германии и разорить своего главного конкурента, который бил ее беспощадно своей превосходной техникой, организацией, торговой энергией, бил и побил так, что без войны Англия не могла отстоять своего мирового господства. Германия воюет потому, что ее капиталисты считают себя – и вполне справедливо – имеющими «священное» буржуазное право на мировое первенство в грабеже колоний и зависимых стран, в частности, воюет за подчинение себе Балканских стран и Турции. Россия воюет за Галицию, владеть которой ей надо в особенности для удушения украинского народа (кроме Галиции у этого народа нет и быть не может уголка свободы, сравнительной конечно), за Армению и за Константинополь, затем тоже за подчинение Балканских стран».

Наряду с столкновением «интересов» России и Германии существовало также глубокое столкновение между Россией и Англией. Империалистической России мерещилась такая перспектива: вместе с Англией и Францией разбить немцев, чтобы отобрать у Австрии Галицию, а у Турции Армению и во что бы то ни стало – Константинополь. Затем с помощью Японии и только что разбитой Германии… припереть к стенке Англию в Азии, чтобы завладеть всей; Персией и довести до конца начатый ранее раздел Китая.

«Война есть продолжение политики, – утверждал в своей газете Ленин, и, по совести говоря, Лев Павлович не находил причин ему возражать. – И политика тоже «продолжается» во время войны! Германия имеет тайные договоры с Болгарией и Австрией о дележе добычи… Россия имеет тайные договоры с Англией, Францией и т. д.…

«Социалист», который при таком положении дела говорит народам и правительствам речи о добреньком мире, вполне подобен попу, который видит перед собой в церкви на первых местах содержательницу публичного дома и станового пристава, находящихся в стачке друг с другом, и «проповедует» им и народу любовь к ближнему и соблюдение христианских заповедей.

Между Россией и Англией, несомненно, есть тайный договор, между прочим, о Константинополе. Известно, что Россия надеется получить его и что Англия не хочет дать его, а если даст, то либо постарается затем отнять, либо обставит «уступку» условиями, направленными против России. Текст тайного договора неизвестен («К сожалению, и для нас!» – вставлял от себя Лев Павлович), но что борьба между Англией и Россией идет именно вокруг этого вопроса, идет и сейчас («Верно…»– признавался Карабаев), это не только известно, но и не подлежит ни тени сомнения. В то же время известно, что между Россией и Японией, в дополнение к их прежним договорам (напр., к договору 1910-го года, предоставлявшему Японии «скушать» Корею, а России скушать Монголию), заключен уже во время теперешней войны новый тайный договор, направленный не только против Китая, но до известной степени и против Англии. Это несомненно, хотя текст договора неизвестен. Япония при помощи Англии побила в 1904–1905 году Россию и теперь осторожно подготовляет возможность при помощи России побить Англию». («Право, новое, весьма интересное соображение!» – не мог не признать Лев Павлович.)

«Если бывший социалист г. Плеханов изображает дело так, будто реакционеры в России хотят вообще мира с Германией, а «прогрессивная буржуазия» – разрушения «прусского милитаризма» и дружбы с «демократической» Англией, то это детская сказка, приноровленная к уровню политических младенцев. На деле и царизм и все реакционеры в России и вся «прогрессивная» буржуазия (октябристы и кадеты) хотят одного: ограбить Германию, Австрию и Турцию в Европе, – побить Англию в Азии (отнять всю Персию, всю Монголию, весь Тибет и т. д.). Спор идет между этими «милыми дружками» только из-за того, когда и как повернуть от борьбы против Германии к борьбе против Англии. Только из-за того, когда и как!

…Отнять Константинополь и проливы! Добить и раздробить Австрию! Царизм вполне за это. Но хватит ли силы? и позволит ли Англия?

…Если «мы» погонимся за чересчур большой добычей в Европе, то «мы» рискуем обессилить «свои» военные ресурсы окончательно, не получить почти ничего в Европе и потерять возможность получить «свое» в Азии – так рассуждает царизм и рассуждает правильно с точки зрения империалистских интересов. Рассуждает правильнее, чем буржуазные и оппортунистические говоруны Милюковы, Плехановы, Тучковы, Потресовы.

…Англия «нам» сейчас ничего дать не может. Германия нам даст, возможно, и Курляндию и часть Польши назад, и наверное, восточную Галицию… также турецкую Армению. Беря это теперь, мы можем выйти из войны, усилившись, и тогда завтра мы при помощи Японии и Германии сможем получить, при умненькой политике и при дальнейшей помощи Милюковых, Плехановых, Потресовых в деле «спасания» возлюбленного «отечества», хороший кусок Азии при войне против Англии… Поэтому вполне возможно, что мы завтра или послезавтра проснемся и получим манифест трех монархов: «внимая голосу возлюбленных народов, решили мы осчастливить их благами мира, установить перемирие и создать общеевропейский конгресс мира».

…Кончится ли данная война таким образом в очень близком будущем, или Россия «продержится» в стремлении победить Германию и побольше ограбить Австрию несколько дольше, сыграют ли переговоры о сепаратном мире роль маневра ловкого шантажиста (царизм покажет Англии готовый проект договора с Германией и скажет: столько-то миллиардов рубликов и такие-то уступочки или гарантии, а не то я подпишу завтра этот договор) – во всяком случае империалистская война не может кончиться никаким иным, кроме как империалистским, миром, если эта война не превратится в граждайскую войну пролетариата с буржуазией за социализм».

Этой последней возможности Лев Павлович Карабаев никак уж не предполагал. И уж во всяком случае не мог предполагать, что не пройдет и года и начнется та гражданская война, о которой говорил Ленин.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Ананьев Ляпе ей и капитан Мамыкин

Из окна квартиры виден был сквер, сегмент небольшой круглой площади, прилегавшей к нему, коридор продольной улицы, по которой выкатывались на площадь, дребезжа и скрипя, трамвайные вагоны, разбегавшиеся затем в разные стороны.

По дорожкам сквера нарочито кавалеристской, утиной походкой, лениво раскачиваясь, бродили воспитанники кадетского корпуса – как можно больше кривили колесом ноги и похлопывали себя небрежно тоненькими ореховыми стеками. В белых перчатках, в черных гимнастерках, туго подтянутых лакированными кушаками и собранных на спина в мелкую, гармошкой складку, в брюках со штрипками, в надвинутых – «по-гвардейски» – на переносицу фуражках, предварительно смоченных и придавленных утюгом, чтобы не торчали поля, – молодые люди, вероятно, казались самим себе если не настоящими, то, безусловно, уже будущими героями.

Когда вблизи не было военных и не перед кем было тянуться, они курили папиросы и запевали, но все же вполголоса, модную фронтовую песенку:

 
На врагов, чертям назло,
Налетим мы бурей,
Это наше ремесло —
Целоваться с пулей!
 

Но здесь, в скверике, никто не принимал всерьез этих воинственных обещаний. Особенно молодые женщины и девушки, да еще в вечерний час гулянья.

Продавщицы из магазинов, кельнерши из кафе, кассирши, скучающие дамы, в один и тот же час сидящие на одних и тех же скамейках, и даже подростки-гимназистки в белых передниках поверх коричневых и зеленых платьев, и няни, с соседних улиц привозящие сюда в светлых колясочках препорученных им младенцев, – все хорошо знали истинные стремления кадетов.

Старики дочитывали здесь вечернюю «Биржевку». Мелкие маклеры, отсаживаясь в конец скамейки, подсчитывали, становясь вдруг похожими друг на друга, завтрашний барыш от перепродажи мешка с сахаром и ящика макарон. Утомившаяся прачка, перевязывая на голове ситцевый платок, отдыхала у железной ограды севера, приткнув к ней и поддерживая плечом туго стянутый узел выстиранного белья, который надо доставить за три квартала отсюда.

Филер охранки держал «на мушке» чью-то квартиру в одном из ближайших домов и в напускном раздумье неудачника, философа или влюблённого, не глядя ни на кого, вычерчивал палкой на песке замысловатые геометрические фигуры.

Прыткий, непоседливый пинчер со вздрагивающей кожей на проступающих ребрах и такими же беспокойными острыми ушами и – на привязи у него – послушная и неумелая молодящаяся хозяйка с плохо закрашенными морщинами, соломенной широкополой шляпой с насаженными на ней плюшевыми лилиями и розами; она – с «ах ты, боже мой!» каждый раз – делала то, чего требовал от нее четвероногий.

Городовой здесь еще: по-жандармски выпущены из сапог широкой складкой вниз шаровары, пышные усы с косыми вьющимися подусниками, высокий картуз – на ребро поставленная суконная тарелка, две начищенное медали на бугре полубабьей груди – он утаптывает дорожки сквера своим неторопливым, хозяйским шагом.

Кто торгует лаской, удивительно подешевевшей, кто – гуталином и шнурками, в ларьке – зеленым, пенистым «дедушкиным квасом», завезенным в столицу польскими предприимчивыми беженцами; кто – планом города и значками татьянинского комитета, желтой очищенной махоркой и черными усманьскими семечками. Инвалид в лукошке, с ярко-красным околышем донской фуражки и приколотым к фуфайке английской булавкой «георгием», ползал вдоль скамей, нещадно матерно ругая за отказ помочь ему подаянием. Человека с обезьянкой сменил человек с попугаем, а их обоих – в пестрых лохмотьях, крадучись приближавшаяся, покачивая, как на пружинах, бедрами, – темногубая цыганка с колодой старинных, причудливых карт.

Она подошла к скамье, на которой сидело несколько человек, коротким взглядом оценила настроение и возможность каждого из них, и этого уже было достаточно, чтобы выбрать раньше всего сидевшего последним, на краю:

– Погадаю твоей милости, твоему сиятельству…

Офицер сидел, заложив ногу на ногу, держа на коленях фуражку. Платком он вытирал вспотевшие виски, лоб, всю голову, словно он только что, запыхавшись, добежал сюда.

Он был худощав; тщательно выбрит (на продолговатой мочке сильно прижатого, как у испуганной лошади, уха лежал еще свежий след парикмахерской: пыльная осыпь пудры), с порядочной глянцевитой лысиной, взбежавшей мимо оставленных по бокам примятых реденьких волос к шишковатой, вытянувшейся пологим колпачком макушке, с узкой, низкой талией, в светлом казачьем бешмете.

– Не требуется! – бросил он цыганке.

– Ай, барин, быстроглазая милость твоя, бровки твои заграничные… Доволен будешь. Дай погадаю!

Она опустилась перед ним на корточки, держа в положенных друг на друга ладонях карточную колоду.

– Ожидаешь, твоя милость, сбудется или нет. Тревога на твоем сердце заграничном – птаха летает в груди твоей, барин. А что ожидаешь – все скажу, и что сбудется и чего не делать – скажу. Ну, положи царя на руку.

И она покружила пальцем в воздухе, над колодой, прося не то полтинник, не то рубль.

Кто-то на скамье сдержанно рассмеялся, кто-то сварливым стариковским голосом пригрозил ей городовым за приставание к приличным господам. Она только глазом повела и словно невзначай плюнула в ту сторону.

– А еще скажу, жив будешь али что случится, твоя милость, генерал.

– Плохо в чинах разбираешься, – усмехнулся он.

– Ай, будешь генералом – про то погадаю, верную правду скажу, сердце мое!

– Чего и гадать? Вот уже все и сказала! – откликнулся сосед офицера по скамье, задумчиво вычерчивавший палкой, свесив голову вниз, геометрические фигуры на песке. Вмешался в разговор, а позу сохранил все ту же.

– Цыц! Ай, умный какой да безгрошовый! – сверкнули цыганкины глаза. – Андрон звать? – презрительно сказала она.

– Чего? – смутился тот.

– Того! Примета у нас така: Андрон – «фараон»: глаза завидющи да проданны… Дай погадаю? – обратилась она вновь к офицеру.

– Сказал тебе: не требуется. Проваливай!

– Ой, скажу, все скажу, – жалеть будешь… Положи на ручку, – приставала она. – Сними карту – не больше семой, не меньше третьей, – сидя на корточках, мелким лягушечьим прыжком приблизилась она к нему. В зеркальных голенищах его сапог она увидела расплывшийся силуэт своего лица.

– Уходи к черту! Конокрадка какая… Вот крикну сюда городового…

– Тьфу!.. Сам бисов сын!

И что-то горячее, скороговоркой на своем цыганском, никому не понятном языке.

– Еще ругается, въедливая сука!.. А ну-ка!

Она хотела приподняться, но черный зеркальный сапог ткнул ее в колено, и, потеряв равновесие, взмахнув руками, как не успевшими распуститься крыльями, цыганка мягко шлепнулась на спину, оголив худые смуглые ноги.

– Так и надо – по-военному! – одобрил сосед с палкой в руках. – Ничего, встала быстро… как мышь.

– По-военному?.. Ай, будет: понастреляют вашего плешивого племени Вани – солдатики родные! Слеза наша сиротская черной кровью вытечет из ваших зенек поганых. Прокляты вы, прокляты! Понастреляют вас, хомяков в поле, Вани родные!

– Марш! Шею сверну! – сорвался со скамьи офицер и, погрозив удалявшейся быстро цыганке, сам покинул это место.

– Сурьезный мужчина! – вывел заключение сосед на скамье, пододвигаясь на освободившееся место, и палкой вывел на песке огромную восьмерку.

– Казак – одно слово! – отозвался стариковский голос.

– Знаете, господа, у меня муж тоже был такой вспыльчивый, тоже военный. Но это у них, у военных, от контузии.

– Не видать что-то, мадам. По ихнему лицу судить можно было иначе вовсе.

…Казачий офицер свернул на боковую дорожку, прошел ее до конца и тут остановился, вспугнув, не желая того, двух кадетов, торопливо улепетнувших от него со своими – откровенной профессии – спутницами.

Напрасно ушли: пускай, к черту, занимаются чем угодно, – сейчас потребность в движении, он должен шагать, словно только так сможет стряхнуть, с себя незримую, тяжесть насевшего на него чувства. Вот именно – насевшего: ему все время теперь хотелось разогнуть плечи, как будто и в самом деле кто-то сдавил их, и он уже подбрасывал их, дергал, как будто и впрямь это было следом контузии. И нестерпимо ныл позвонок у шеи, и, казалось, поскрипывали и все остальные, – обычное состояние Мамыкина, когда сильно огорчался или был, как сейчас, озлоблен.

Но отчего все-таки? Можно уколоться иглой там, где меньше всего ждешь этого укола, и от неожиданности боль сильней, чем она есть, – так и случилось сейчас с капитаном Мамыкиным.

Проклятая цыганка почти дословно повторила солдатские угрозы, – это был тот болезненный укол, которого он меньше всего сегодня ждал.

…Долго надо было бы рассказывать обо всем этом. Но вспомнить?.. Капитан Мамыкин вспомнил ту ночь, со всеми подробностями и собственными чувствованиями, мгновенно и точно.

…Узкая щель окопа понемногу подымалась в гору. Глубокая траншея пересекла их путь. Мамыкин и его спутники пошли в обход.

В темноте неожиданно сверкнул свет: вросший в бруствер, знакомый блиндаж оказался в двух шагах. Тут помещалось дежурное отделение. Небольшая, низко ушедшая в землю дверь открыта, в дверях – четверо стрелков: их, наверно, утомил сырой, спертый воздух блиндажа.

Долетал громкий шепот разговоров, – Мамыкин и его спутники укоротили шаг.

– А супротив подложечки, братцы, главное дело – спирт!

– Ето ты верно: тепло, ровно с бабой ляжешь, и опять же живот начисто освободит. Чарку бы!

– Эх, братцы, с бабой!.. Мне охота к своей оч-чень… К Лизавете… Эх ты, жизнь… Така охота…

– …что в костях ломота?

– Чай, Мишка не подстрелен еще все в порядке!

– И пишет она, жена моя разлюбимая…

Офицеры двинулись вперед прежним шагом: солдатская беседа была обычна и, не внушала никаких подозрений.

– Командир! – узнал кто-то из стрелков.

Он хотел юркнуть в двери, но Мамыкин окриком остановил его.

Мамыкин помнит: блиндаж был основательный и крепкий, как и все, что строились на этом участке, наиболее сильно сопротивлявшемся немцам.

Над небольшой, глубоко вросшей в землю дверью – несколько пакетов толстых бревен, между ними проложены мешки с землей, камни и хворост, а над всем этим – площадка железобетонных плит, замаскированных дерном. Внутри низкий потолок поддерживался тремя рядами заплесневелых десятивершковых бревен. Между задними рядами стоек – нары для отдыхающей смены, впереди – длинный стол, скамейка с врытыми в землю ножками, на полу – деревянные решетки, так как другим способом нельзя было избавиться от мокрой грязи.

На нарах беспокойно спали в самых разнообразных позах люди отдыхающей смены; на них – измятые шинели, перетянутые кушаком с подсумками, через плечо перекинут патронташ, под головами – вещевые мешки, тут же рядом – винтовка.

На столе тускло горела и, по обыкновению, коптила небольшая керосиновая лампа. Вокруг стола – группа солдат, наклонившаяся, – сразу заметил Мамыкин, – над какими-то серыми бумажными листками.

При появлении офицеров все вскочили, лица приняли «строевое», застывшее выражение, глиняные стали, как определял Мамыкин, и чья-то рука с судорожной поспешностью схватила со стола серые листки.

Унтер-офицер Коробченко отрапортовал:

– Ваше высокоблагородие, в дежурном отделении никаких происшествий не случилось со стороны неприятеля.

– Надеюсь, и в самом отделении тоже? – перебил Мамыкин.

– Так точно, все тихо и согласно устава – по службе, ваше высокоблагородие.

Никто, кроме господ офицеров, не видал лица унтер-офицера Коробченко, никто, кроме них, не заметил прищуренного, подмигивающего, глубоко вдавленного его желтоватого, глазика, совсем закатившегося вбок, словно, если бы он мог дальше пойти, перекатиться на затылок, то прямо и безошибочно указал бы Мамыкину, кем из стоящих сзади следует господам офицерам поинтересоваться сейчас!

– Смир-рно! Здорово, денщичья сила! – закричал капитан Мамыкин, и по этой команде, злой и насмешливой, лучше всего определявшей всегда настроение командира, все должны были уже понять, что дело не к добру.

…После трехминутного обыска прокламации очутились у него в руках.

– Кто? – громко спросил он.

Молчание.

– Кто? – повторил он, но уже тихо, заглушенно, сквозь зубы.

И опять никто не отвечал, все исподлобья смотрели на капитана Мамыкина и трех младших офицеров, его спутников.

Спросить унтера Коробченко? Но это значит – выдать его, потерять на дальнейшее преданного человека.

– Что ж, бунт? Ослушание? – сползли набок губы капитана. – Бунт на позициях… перед лицом врага, в военное время?!

– Никак нет, – разжался чей-то рот, и капитан Мамыкин повернул голову на этот сорвавшийся возглас.

– Приказываю сказать, кто принес эту немецкую дрянь!

Солдат молчал.

– Какая сволочь дала?! Иначе – к повешенью!

– Не могу знать, ваше благородие.

И как сейчас, в сквере, заныли тогда на спине все позвонки, и как будто что-то тяжелое прыгнуло на плечи Мамыкина, обхватив и запрокинув его голову. Необходимо движение, нужно что-то делать, делать, делать…

– Твоя фамилия?

– Ананьев Ляксей, ваше благородие.

– Два шага вперед… арш! Подставь маску!

У маленького, низкорослого Ананьева картофельное бугристое лицо с растянутым, лягушечьим ртом и чуть покривившимся, съехавшим на сторону тупеньким носом, а глаз его не разобрать Мамыкину при таком хилом освещении. Да, впрочем, они упрятаны сейчас у всех этих «идолов», – возмущен капитан, – и смотрит на него, – чувствует, – звериным взглядом. Эх, тем проще все дело!..

– Подставь маску!

И он вдруг ударяет по незащищенному лицу Ананьева – звонко, коротко, всей затянутою в перчатку ладонью.

– Не сметь!

Гулкое многоголосое бормотание под низкими сводами.

– Что-о-о?.. – схватился за кобуру Мамыкин.

– Я!

Тот, кто крикнул это, выскочил из рядов вперед, закрыв собой покачивающегося Ананьева, и очутился перед Мамыкиным: скрипят зубы, быстрый тик под глазом, дрожит колючая бровь.

– Я принес листовку… слышите вы!

– По форме разговаривать! Молчать! Изменник ты, шпион немецкий!

– Никак нет… Никогда им не был! А бить солдата – это…

– Молчать! Смир-рно!.. Фамилия твоя?

– Николай Токарев. Могу дать объяснения.

– Не требуется. Унтер-офицер Коробченко! Утром же доставить его под конвоем в штаб! Там поразговаривает…

– Слушаюсь, ваше высокоблагородие.

…И помнит капитан Мамыкин: вышел со своим спутником из блиндажа, а вдогонку им понеслось угрожающее, ненавидящее:

– Паразиты!

– Перестрелять паршивых хомяков в поле до единого! Племя все до пятого колена!

– Хомяки! Гады помещичьи!

– Вот хрест на мне, вгоню пулю… и срока не потребую!

– Вдарю под микитки – черной кровью своей зальется за слезу солдатскую!

Возвратиться? Начать стрелять? Навести порядок? Спутники оттащили его назад.

Придя в свой сруб, опущенный в землю, он выпил для успокоения полстакана спирту – и почти без закуски. Расправил клочок отобранной измятой прокламации. Машинописные строчки изрядно стерлись, но он с непонятным для самого себя упрямством старался сейчас разобраться в них мутными, слезившимися глазами.

На уцелевшем клочке было:

«Каждая нация, – сказал Жорес за несколько дней до своей смерти, – неслась с горящим факелом по улицам Европы. Уложив миллионы людей в могилу, повергнув в горесть миллионы людей, превра…» – дальше было оборвано.

А на оборотной стороне бумажки он прочитал:

«Вы, народ, трудящиеся массы! – вы делаетесь жертвами войны, а между тем эта война не ваша! В траншеях, на передовых позициях находитесь…» – и опять не было конца, но и так многое было уже понятно капитану Мамыкину.

– Сакранунем-базрам! – дико заорал он, и никто не уразумел, что означает это нелепое, бессмысленное слово, да и сам он не знал, откуда это появилось. Как-никак, он выпил полстакана спирту!..

Утром внезапно бросили полк в атаку. Была «рубка», в какой давно не приходилось участвовать. «Смешались в кучу кони, люди…» – неотступно лезли в голову заученные с детства лермонтовские стихи. И он дрался, не оглядываясь назад, и славно дрался весь его полк, не досчитавший к вечеру больше половины своего людского состава.

Когда узнал об этом, искренно, хмуро сожалел о потере, понесенной полком, но из всех солдат, оставленных на поле, вспомнил об одном – и без горечи и без раскаяния…

…Днем, во время боя, шагах в полутораста от себя он увидел вчерашнего врага своего – плечистого путавшегося в длинной шинели Токарева. Он бежал слева от него, не видя Мамыкина, с ружьем наперевес, изредка припадая на одно колено, – к немецкой проволоке.

Мамыкин видел, как вырос вдруг перед стрелком маленький немец с гранатой в руке, как он замахнулся ею, но почему-то не бросил гранату, а, отскочив в сторону, быстро поднял обе руки вверх, и пробежавший мимо него Токарев махнул свободной рукой, и маленький немец не упал, а лег на землю, закрыв свою голову.

И тогда… тогда Мамыкин выхватил у кого-то поблизости винтовку, нацелился на зарывшегося в землю, как тушканчик, немца, но внезапно изменил прицел, передвинув его вправо, и выстрелил… Бегущий впереди солдат в длинной шинели задергал плечом, словно поудобней примащивая в походе висящий за плечами вещевой мешок, и, качнувшись, осел наземь.

Мамыкину почудилось тогда, что он слышит скрип его зубов.

«Тьфу! Случится же такая пакость… И какой черт принес эту назойливую цыганку! Пристала бы к кому-нибудь другому, так нет… именно ко мне, собака!»

Он ходил по скверу, стараясь сдержать свои чересчур порывистые шаги, ежеминутно поглядывая на узкий, в сравнении со смежными, четырехэтажный коричневый дом с округлыми башенными выступами. Но нет, – ничего, к сожалению, нового, чего так желал и ждал, он не заметил еще.

Опять попались навстречу кадеты; они тянулись перед ним, щелкая каблуками и распрямляя усиленно грудь, как пыжащиеся борцы.

Так повторялось несколько раз. Тогда вдруг капитан Мамыкин подозвал одного из них и сварливо сказал:

– Отставить! Мы уже знакомы. Или изберите другое место для своего променада! Понятно?

Если бы не дисциплина, кадет бы удивленно пожал плечами: до чего раздражительны стали господа старшие офицеры, – ах ты, боже мой!

Из окна квартиры виден был сквер, часть прилегавшей к нему небольшой круглой площади и коридор продольной улицы, по которой выкатывались на площадь, дребезжа, трамвайные вагоны, разбегавшиеся затем в разные стороны.

Был летний петербургский вечер – трехсветный час: отсвет отплывшего за горизонт, побагровевшего за день солнца, бледно-матовая скоба отвердевающей луны, робко глядевшей уже давно с другого конца неба на исчезающее пышное светило, и городской электрический свет: в магазинах, над подъездами и в квартирах нерасчетливых хозяек.

Людмила Петровна подошла к открытому окну, постояла, у него минуту и, посмотрев на часы, быстрым шагом направилась в противоположный конец комнаты, к двери.

Она нашла рукой на стене, за полой раздвинутой тяжелой портьеры, верхний выключатель, повернула его – и под потолком вспыхнул веер красного света внутри фарфорового многоугольного колпака. И она удивилась, как скоро (прошло не больше минут трех) прожужжал на парадной двери двукратный звонок.

Из кухни торопилась прислуга.

– Однако… – улыбнулась Людмила Петровна и, отослав горничную, сама пошла открывать.

– Я с таким нетерпением ждал условленного сигнала… Вашу ручку разрешите?

– Закройте дверь и задерните портьеру, Мамыкин! – сказала Людмила Петровна, возвращаясь вперед гостя в комнату.

– Никого? – спросил он вполголоса, озираясь.

– Никого. Брат с семьей на даче. Но в вашем распоряжении не больше получаса, Мамыкин, потому что я собираюсь отдыхать перед визитом. Я вас слушаю…

И Людмила Петровна уселась на оттоманку, подобрав под себя ноги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю